Текст книги "Родичи"
Автор книги: Дмитрий Липскеров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)
– Мать, – пояснил. – У вас есть мать?
– Я же говорил вам, что утерял память!
– Да-да, вспомнил…
И они поехали.
Проехали мимо здания больницы, на которое Ахметзянов почему-то перекрестился; миновали площадь, в сторону одного из зданий патологоанатом плюнул. Когда достигли таблички с названием «г. Бологое», перечеркнутым красной полосой, прозектор затормозил, вылез на холодный воздух и, поклонившись трижды, матернулся по-простому. Потом влез обратно в тепло и, нажав на газ, почему-то сказал:
– Вот так вот, господин А…
Некоторое время они ехали молча. Ахметзянов думал о превратностях судьбы и настроений. Еще несколько часов назад он не предполагал ничего, что может потрясти размеренность его существования, например, о превращении его патолого-анатомической личности в балетмейстера мирового уровня. Всего лишь пару часов назад его душа была охвачена сладостным предвкушением успеха, которое живет в желудке (так думал прозектор), а сейчас от предвкушений не осталось ничего, лишь испуг пришел на смену да сонливость давила на веки.
«Однако машину вести следует аккуратно», – подумал будущий Дягилев и поинтересовался у «Нижинского», умеет ли тот управлять авто, на что «звезда» ответил обычной своей отговоркой про потерю памяти.
Ахметзянов вздохнул и вдавил педаль газа в пол.
Они ехали медленно, почти на каждом милицейском посту их останавливали и тщательно проверяли документы. Что самое странное – трясли только Ахметзянова, а молодого человека, казалось, даже не замечали. Спрашивали, почему двигаются ночью, и согласно кивали в ответ на объяснения, что ночью сподручней, машин мало, а следовательно, и риску меньше.
Километров за двести до столицы Ахметзянов затормозил «москвич» и, сказав, что надобность торопит его в лесок, выскочил из автомобиля.
– Давайте! – крикнул он. – Вам тоже необходимо облегчиться.
Студент Михайлов сначала отказался, а когда прозектор скрылся в соснах, выбрался из теплого салона, выдохнул и вдруг побежал в лес.
Если бы кто видел бег господина А., то, вероятно, сравнил бы его с бегом животного, причем какого-нибудь парнокопытного. Он с легкостью перепрыгивал сугробы и нагромождения валежника, потом внезапно остановился как вкопанный, перестал дышать и принялся слушать лес.
Постепенно его ухо различило скрип снега, а глаза, привыкшие к ночи, выхватили из черноты человеческий силуэт со злобно поблескивающими глазами. На плече человек тащил что-то длинное и очень тяжелое.
На мгновение черное небо разошлось, и на верхушки сосен просияло полной луной. Силуэт остановился и, не снимая с плеча тяжести, провыл в атмосферу:
– Аааууыыы!!!
Студент Михайлов сделал шаг вперед.
– Ну что же вы? – укоризненно спросил он. – Как так можно!
Злобное сверкание глаза на миг погасло – его прикрыло толстое веко. Человек крутанулся вокруг своей оси, ударяя рельсом по дереву. Словно колокол загудел по лесу.
Студент Михайлов еще на один шаг приблизился к незнакомцу, и тот ощерился зверем, показывая клыкастую пасть с длинным языком.
– Ведь столько людей погибло!
Злобный крутанулся в другую сторону, ударив молодого человека тяжелым металлом по груди. Студент Михайлов отшатнулся, затем, кашлянув, вновь сделал шаг вперед.
– Я вас не понимаю, честное слово! – произнес он, сплюнув на снег кроваво.
В сей момент луна закрылась течением зимних туч, и стало черно. Пульсирующе поблескивал злобный глаз, и слышалось прерывистое дыхание.
– Стыдно все это! – проговорил студент Михайлов.
– Ааааууыыы-ы-ы-ы! – завыл человек. – Ааа-уаауыыыыы! – и кинулся со всех ног в непроходимую чащу.
Молодой человек не хотел преследовать уносящего рельс. У него болело в груди, но он терпел и даже не стонал. От такого удара должны быть поломаны как минимум ребра.
К автомобилю студент Михайлов ланью не скакал, а возвращался шагом.
