355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Балашов » Симеон Гордый » Текст книги (страница 22)
Симеон Гордый
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 18:42

Текст книги "Симеон Гордый"


Автор книги: Дмитрий Балашов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 45 страниц)

Глава 59

Семен Иваныч мог и не заходить к Вельяминову сам, а послать кого из бояр проверить, готовы ли хоромы для новогородских послов, но ему попросту хотелось зайти в дружеский дом и посидеть за столами, а чтобы не гневить прочих бояр, лучший предлог для посещения трудно было и выдумать. Тем паче у Василья Протасьича в гостях были Андрей Кобыла с сыном Семкою Жеребцом и Афиней.

Вельяминовы, почитай, все были в сборе. За столом, вслед за своим седатым родителем, дружною чередой светловолосых великанов сидели четыре сына Василия Протасьича – Василий-младший, ражий муж, перешагнувший к четвертому десятку, крепкошеий, прямоплечий, со строгою складкою высокого лба и твердым взором привыкшего повелевать человека, – ему уже обещана должность тысяцкого после отца, и уже теперь он за родителя своего нередко справляет дела по городу и на мытных заставах; рядом с ним – светлоокий Федор Воронец, и этому уже за тридцать никак перевалило; за ним младшие, Тимофей и Юрий, – оба в расцвете сил, оба – кровь с молоком. А там, на низу стола, уже и внуки-подростки, двое сыновей старшего сына, Василия Василича – шестнадцатилетний Иван и Микула. Иван уже сейчас знает, что по роду звание тысяцкого, в очередь, перейдет к нему, и потому, представленный нынче князю высокий мальчик с гордым очерком задорного лица и поклон воздал и глядел на Симеона почти как равный на равного. Князь, впрочем, то ли не заметил, то ли пренебрег отроческой грубостью вьюноши, кивнул с рассеянной ласкою, уселся в предложенное почетное кресло во главе стола.

Большой, осанистый Андрей Кобыла стареющим медведем устроился по правую руку от князя (Вельяминов воздавал гостю нарочитую честь), а его еще нескладный, мосластый, точно жеребенок-стригун, сын был отослан отцом на самый низ стола, супротив внуков Вельяминова. Кобыла хоть и любил сыновей, но при людях никогда не давал им чваниться («Успеют накрасоватись, когда помру!» – говаривал он обычно жене.) Еще ниже, на конце столов, расселись старшие дружинники Вельяминова и князя Семена, и хоть не было званых гостей и нарочитого пира стол составился многолюден, как, впрочем, и всегда было в обычае в тереме тысяцкого Москвы.

Пока подавали рыбные и мясные перемены, речь шла чинная про городовое дело, хоромы под новгородских бояр, уже осмотренные великим князем. Тут-то Андрей Кобыла и предложил часть посольства разместить у себя в нововыстроенном тереме на Неглинной.

– И недалече от Богоявленья святого, княже, удобно будет има с владыкою толк вести! – прогудел Андрей, оглаживая лапищей узорные бока братчины. – А уж принять-угостить моя Андреиха мастерица завсегда! – Он улыбнулся светло и радошно, воспомня верную супружницу свою, и Семен невольно улыбнулся ему в ответ – нельзя было не ответить улыбкою открытому добродушию Кобылы, – и только в душе, в самой глубине, взгрустнулось Семену, когда оглядывал он это литое застолье, дружину наследников, один к одному (у Кобылы всего было нарожено пять сыновей, и тоже молодец к молодцу, не уступят Вельяминовым), густую поросль грядущего бессмертия рода… И та изба припомнилась припутная, набитая здоровыми ребятишками, и людные улицы Москвы – зримые плоды тишины великой, устроенной его родителем на многострадальной владимирской земле… Только он, князь, глава, как обсевок, изгой среди своих, оброшенный и заброшенный на одинокой вершине власти! Где же его самолюбивые, непокорные и напористые сыновья?

Кругом, вдоль столов, ходило пиво, чаши с медом и греческим вином чередовались со все новыми и новыми переменами ед и закусок. Уже все громче и громче шумели голоса на нижнем конце столов, а тут, вверху, речь становилась сердечнее и проще. Великие бояра придвинулись ко князю, говорили вполгласа, поглядывая поощрительно на веселящуюся молодежь.