Надо сказать, что, выйдя к шоссе, он чувствовал себя уже значительно лучше. Зачерпнул горстью снег и утер кровь с нижней губы.
– А говорили, не хотите! – хмыкнул Ахметзянов, когда молодой человек уселся в теплый автомобиль. – Ничего себе не отморозили? Хотя зачем балеруну… – Тут прозектор через зеркало заднего обзора поймал взгляд студента Михайлова и почувствовал огромный стыд, настолько огромный, что у него самого словно холодом окатило все мужское.
– Простите, – произнес он сдавленным голосом и нажал на газ.
Всю остальную дорогу молодой человек провел с закрытыми глазами, хотя, как чувствовал Ахметзянов, не спал.
– Шереметьево проезжаем! – зачем-то сообщил патологоанатом. – Самый крупный на территории России аэропорт… Химки… Город такой…
На въезде в столицу их остановили и учинили допрос.
– Зачем в Москву? – спрашивал капитан без лица, которое было надежно упрятано в огромный цигейковый воротник.
– Надо, – ответил Ахметзянов.
– Я тебе дам «надо»!.. – Голос капитана засобачил, а руки всунули в кабину дуло «АК», которое как раз пришлось на уровне виска прозектора. – Какого х… в Москву!!!
– Сколько? – Патологоанатом полез в карман за деньгами.
– А мне не надо! – рявкнул капитан, и из воротника высунулся сизый нос.
– Ты у меня на морозе стоять будешь, ждать, пока лаборатория прибудет медицинская. Ты же пьяный, сволочь!
В эту секунду с Ахметзяновым произошла перемена. Он не спеша открыл дверцу «москвича», выбрался наружу, указательным пальцем отодвинул дуло автомата, упертое в самую грудь, и сказал голосом, посаженным на связки:
– Ты – кусок сала! Ты кого пугаешь, мразина! – Получилось страшно. – Ты в кого свою пукалку тычешь, гниденыш!!!
Имея полный рожок патронов и патрон в стволе, мент чувствовал себя комфортно, но кусок носа набрякал кровью на глазах…
– В машину!!! – заорал капитан. – Загашу вмиг!
Ахметзянов продолжал надвигаться.
– Меня пугать!.. Да я в Афгане шестнадцать духов спать положил, пока ты до папкиного х… тупой головкой еще не доставал… А ты в меня!..
Прозектора заклинило.
Если бы в данный момент удалось раздвинуть воротник капитана, то представилась бы миру физиономия лилового цвета. Парень понимал, что если не разрядить обойму прямо в морду уроду с «москвича», то его, тридцатилетнего, удар хватит.
В этот момент из «скворечника» выбрался жирный майор и, находясь еще на почтительном расстоянии, прокричал:
– Отставить, капитан! Отставить!
Как часто бывает в России – разобрались.
Майор тоже служил в песках, сам был нервным, а потому испытывал братское чувство к Ахметзянову. Но и капитан был ветераном, вот ведь какая штука, только войны чеченской, а значит, тоже своим. Все трое имели по одинаковой медали, а потому договорились вечером встретиться в ресторане гостиницы «Звездочка», чтобы примириться окончательно.
Капитан махал крагой вслед удаляющемуся «москвичу» и думал о том, что жизнь в стране скотская, сшибает лбами самых достойных людей. Уже светало, и в домах зажглись окна. Мент оглядел спальный район и подумал несправедливо: «А эти спят, суки!..»
Остановились в гостинице «Звездочка», в двухместном номере.
Изо всех щелей сквозило холодной Москвой, но все же настроение от столицы было приподнятое, и Ахметзянов, насвистывая «Танец с саблями», отправился в душ, где долго плескался в жесткой столичной воде, четырежды спускал воду из бачка, а потом скреб одноразовой бритвой свои щеки.
Студент Михайлов в это время сидел против окна и смотрел на то, как падает снег. Ему вспоминался ночной образ человека, ударившего рельсом о дерево. Молодой человек был бледен, волосы его сбились в колтуны, и выбравшийся наконец из ванной Ахметзянов, разведя руками, сказал:
– Разве так можно, милый господин А.! Вы в столице, а на лице – похороны! Отправляйтесь-ка в душ и приведите себя в порядок!
Студент Михайлов удалился для гигиенических процедур, а прилегший на кушетку Ахметзянов задумался о том, что его знакомец несколько устал и выглядит потрепанным.
Между тем прозектор достал из кармана записную книжку, набрал номер телефона и попросил Альберта Карловича.
– Это Ахметзянов, – сообщил патологоанатом, когда в трубке затрещал старческий голос. – Рустем… Как же не помните!.. Я – сын Аечки…
Его вспомнили. Вернее, вспомнили Аечку, которую этот самый Альберт Карлович распечатал, как поллитра «Столичной», лишь только она закончила училище и пришла в Большой. Впрочем, мать никогда не говорила об этом человеке плохо и до самой смерти уверяла сына, что Альберт Карлович всегда поможет, стоит только попросить! «Он очень важный человек в Большом!» – говорила мать.
– Сын Аечки? Сын Аечки Ивановой?!! – В голосе старика было столько радости, что и Ахметзянов заулыбался.
– И как она, наша Аечка? – продолжал радоваться старик. – Вот ведь как бывает!
– Аечка умерла, Альберт Карлович!
– Как умерла?! – Старик поперхнулся.
– Двадцать четыре года назад.
– Ой-ей-ей! – проплакал старческий голос. – Двадцать четыре года… – Вздох. – Все мы гости на этой земле!
– Да-да, – печально подтвердил Ахметзянов. – На сцене и умерла…
– На сцене… – повторил старик. – Ай-ай!.. Что же тебе, сынок, от Альберта Карловича требуется?
– Дело в том… – Патологоанатом замялся.
– Говори, не стесняйся! – подбодрил Карлович.
– Я гения отыскал! – выпалил Ахметзянов. – Нижинский!
– Прямо-таки Нижинский. – В голосе увяло.
– Посмотрите?
– А чего ж не посмотреть! Сегодня в двадцать ноль-ноль, с пятнадцатого подъезда вход… Ахметзянов твоя фамилия, говоришь?
– Так точно.
– А «Нижинского»?
– Вацлав… Фу ты!.. Михайлов… Михайлов его… Студент…
– Михайл-ло-ов, – записал Альберт Карлович. – Питерский, значит… Двадцать второй класс, – уточнил и повесил трубку.
Как только трубка легла на рычаг, из ванной явился молодой человек. И было у Ахметзянова такое ощущение, что студент как будто с курорта вернулся, но не с южного, а откуда-нибудь из Финляндии. В каждом глазу по озеру, кожа нежна, как у младенца, и бела, словно у Екатерины Второй!.. Волос к волосу… Будто и не было ночи бессонной!..
Ахметзянов уже не помнил о чудесном возвращении с того света студента Михайлова, а потому строил сейчас фразу в мозгу, которую, выстроив, сказал:
– Итак, господин А., час «икс» настал! Мне только что звонили и подтвердили ваш сегодняшний показ в Большой театр! Можете обнимать меня и целовать!
Патологоанатом на глазах превращался в балетных дел мастера со всеми ужимками, присущими деловым людям возле самого тонкого изо всех искусств.
– В двадцать ноль-ноль решится и ваша, и моя судьба!
– Хорошо, – безучастно ответил студент Михайлов, сел на стул и продолжил просмотр падающего снега.
Такой покладистостью Ахметзянов был обрадован. Что-то внутри говорило ему о наступлении самого главного в жизни, а потому всю его физиологию слегка потрясывало…
– Так, – он посчитал деньги. – Ложитесь и отдыхайте, а я на Герцена за лосинами и тапочками.
Уже в дверях прозектор попросил:
– Вы уж никуда не отлучайтесь, пожалуйста! Здесь столица, а вы без памяти!
Студент Михайлов кивнул головой и уже из-за двери услышал:
– Поспите хорошенько!..
Он сидел и глядел в зиму, в наступивший день, в небо с его молочными облаками. Студент Михайлов ни о чем не думал, ничего не вспоминал, а просто смотрел.
Ахметзянов застал его в той же позе, в какой оставил, уходя.
– Вы что ж, так и не отдыхали? – Он сгрузил со своих рук два огромных пакета. – Я же вас просил выспаться!
– Я прекрасно себя чувствую.
– Уверены?
Молодой человек кивнул.
– Я тут поесть принес!
– А водки нет? – Студент Михайлов вспомнил Розу.