– Завидуют, вишь! – вздыхал Вельяминов, а Андрей, низко гудя, успокаивал тысяцкого, дружески коря:

– Али мало тебе власти на Москве? Али казной оскудел, Протасьич? Ничем ты не обижен, ни детьми, ни добром, ни княжою милостью! Полно жалить, тово!

– Мы за князя, – насупясь, возражал Василий Протасьич, – скажи – не воздохнув лягут! – указывая на ражих сыновей, говорил он почти со слезой и вдруг, ударя кулаком по столу: – Кремник кто становил?! Кто оберег от Ольгерда Можай?! Почто шепчут, яко наводил порчу на князя свово? Изреки, Андрей, почто?!

– Утихни, Протасьич, утихни! – гудел Андрей примирительно. – И будут шептать, ртов не замажешь! Иной думат: и я бы на мести том высокое совершил!

– Ты, Андрей, ты молви! Вота при князе нашем!

– И скажу! Я не завидую, Василий, дак мне и пошто? И я велик, и я в думе, и я не обижен князем! Утихни, Василий, попередяе всех стоишь, как без хулы? Без хулы вон и самая добрая девка не живет! Народ у нас зол на язык, а добр, отходчив! Утихни, Василий! Едину Христу не завидовали, и то тогды уж, когда на Голгофу шел!

Василий меж тем плакал, сжимая в руке чашу с белым душистым медом, и плакал всамделишно. Едва не впервой видел его такова Семен и сам уж похотел было утешить старика, но Протасьич справился с собою, отер пестрым платом очи и чело, поклонил князю:

– Прости, батюшка-князь!

Семен молча огладил старика по шитому серебром нарукавью.

На миг все трое замолкли, следя расшумевшую юность на краю стола, и Семен опять с печалью подумал о том, что он, по возрасту близкий тем, юным, сидит тут, в дружине стариков, и сам как старик, у коего все уже в воспоминаниях прошлого.

Андрей первый нашелся, переводя разговор, начал прошать князя о колокольном мастере Борисе, недавно воротившем на Москву. Семен осторожно пожал плечми:

– Сам ищо не ведаю! В Нове Городе хвалили его! По речи, по рукам, по взгляду – мастер добрый! Заказываем три колокола, я с братьями троима. Обещает к лету изготовить.

– Ноне и подписывать церквы окончат! – сказал Кобыла.

Семен утвердительно кивнул.

– Кольми паче ратных угроз и суеты лепота храмовая! – сказал, потупясь (редко такое говаривал вслух). – Миру потребно благолепие и краса святынь, дабы каждый смерд прикоснул к великому и почуял благостыню родимой старины и сладость духовную веры своих отцов! Пото и подписываю храмы и голос колокольный измыслил украсить на Москве! Дабы не только хлеб… Краса, она – ступень к высшему!

Семен замолк, не договорив. Оба боярина, прихмурясь, утвердительно покачивали головами. Каждый понял по-своему, но поняли оба. Андрей даже и примолвил про смердов – знал добре мужицкую жизнь, – как украшают хошь солоницу древяную на столе, хошь и грабли или иное што, а уж какого шитья, узорочья бабы наготовят! Вроде бы оно и ни к чему, а так поглядеть – без красы рукомесленной тоже не живет человек!

Помолчали, повздыхали, обсудили росписи в Святом Михаиле и Спасе. Андрей, расчувствовавшись, вдруг брякнул спроста, как только он один и умел высказать, не обижая:

– Што-то ты невесел, княже!

Семен собрал брови хмурью, смолчал, но не обиделся на Кобылу. На Андрея никто не обижался, таков уж был человек!

И вдруг – прорвалось. Словно нарыв тайный лопнул и потек гноем: осевшим голосом, беззащитно и слепо поглядев хозяину в лицо, спросил:

– Шура счастлива? (Сейчас, воспомня крутую стать и весь разгарчивый очерк девичьего лица Александры, понял, какою красавицею была дочерь Василья Протасьича, доставшаяся брату Ивану. Понял и подумал: неужто всю жизнь буду завидовать чужому счастью, чужой судьбе и понимать до конца, только упустив навеки?)