– Вы – алкоголик? – В животе у Ахметзянова натянулись кишки.
– Нет.
– Тогда зачем?
– Просто.
У патологоанатома отлегло от сердца, и он принялся раскладывать на столе всякую еду. Будучи холостяком, он тем не менее имел хозяйственную жилку, и все на столе получилось вкусно.
– Что я буду танцевать? – поинтересовался молодой человек, почувствовав сытость.
– А то, что у меня в морге. Импровизацию. – Ахметзянов обернулся и вытащил из пакета свежий номер «Российского балета». – Вот вам для багажа. Картинки посмотрите!
Молодой человек полистал журнал, не выразив при этом ни единой эмоции, закрыл его и опять уставился в окно.
– Там что, голые женщины ходят? – поинтересовался прозектор.
– Женщины по улицам голыми не ходят, – уверенно ответил студент Михайлов. – Тем более сейчас зима…
– Чего же там интересного?
– Сколько у нас есть времени?
– Нас ждут в двадцать ноль-ноль.
– У меня нет часов.
– Сейчас три часа дня, – Ахметзянов поглядел на часы и подзавел их. – Четыре часа в запасе, час на дорогу и на приготовления.
Студент Михайлов кивнул, оторвал свой взгляд от окна, перебрался на кровать, лег и заснул.
– Вот и хорошо, – прошептал прозектор и, вытащив из пакета новые брюки, а также черный свитер под горло, аккуратно повесил вещи на спинку стула… – С обновой вас, господин А.!
Без четверти восемь они вошли в пятнадцатый подъезд, где пожилой вахтер Степаныч тщательно проглядел список, сверив его с документами.
– А ты зачем сюда? – поинтересовался Степаныч. – Ты ж студент медицинского!
– Чрезмерное любопытство, папаша… – вступился патологоанатом, – так что, папаша, оно жизнь сокращает.
Со Степанычем за его долгую жизнь часто разговаривали грубо, а потому он не реагировал на таких посетителей вовсе… Пропустил и забыл…
– Откуда у вас студенческий билет? Вы же его утеряли? – поинтересовался Ахметзянов, поднимаясь по лестнице.
– Не знаю, – пожал плечами молодой человек. – Обнаружил в кармане.
Ахметзянов посмотрел на студента Михайлова подозрительно, как на фальшивомонетчика, но смолчал…
Выяснилось, что показываются они не одни. В крошечной гримерной возле двадцать второй аудитории собралось человек пятнадцать обоих полов. Они о чем-то непрерывно говорили, создавая «гур-гур». Ни девицы, ни молодые люди никаких стеснений не имели. Переодевались скопом, не прикрываясь, но и не глядели на наготу, привычные до нее за долгие балетные годы.
«Гур-гур» неожиданно прекратился.
Сначала Ахметзянов не понял, что произошло, так как был напряжен скоплением обнаженных женских тел, коих сам повидал великое множество, только мертвых. А сейчас крохотные грудки, тощие попки и каменные животы намагничивали взгляд прозектора, как ни старался он его отводить.
А «гур-гур» смолк оттого, что студент Михайлов, совершенно не стесняясь, как будто сам всю жизнь в балете прожил, скинул с себя брюки и черный свитер под горло, явив народу прекрасную наготу своего тела. И женщины, и мужчины разглядывали его с завистью, каждый пол завидовал чему-то своему, что анализировать не слишком интересно, тем более что показ начался.
Студент Михайлов сидел у окна и ждал своей очереди. Он не видел, как волнуется Ахметзянов, а патологоанатому, истекающему потом, казалось, что молодой человек не от мира сего, попросту психически ненормален, хотя все гении ненормальны.
Ожидание длилось более часа, прежде чем ассистентка назвала фамилию «Михайлов». Они вошли в аудиторию, которая оказалась достаточно просторной, вся в зеркалах, а казалось, что просматривающие, коих было пятеро, удвоились своими отражениями.
– Это сын Аечки!
Полный пожилой человек с платком вокруг шеи был очень похож на грузную бабушку и повторял, тыча пальцем:
– Аечки это сын!
– Какой же это Аечки? – громко спросила старуха с прямой, как стенка, спиной.
– Ивановой! – пояснил Альберт Карлович. Старуха на миг задумалась.
– Так что, это твой сын?..
– Фу, как нехорошо, Лидочка!
– Нет-нет, – вскинулся Ахметзянов, глядя почему-то на концертмейстера, сидящего за роялем. – Отец у меня военным был…
– Он – импресарио! – продолжал тыкать в Ахметзянова пальцем Карлович. – А это его открытие!
– Ему же лет тридцать! – еще громче произнесла старуха. – Он же старик!
– Тогда ты, Лидочка, мамонт! – вступился за протеже Альберт Карлович.
Впрочем, старуха нисколько не обиделась, а поинтересовалась, чем молодой человек собирается порадовать комиссию.
– Он импровизировать будет, – объявил Ахметзянов.
– Импровизировать? – удивилась старуха. – А на какую тему?
– А на какую станет угодно господину концертмейстеру!
На этих словах пианист ожил и объявил что-то из Шостаковича, чрезвычайно трудное. При этом его губы растянулись в коварной улыбке.
– Ну что ж, пожалуйста, – безо всякого энтузиазма согласилась Лидочка, настроенная на очередную посредственность.
Концертмейстер вскинул голову, словно являлся обладателем длинной шевелюры, вознес руки над инструментом, затем неожиданно вонзил пальцы в клавиатуру. Раздался взрывающий грудь аккорд, и студент Михайлов, господин А., крутанувшись вокруг собственной оси, прыгнул!..
6.
Казалось, после того, как песчаный карниз обвалился, погребая под собой медвежью тушу и с пяток падальщиков, звериной душе можно было преспокойно отбывать в чужие измерения. Но тем не менее крылатая не спешила, сидела неподалеку, вовсе не боясь лучей жаркого солнца.
А он лежал под грудой песка, и, пожалуй, такая гибель была для него наилучшим выходом.
Бессознанный, придавленный песочной тонной, почти насмерть отравленный укусом скорпиона, медведь почти не дышал. Не проносились перед глазами бредовые картины, и можно было смело констатировать смерть, если бы не она, помахивающая крылышками, бестелесная…
Лишь вечером, когда стало прохладно, она пролетела сквозь песок и вошла в медведя через левое ухо, а еще чуть позже заняла свое привычное место, где-то за грудиной. Спустя некоторое время он пришел в себя, ощутив во рту огромную опухоль, из-за которой дыхание прорывалось со свистом. Хорошо, что в момент падения песчаного гребня его тело согнулось, голова от боли уткнулась в живот – там и остался воздух, которым он дышал в беспамятстве.
Сейчас ему пришла мысль – почему его телу приходится так мучительно существовать? За что?..
Но, как и всякое животное, медведь не мог давать ответов, а потому попробовал встать на ноги, испытав при этом ломоту в каждой кости и косточке. Песочный завал лишь едва шелохнулся, наполняя пасть и уши мириадами песчинок.
Но не для того он пришел в себя, чтобы умереть сейчас. Видимо, душа за что-то там потрясла во внутренностях, и медведь последним усилием рванулся, выгнул могучую спину, напрягая мышцы до разрыва, и стал медленно подниматься на задние лапы, пока наконец песок не ссыпался с него и он не оказался – дрожащий и слабый, как при рождении, – под огромной луной.
Медведь хотел было зарычать, но забитая пасть лишь вывалила песок, а одна из песчинок попала в дыхательные пути, и животное закашлялось, благодаря чему песок полетел не только из пасти, но и из ушей. Если бы он мог, то пожелал бы себе смерти, но инстинкт самосохранения не позволяет животным умирать по собственному желанию, вероятно, потому, что для них ада не предназначено.
Медведь сделал два шага в сторону от своей лежки, чуть не ставшей могилой, и понял, что он не один тут живой. Под его лапами что-то взвизгнуло, зашлепало крылом, и медведь обрадовался, что будет кого сожрать, после того как спадет болезненная опухоль с горла. А дабы не упустить добычу, он улегся на нее всем телом и не засыпал, пока падальщик предпринимал попытки к жизни.
Когда под брюхом все стихло, медведь уснул и проспал до жаркого солнца. Ему ничего не снилось, или он не помнил картин, но, когда проснулся, ощутил, что опухоль уменьшилась и такой мучительной боли уже не приносит.