– Честь, батюшка! Кое слово молвишь! Да как же нам не гордиться всею семьей, княже!

Семен повел головою: все было не то, и старик не о том молвил – или не понял за шумом пира? Поглядел с легким укором, мягко отверг, переспросив:

– Не то! Я не о том, Протасьич! Я другое… Душевно, без чинов, по-людски… Счастлива она?

Василий глянул, склонив голову. Отрезвев, задумался. Хотел сказать, да вдруг поворотил к сынам, позвал негромко:

– Тимоха!

Тимофей готовно выпрыгнул из-за лавки, подбежал к отцу, оглядываясь то на него, то на князя.

– Тимоша, – негромко, позвал старик и показал рукою, чтобы тот пригнулся к отцову уху, – ты седни был у молодых; вот скажи, счастлива Саша с Иваном?

Тимофей вновь, уже внимательнее, согнав улыбку с лица, оглядел отца и великого князя, вдруг дрогнул бровью, в глазах проснулись веселые искорки:

– Нос-ат дере-е-ет! Бегает, точно перепелка, по дому! Поглядит коли, дак словно любует князем своим! И голос стал таковой грудной, глубокой… И телом горда: носит себя, яко на блюде драгом! Должно, в сам дели любит! Мыслю, што щастлива наша Лександра с князем Иваном!

Все трое выслушали Тимофея согласно. Тот поклонил князю в особину, отошел.

– Умен растет! – похвалил Кобыла.

А Семен не сказал ничего. Представились согнутые, старушечьи плечи девушки-жены, ее потухший или злобный взгляд… (За что?! Ее-то за что, Господи?!) И опять Андрей Кобыла нашелся первый. Увидел ли, сердцем понял, а поскорей отвел разговор на иное – смешное поведал, какую-то безлепицу о глупой бабе, и все трое дружно хохотали над тем, хотя потом Семен, как ни усиливал, не мог вспомнить рассказанное Андреем. Вот тут-то ему и захотелось, под шум, крики и пение, в чаду и жару чужого веселья, забиться куда ни то в угол, залезть на печь в чужом дому и, прижавшись к горячим кирпичам, глотая непрошеные слезы, замереть, застыть, отгороженному чужим весельем от своей неизбывной беды, от ужаса заколдованного дома, от серой тени вселившегося в его жену мертвеца…

А пир длился, и катила мимо радостная разноцветная жизнь, та самая, простая, незамысловатая, что здесь, что в курной избе где-нибудь на Пахре или Яузе, когда гремят песни, и ноги сами пускаются в пляс, и рад всех обнять, с кем сидишь за столом, и рад всех вместить в сердце свое; чужая простая жизнь, отдых на бесконечном пути перед трудом или дальней дорогой – простая жизнь, называемая счастьем…

Он даже не заметил (все двоилось в глазах от застывших непролитых слез), как в обширной горнице началось деловитое шевеление, как приподнялся хозяин, как разом встали, поворотя ко князю, красавцы сыновья, и опомнился, только когда перед ним на столешню, раздвинув блюда и кубки, положили сияющее чудо: круглый, восточной работы, выпуклый щит, из самой середины коего, как из цветка, бежали, завихриваясь, стальные синеватые струи, так что и в глазах, присмотрясь, начинало плыть и кружить, точно щит все быстрее и быстрее поворачивал пред ним на столе, подобно окованному серебром колесу стремительно проносящегося мимо боярского возка. А по струям голубой стали шла мелкая вязь чеканного рисунка: золотые олени и барсы в стремительной звериной охоте бежали по бегучим стальным, расходящеюся спиралью закрученным лучам.

– Ето тебе, Семен Иваныч! – засопев, промолвил Василий Протасьич, сгибая толстую шею. – Как бы вроде… ты, княже, защита наша и оборона. Дак потому…

Все пятеро дружно поклонились. Андрей Кобыла, тоже любуясь щитом, пророкотал весело:

– С намеком, княже! Вишь, и дале просят боронить от всякого ворога!