Возле самой морды прополз давешний скорпион-убийца, который был отброшен лишь одним выдохом кожаного носа. Перевернувшись несколько раз через себя, тварь защелкала клешней, удивленная тем, что потратила яд зря. Жертва жила и умирать, похоже, не собиралась.
И ладно, решил скорпион, уползая другой дорогой.
Медведь слегка приподнялся на передние лапы, огляделся вокруг, но ничего необычного не увидел. Как и прежде, до горизонта простирались могучие пески, выбеленные солнцем. Тогда он решил, что время сожрать падальщика, окончательно раздавленного его центнерами; загреб лапой, вытаскивая на свет приплюснутую тушку.
Вначале он решил внимательно осмотреть свою еду, которая еще накануне сама хотела использовать его мясо для собственного проживания.
Падальщик был крупный, с черными и белыми перьями, которые почему-то были выщипаны с длинной шеи, увенчанной лысой головой с загнутым острым клювом.
Медведь несильно ударил лапой по брюху падальщика, рассек его до позвоночника и погрузил пасть в кровавые внутренности птицы. Кровь и мясо оказались слишком солеными, но он ел, чувствуя сильный голод, лишь изредка отплевывая перья.
Одной птицы ему было недостаточно, и он на запах принялся рыть песок, пока не отыскал еще одну, задохнувшуюся в обвале. Эту он ел медленнее, уже не получая от соленой пищи удовольствия, но поглощал мясо впрок, не уверенный, когда еще придется наполнить желудок…
Он еще не знал, что ждет его через некоторое время после сытного обеда, обильно сдобренного солью…
Так пить он не хотел никогда!
В его мышцах еще были силы, а сморщивающийся желудок сводил с ума голову. Язык опять распух во всю пасть, как при укусе скорпиона…
И он побежал…
Он бежал, набирая скорость, как арабский скакун. Его галоп на фоне огромного солнца впечатлял своей неистовостью. Создавалось такое ощущение, что мчится он с кем-то наперегонки и от этой гонки зависит судьба его…
Он не замечал, как слизистую глаз царапает песочная труха, как трутся друг о друга зубы, как огромные легкие превращаются в огненные горны, стремящиеся сжечь нутро.
За что ему так плохо!
Нижняя челюсть отвисла, длинный язык выпал из пасти и хлестал медведя по щекам. С каждым прыжком лапы, снабженные канатами мышц, слабели, спина прогибалась, и было очевидно, что зверь не выдержит столь стремительного бега, а через сотню-другую шагов свалится, обессиленный…
Но тут его слезящиеся глаза рассмотрели в дрожащем мареве огромный белый айсберг…
Айсберги всегда плавают по воде! Он это знал наверняка, и это знание придало ему силы, а когда ледяная глыба стала слегка приближаться, мозг охватила безумная радость!
Никто не знает, где хранится жизненный источник, который, казалось бы, иссяк до самого конца, до пыли, и вдруг – происходит нечто, и в душе взметает новым фонтаном, так что будоражится жить, и несут тебя ноги, несут!..
Он нырнул в ледяную воду и, загребая ее лапами, словно корабельными лопастями, устремился к дну. Он обогнал удивленную нерпу, затем тюленью семью и каждой клеточкой своего тела, каждой шерстинкой впитывал невообразимое счастье Родины!..
Он донырнул до самого дна и плавал вдоль него, пока кислород в расправившихся легких не закончился.
Медведь всплывал медленно, с наслаждением… Глупая нерпа проплыла совсем рядом, но он лениво царапнул ее по животу, так, для игры лишь, даже кожу не поранил…
Он всплыл и услышал материнский голос. Мать негромко ревела, торопя его к напружиненному соску. Он выбрался из полыньи и затрусил к родному теплу…
Медведь лежал посреди бескрайних песков. На морде его было написано несказанное блаженство, а язык облизывал раскаленный песок…
Он умирал, потеряв сознание, и последние грезы вернули его в детство…
Вероятно, что-то там, в детстве, произошло. Наверное, он по привычке сильно куснул мать за сосок, и она отвесила детенышу оплеуху. Медведь отпрыгнул в сторону, заигрывая с ней, но что-то подломилось под ним, совсем не лед. Затрещало переломанным деревом.
Почти мертвый зверь рухнул с пятиметровой высоты. Он уже не мог чувствовать боли, да и мираж детства исчез, растворился в перегретом мозгу…
Упал медведь в почти пересохший колодец, кем-то замаскированный.
Его голова, треснувшаяся о камни, откинулась и попала ровно под прохладную водяную струйку, как будто из самоварчика текло… Еще бессознанным он стал пить, и вновь вернулись картинки детства – жирное-прежирное молоко напряженной струйкой щекочет ему небо…
Он выпил литров сто…
А потом блевал. Сначала водой, смешанной с кровавыми останками падалыцика, затем исторгал свои внутренности.
А потом опять пил и снова блевал…
В колодце было прохладно, а ночью даже холодно. Сквозь пролом медведь смотрел на луну, но ему не свойственно было выть, а потому он и не выл.
И ни о чем не думал.
Медведь был затравлен.
Он не мог выбраться из колодца, потому что глубина его была около пяти метров, а рост зверя около трех. Да он особенно и не рвался наверх. Лучше умереть от голода, нежели от жажды…
Ему далее удалось поймать ящерицу, которая скользила по влажным камням к солнцу. Он попросту слизнул ее со стены.
На исходе третьего дня медведь вспомнил вертолет и выстрел. Особенно выстрел ему вспомнился…
А потом началась песчаная буря, которая продолжалась неделю. Колодец постепенно заваливало песком, но медведь время от времени откапывал водяную струйку и пил. А потом колодец завалило наполовину, и он не смог отрыть родник. Зато у него получилось выбраться на свободу.
Это было ночью, а утром он увидел людей…
– Пойдешь туда! – указал Бердан, вытащив сухую руку из варежки. – Через пролив Ивана Иваныча, однако.
– Беринга? – уточнил Ягердышка.
– Его…
Они стояли лицами к восходящему светилу, жмуря и без того узкие глаза-щели.
– Там – Америка! – величественно, как первооткрыватель, сообщил старик.
– Дойдешь ли, не знаю… Поди, не дотянешь, в полынью провалишься, и сожрет тебя щокур.
– Не боись! – улыбнулся Ягердышка, сдерживая собачью упряжку. – Не сожрет, поди!
– Сожрет! А я поймаю щокура этого, пожарю и съем!
Старик жевал смолу, поплевывал на снег и казался довольным.
– Каннибал, – заулыбался Ягердышка. – В ад пойдешь. Там тебя Кола дожидается!
– Хочешь смолы? – поинтересовался Бердан.
– Давай, – обрадовался чукча.
– А вот фига тебе! – Старик уставил сухой кулачок прямо в физиономию Ягердышки. – Фига на рыбьем жире!.. Он меня в ад, а я ему смолу!
– Да в аду столько смолы! – не понимал чукча. – Сколько хочешь!.. А ты кусочка жалеешь! Купаться в смоле станешь!
– Правда? – недоверчиво покосился эскимос.
– Истинная, – ответил Ягердышка и перекрестился.
– А чем плох ад тогда, если в нем смолы так много?
– Этого я тебе не могу сказать, пока кусочек не дашь!
– Не дам! – железно рек Бердан. – Пока не скажешь.
– Ну ладно, – сжалился чукча. – Так и быть, скажу… В аду так много смолы, сколько хочешь! – парень развел руками. – Только кипящая она, и тебя в ней варить будут!
– Тьфу! – разозлился Бердан. – Чтоб ты провалился!
– Не дашь пожевать?
– Ы-ы-ы-ы… – услышал Ягердышка в ответ.
– Тогда я поехал!
Он дал собакам команду, и они, напрягшись воедино, сдернули нарты, на которых был укреплен чукчин каяк и припас еды.
– Ы-ы-ы-ы… – доносилось из-за спины, слабея…
Ягердышка прокатил уже метров двести, когда вдруг остановил нарты и оглянулся.
Старик стоял на берегу и смотрел вслед…
И тут что-то не выдержало в Ягердышкиных внутренностях, что-то сжалось… Он бросил нарты и со всех ног бросился обратно к старику.
Бердан стоял и плакал.
Чукча ткнулся всем лицом ему в плечо.
– Не хочу в ад, – прошептал эскимос. – Не хочу в смолу!