Семен любовал подарком молча. Приподнял – щит был крепок, но не тяжел и, верно, искусного мастерства. На Руси таковых еще не умеют делать… Научат! – подумал Семен. Рано ли, поздно, а постигнут любую хитрость! Опять воспомнился мастер Борис и его глаза, приученные к безошибочной работе, глаза мастера. Сумеют! А пока… Пока надлежит не спорить с Ордой!

Он бережно отдал щит на руки дружинникам. Многие повылезали из-за столов, иные тянули шеи, ропот восхищения тек по горнице… И пусть бы таково и шло! Все бы и длился пир, не кончаясь вовек… Так ему нынче не хотелось к себе домой!

Глава 60

Стефан уже несколько месяцев пребывал в монастыре Богоявления. К осени, помогши брату напоследях устроить пустынножительство и сведя его с хотьковским игуменом Митрофаном, он взял посох и пешком пошел в Москву, поняв, что стезя братня – не его стезя и приглашением митрополита Феогноста гребовать не следует.

Преосвященный Феогност был в столице, и судьба Стефана устроилась на удивление споро и легко. Вымокший и усталый, вдосталь намесивши ногами и посохом ледяную грязь, он входил в монастырские ворота, когда из них выезжал митрополичий возок. Кони замешкались, Феогност сердито выглянул в оконце и заметил высокую фигуру монаха, заляпанного дорожною глиной, вжавшегося в бревна воротней башни, пропуская коней и дорогой поезд духовного владыки Руси. Феогност уже захлопывал затянутое бычьим пузырем оконце возка, когда пронзительный лик монаха пробудил в нем угасшее было воспоминание. Он велел остановить возок и подозвать странника. Высокий монах подошел на зов и опустился на колена прямо в мокредь, принимая благословение. Живо воскресив в памяти всю беседу с обоими братьями в Переяславле, Феогност поначалу не мог вспомнить имени инока. В голове почему-то попеременно вставало то Феофан, то Феодос. Он, дабы не возвращаться с пути, велел служке проводить путника в монастырскую избу, повелев принять брата, яко надлежит по уставу монастырскому (это значило – принять хорошо; да, впрочем, забота митрополита о неведомом страннике уже и сама по себе значила немало).

Инок, как он узнал на другой день, с дороги не лег почивать, но, вкусивши лишь хлеба с водою, «и того пооскуду», сразу пошел в храм, выстоял всю службу и, даже воротясь к ночлегу, не лег, но почти всю ночь простоял на безмолвной «умной» молитве. Походя Феогност наконец узнал (тут же и воспомнив) имя инока – Стефан. О младшем брате Стефана, Варфоломее, он спросил потом у самого Стефана, с легким удивлением узнав, что тот исполнил-таки задуманное и остался один в лесу, в новоотстроенном ските под Радонежем, в десяти ли, пятнадцати поприщах от Хотькова.

Упорство младшего, как и благочестие старшего, равно понравились ему. Посему Феогност распорядил принять Стефана в монастырь без вклада, тотчас зачислив его в ряды братии. Помещался он сперва вместе со старцем Мисаилом, почему и завязалось это знакомство, не прервавшееся и спустя время, когда Стефан уже начал жить в келье Алексия.

Все время памятуя о Варфоломее, оставленном в лесу, Стефан нарочито подверг себя самой суровой аскезе. Монастырь Богоявления был обычным для тех времен столичным монастырем. Монахи жили кельями, каждый в особину, кто пышно, кто просто – по достатку, вкладу, мирскому званию или духовным устремлениям своим. Подвижничество Стефана посему было тотчас замечено и отмечено. А поскольку он, упорно подавляя в себе гордыню, услужал всякому брату, охотно ходил за больными, не гнушаясь ни смрадом, ни нечистотой, избегая к тому же являть на люди свою ученость, то и мнение о нем братии сложилось самое благоприятное, с оттенком удивления и снисходительной доброты.

С Алексием он познакомился месяца два спустя, на литургии. Стефан не ведал еще, что всесильный наместник Феогноста прибыл на Москву и остановился в своей келье, у Богоявления, но, явившись в храм, тотчас обратил внимание на непривычное многолюдство (явились все монахи, даже и те, кто порою отлынивал от службы, и не просто явились, а подобравшись, расчесав волосы, заботно приведя в порядок одеяния свои). В храме стояла настороженная тишина, и когда Стефан стал на крылосе в ряды хора, ему прошептал сзади некто из братии:

– Отыди, Стефане, зде место Алексиево!