– Я буду скучать по тебе, дед! – признался Ягердышка. – Ты тоже вспоминай меня. Пожалуйста!.. – Из его глаз брызнуло морем.
– Ы-ы-ы-ы… А правда, Иисус был?
– Правда. Он и сейчас есть. Это Бог наш, Бердан. Он видит нас… Ты молись ему, и простит Он…
Ягердышка оторвался от старика и пошагал к нартам.
– Эй! – крикнул старик. – Подожди, однако!
Он смешно побежал за Ягердышкой, отрывая ноги от земли лишь на сантиметр. Зашаркал.
– Подожди! – Догнал. – Куда спешишь? – Подышал. – На-ка вот… – И вытащил изо рта кусок смолы. – Пожуй на дорожку…
Сухими пальцами он засунул жвачку в чукчин рот, еле сдержал слезный порыв, развернулся и пошел обратно. Ягердышке показалось, что старик постарел, отдав черный кусочек, как будто от сердца отщипнул. Чукча стоял с приоткрытым ртом и ронял крупные слезы.
Бердан шел к стойбищу сгорбленный, еле волоча ноги. На секунду он остановился и, не оборачиваясь, перекрестился слева направо, затем скрылся за ледяным торосом. А Ягердышка вернулся к нартам и заскользил под веселый лай собак к неведомому берегу под названием Америка.
Весь первый час своего путешествия он думал о Бердане и о том, что привязался к нему, как к родному, на второй же час задумался об Укле.
Прощались они скромно, особенно чувств не растрачивая, просто посидели друг напротив друга, потом Ягердышка полежал на жене немножечко и в ознаменование пуска сгущенной любви поцеловал ее в глаз, почувствовав на языке соль.
А что, бабам полагается плакать!
Уже на выходе из чума Укля вручила чукче ружье и мешочек с патронами, зевнула и отправилась спать…
Он бежал за нартами и бубнил себе под нос, что вот устроится в Америке и перевезет Уклю на богатую жизнь к богатым эскимосам. Будет чум с душем и ванной, в которой Укля станет мыться, как тогда, в первый день их знакомства, под айсбергом. А еще Ягердышка подумал о залежах Spearmint, которые он будет частями высылать посылкой старику Бердану… А потом, потом… А потом он выпишет самого Бердана на постоянное место жительства в Америку. Ведь старик знал первооткрывателя этой чудесной страны, самого Ивана Иваныча…
Ягердышке предстояло пробежать сначала километров сто пятьдесят по суше, а затем перебраться через пролив, там-то и есть Америка. В том, что коварный старик на сей раз не обманул, чукча был уверен, а потому нарты скользили бодро, хоть собаки уже и не тявкали – слегка притомились от полной прыти, потому Ягердышка притормозил вожака и пошел следом пешком.
Куда торопиться, решил он. Америка не олень, в тундру не убежит! Сделаю три ночевки. Посплю на воле три луны, а уж потом… Что будет делать Ягердышка в Америке, он сам толком не знал. Все его знание о чудесной стране сводилось к неограниченным запасам Spearmint и богатым поселениям эскимосов.
А где гарантия, что американские эскимосы примут его, бедного чукчу, к себе и поделятся Spearmint?.. Гарантий не было, что несколько умерило пыл Ягердышки.
Бог даст, все хорошо будет!
Ягердышка перекрестился, глядя на заходящее солнце, остановил собак и принялся готовиться на ночлег.
Часа полтора ушло на то, чтобы ножовкой нарезать ледяных кирпичей и выстроить иглу, в которой предстояло спать ему и медвежонку. Днем хоть и было еще тепло, но ночь замораживалась уже градусов до двадцати, а в иглу всегда плюс. Затем Ягердышка отвязал всех собак, достал из мешка несколько сухих валежин, чайник, кружочек сухого спирта, связку сухой рыбы и шмат строганины.
Рыбу разбросал собакам, а все остальное втащил в иглу, где развел костерчик и вскипятил снежку для чая. Размачивая строганину в кипятке, он и медвежонок Аляска жевали мясо с наслаждением. Чукча запил ужин жирным чаем, потом сомлел и лег головой к выходу, чтобы через него наблюдать за Северным сиянием и Полярной звездой. Аляска посасывал его большой палец на левой ноге, и жизнь была хороша, и жить было хорошо…