Стефан удивленно отступил посторонь, и тотчас среднего роста монах скорым неслышным шагом прошел сквозь ряды иноков и стал рядом с ним, обратив к алтарю широколобое, узкобородое лицо с умными глубокими глазами, как-то очень легко и одновременно плавно осенивши себя крестным знамением.

У монаха (Стефан уже понял, что это и был Алексий) оказался приятный и верный голос, и Стефан, вслушиваясь, невольно начал пристраивать к нему и сам. Церковное пение в семье боярина Кирилла любили всегда, и потому Алексий, в свою очередь, скоро почуял доброго певца в незнакомом брате (впрочем, не совсем уж и незнакомом – он скоро догадал, что сей инок и есть тот самый Стефан, о коем ему рассказывал Феогност). И так они стояли и пели в лад, на два голоса, почти неразличимые в согласном монашеском хоре, еще не обменявшись ни словом, ни даже взглядом, почуявши, однако, к концу службы отчетистое взаимное благорасположение.

Алексий бегло улыбнулся, глянув Стефану в лицо, сказал греческую пословицу, намерясь тут же и перевести ее на русскую молвь, и – не успел. Стефан, сверкнув взором, ответил длинною греческою фразой, от неожиданности едва понятой Алексием, после чего примолвил, опустив взор:

– Прости, владыко!

Алексий, однако, вовсе не был обижен и, даже напротив того, тотчас постиг, что перед ним свой, равный ему муж, принадлежащий, как и он, к великому духовному братству «мужей смысленых» (или, как сказали бы мы, интеллигентов), которые во все века истории и во всех языках и землях, во дворцах и в пыли дорог, в парче или, много чаще, в ветхом рубище, в звании ли странствующего монаха, аскета, подвижника или ламы, пустынника, дервиша, киника, йога, церковного иерарха, мужа ли науки, философа или творца, изографа, подчас даже и воина или купца, торгового гостя, короче – в любом обличье, встречая друг друга и только лишь поглядев в глаза и сказав одну-единственную фразу или даже слово одно, тотчас узнают один другого, словно разлученные некогда братья, словно любимые, разыскавшие любимых в чуждой многоликой толпе, и уже с этого слова, со взгляда этого начинают и говорить, словно расставшиеся давным-давно и вновь встретившие один другого друзья, и чувствовать, и глядеть на мир согласно и отделенно от всех прочих, от многоликой толпы тех, в коих светлый дух еще не прорезался и не выявил себя в темных оковах плоти.

Да, знал Алексий, что поддайся сему чувству целиком, и можно пасть жертвою страшного искуса, стать гностиком или даже манихеем, проклинающим зримый мир ради плененного им духа, как учил древний персидский пророк Мани, но и бежать вовсе от сего не мог, да и не похотел, тотчас увидя в Стефане все то, что обворожило Феогноста во время памятной переяславской встречи.

Далее было совсем просто предложить именно ему поселиться в своей часто пустующей келье, где, со вселением Стефана, настали тотчас отменный порядок и чистота, к коим наместник, при всей суровой простоте своего быта, а может быть именно из-за нее, был неравнодушен весьма. Алексий, наезжая, находил каждую из книг именно на своем месте, со вложенными в них своею рукой закладками, но не обнаруживал теперь пыли на переплетах и обрезах книг, ни зелени на медных застежках тяжелых фолиантов. Вычищены были и его обиходные монастырские подрясник и мантия. Пол в келье светился, вымытый и натертый воском. И все это Стефан сотворял как бы незримо, ибо Алексий, почасту заставая брата на молитве, ни разу не сумел застать его с лопатою, веником или тряпкою в руках.

Вечерами, когда выдавался у Алексия редкий свободный час, они подолгу беседовали, и Стефан обнаруживал не только глубокое знание писания или святых отцов, но и живое понимание днешних трудностей церкви православной, почти предсказывая то, что должно было произойти в ближайшем будущем в Литве ли, Византии, или немецких землях. (Так, когда король Магнус надумал вызывать новогородцев на спор о вере, нудя принять латинство, Алексий вспомнил предостережение Стефана, высказанное им незадолго до приезда Калики в Москву, о том, что католики именно теперь потщатся подчинить себе Новгород Великий.) Так скоро вспыхнувшая дружба Алексия с ростовчанином все росла и росла, и уже наместник Феогностов не шутя подумывал о том, что инок Стефан достоин иной, высшей участи, ибо разглядел в нем, помимо глубокой учености, и волю, и укрощенное честолюбие, и силу духовную, способную подчинять людей.

С отбытием спасского архимандрита на ростовскую кафедру сам собою встал вопрос о выборе нового игумена для Богоявленского монастыря, и Алексий безотчетно подумал прежде всего о Стефане. Тем паче что с возведением в сан игумена Стефан мог бы стать и духовником великого князя Семена, о чем Алексий подумывал едва ли не с первой беседы с ростовчанином, присматриваясь и сомневаясь, но и убеждаясь, что – да, лучшего иерея для сего дела, многократно обещанного великому князю, ему вряд ли найти.

Труднота была лишь в том, чтобы уговорить братию Богоявления. Все же Стефан был пришлый, для многих не свой, в монастыре пробыл всего несколько месяцев, а приказывать братии своею волей Алексий и мог, да и не хотел, не желая ропота и тайного отчуждения, неизбежных при самоуправстве власть имущего. Тут-то и пригодился ему чернец Мисаил.

Еще Филипьевым постом, встретив обоз с лесом, ведомый Мисаилом-Мишуком, Алексий, остановя свой возок у груды выгружаемых бревен и поглядев с минуту молча на спорую работу послушников и монастырских трудников из мирян, кивнул старцу Мисаилу подойти и, улыбнувшись слегка, одними глазами, напомнил ему о том давнем дне, когда Мисаил, еще Мишук, приехал в монастырь с обозом камня.

– Протасий Федорыч, царство ему небесное, ищо был тогды! – разлепив толстые, обметанные непогодью губы в доброй улыбке, ответил Мисаил. – Тебе спасибо, владыко, пригрел ты меня!

– Пустое! Господь надзирает над нами, отец Мисаил! – возразил Алексий. – Все мы в воле его!

Еще помолчали.

– Брат Стефан в келье с тобою жил до меня? – вопросил Алексий.

– И ноне заходит! – с гордостью повестил Мишук. – Не забыват! Смысленый муж, а простой! И топором володеет, словно какой доброй древоделя!

Алексий чуть усмехнул простодушной похвале, вздохнул:

– И топором, и пером володеет! Ныне надобен настоятель месту сему, како мыслишь?

– О Стефане? – растерялся Мишук. Подумал, глянул в лик наместника. Тот безотрывно следил, как накатывают новые бревна в высокий костер ошкуренного леса. Как-то не задумывал никогда о том… Одначе почему бы и нет? Не москвич, дак… Все одно… Поднял голову, решась, отмолвил: – Брат Стефан возможет и игуменом!

Алексий кивнул, будто того и ждал. Примолвил, однако:

– Не ведаю, примет ли братия Стефана! И молвить о том боюсь: меня послушают, а сердцем станут противу, то худо! Перемолви с иноками, подскажи! А про меня не сказывай, понял, Мисаиле? Не похотят – и я не прикажу! Может, иной люб…

– Старца Германа нудили, не восхотел! – откликнул Мисаил. – Да и ветх деньми…

– Перемолвь с братией! – повторил Алексий, усаживаясь в возок. – А мне скажешь погодя, келейно.

Алексий переговорил и с иными, многими, большею частью не так прямо, но дело было совершено. Те, кто и думать не мог о том, чтобы пришлого, без году неделя, откуда-то из-под Радонежа инока возвести в игумены столичного монастыря, теперь живо обсуждали, обмысливали, прикидывали так и эдак, и всем уже негласный совет Алексия начинал казать не таким уж нелепым, как поначалу. Даже и тем, что пробыл в монастыре недолго и не принимал участия в местных дрязгах, борьбе и шепотах, Стефан устраивал всех. К Рождеству избрание Стефана, недавно возведенного Феогностом в сан иерея, было почти предрешено.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю