355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быков » Прощай, кукушка » Текст книги (страница 8)
Прощай, кукушка
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:10

Текст книги "Прощай, кукушка"


Автор книги: Дмитрий Быков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)

Второй же неприятной особенностью Плехацкого, мучительной прежде всего для него самого, было то, что он заговаривался. Ошибки в словах он делал самые необъяснимые, и как раз тогда, когда требовалось особое красноречие. Вот и сейчас, когда прелестная визави (естественно, с ярко-синими, круглыми, как бы фарфоровыми глазами) излагала ему свою печальную, загубленную непониманием и бедностью жизнь, Плехацкий произнес дрожащим голосом:

– Дитя мое, я готов разрыгаться!

Он тут же прикрыл рот. Девушка сделала вид, что ничего не заметила. Плехацкому было невдомек, что Чумаков пишет сравнительно недавно и потому делает самые идиотские опечатки. Однажды вместо «мне кажется, я вас люблю!» Плехацкий, к собственному ужасу, вякнул: «Мне кажется, я вас обьоб» – это Чумаков осваивал слепой метод и сдвинулся по клавиатуре на одну букву влево.

Девушка нравилась ему все больше и больше. Плехацкий был уверен, что на этот раз ему повезет. Правда, пригласить ее к себе он по-прежнему не решился, но уже узнал из разговора, что она живет одна. Они сидели в том самом ночном клубе, где Борисова Нинка искала себе плейбоя на ночь. Плехацкий познакомился с этой девушкой у стойки и теперь медленно, но верно вел дело к победному концу. Расплатившись, он повел ее к дверям и подозвал личного шофера.

– Ступай домой, к жене, голубчик, – произнес он отечески. – На сегодня я тебя отпускаю.

Прислуге не следовало знать, где ночует босс. Между тем босс практически не сомневался в том, что сегодня его пригласят остаться.

– Мы поедем с тобой на такси, дитя мое, – конфиденциально сказал Плехацкий, склонившись к бледному ушку спутницы.

Все это время Нина, Анна и Борис чувствовали необъяснимую, томительную скуку. Вечер казался им, хоть и проводившим его поврозь, одинаково долгим и бесплодным. Но это был вечер Плехацкого: до главных героев Чумакову никогда не бывало дела. Он брался за сценарий, только когда хотел подбросить любимому персонажу очередное похождение.

– Все было очень вкусно, – сказала девушка, кротко подняв глаза на Плехацкого. Она лгала. На хороший клуб и достойное угощение Чумаков жалел денег. Кормили в сериале очень посредственно. Но ей не хотелось одной добираться домой, и приходилось миндальничать со старым козлом.

Старый козел лихо поймал такси и только тут вспомнил, что наличных денег у него в обрез – ровно в один конец до «Академической». Домой, на Бронную, пришлось бы идти пешком, так что остаться на ночь было не только делом чести, но и единственным выходом. Была, конечно, пластиковая карта, но где он найдет на «Академической» в половине первого ночи работающий банкомат?

…Они шли по улице Дмитрия Ульянова в сторону Дома аспиранта и стажера МГУ. Чумаков однажды бывал в этом районе – заезжал за одной студенткой, которая потом оказалась прожженной стервой, – и теперь эксплуатировал воспоминание. Плехацкий философствовал.

– Дитя, ты так еще молода, – говорил он. – Мои седины… Когда я подумаю о годах, пролегающих между нами… Ты смеешься? Правильно! Смейся, резвись, порхуй…

Он понял, что сказал что-то не то, но было уже поздно. Девушка оглушительно расхохоталась, вырвалась и убежала в арку. Смех ее долго еще отдавался во внутреннем дворе, пока в дальнем подъезде не хлопнула дверь. Плехацкий остался стоять на улице ленинского младшего братца в полной растерянности.

Пошел тихий снег, было безлюдно, и Плехацкий ощутил вдруг такую тоску, такую мучительную заброшенность, какую испытывал только в детстве, когда ему долго не спалось и казалось, что весь мир спит, а он нет. Он представил себе, как будет один возвращаться домой, выругал себя за то, что отпустил шофера, и с отвращением пнул ледышку, с глухим стуком врезавшуюся в бордюр. Плехацкому казалось, что Бог оставил его.

Это произошло потому, что Чумаков, вечно перенапрягавшийся на своей фирме и притом далеко уже не юноша годами, заснул над клавиатурой, и теперь герою предстояло выпутываться из положения самому. Как всякий нежизнеспособный персонаж, созданный дилетантом, Плехацкий такого навыка не имел. Самостоятельно вылезать из сложных положений могут только полнокровные, выпуклые герои, сочиненные талантливыми писателями и способные обходиться без их диктовки. Плехацкий же все стоял на улице и с отчаянием озирал заснеженный пейзаж московской окраины, где он сроду не бывал. Так закончилась двадцатая серия – двадцатое февраля двухтысячного года.

На другой день Каменькович выздоровел, и в двадцать первой серии Борис, пресытившись Анной, покаянно вернулся к жене. Несмотря на все его предосторожности, Анна через неделю почувствовала себя беременной, потому что непременным условием продолжения сериала спонсор поставил упоминание памперсов «Либеро». Петр выразил готовность усыновить ребенка. Быстров разорил Петра и подсунул Нине любовника-иностранца. В двадцать пятой серии Анна и Борис снова лежали в мастерской друга-художника, плакали и спрашивали друг у друга, когда это кончится. И на всем пространстве многогеройной эпопеи «Простые радости» не было персонажа, способного милосердно и безжалостно объяснить им, что это не кончится никогда, никогда, никогда.

Экзорцист-2006

6 января 2006 года молодой поэт Коркин, криво улыбаясь, сидел в кабинете немолодого поэта Катышева, редактора поэтического отдела в толстом журнале, выживающем исключительно молитвами Сороса. В последнее время Сорос манкировал молитвами. Видимо, его вера слабела. На столе у редактора стояла трогательная пластмассовая елочка с крошечными шариками. Редактор принимал поэта на дому – журналы были в новогоднем отпуске.

– С вами все понятно, – сказал Катышев, возвращая Коркину дискету с подборкой. – В принципе, не будь у вас задатков дарования, следовало бы посоветовать вам навсегда оставить виршеплетство и заняться, например, коммерцией. А лет пятнадцать назад вас послали бы на завод. Так сказать, знакомиться с жизнью. Вставать в шесть утра, потеть и коптиться у вагранки, сливаться с пролетариатом, после смены пить пиво и через два года такой жизни отупеть до полной бездарности. После этого вам была бы открыта дорога в заводскую многотиражку, потом – в литобъединение «Закал», в журнал «Литературная учеба» и – как следствие этого – в Союз писателей.

В голосе Катышева зазвучала ненависть. Чувствовалось, что на этот путь его в свое время подталкивали много и усердно и только фантастически дурной характер позволил ему назло соблазнителям двадцать доперестроечных лет влачить жизнь литконсультанта при журнале «Пионер».

– Но у вас есть способности, да и в разговоре вы производите впечатление воспитанного юноши, – продолжал редактор, в упор глядя на Коркина. – Поэтому примем меры радикальные. Вы, как и вся ваша генерация, обчитались Бродским. Это дело опасное, потому что в результате здоровые, полнокровные люди начинают писать мрачные и скучные тексты без ритма и музыки о том, как им все надоело. Все превращается в перечень, понимаете? Глаз скользит по пейзажам и лицам, ни на чем не задерживаясь. Все бабы априорно сволочи. А между тем в паре ваших текстов чувствуется теплота, юмор, живая наблюдательность – словом, жаль, если пропадете. Вас надо отчитать.

– Да вы уж отчитали, – буркнул Коркин, в глубине души убежденный, что Катышев почуял в нем нового гения и теперь зажимает из зависти.

– Я не в том смысле, – отмахнулся Катышев. – Вы про Колесникова слышали?

– Который футболист? – презрительно спросил Коркин.

– Темный вы человек, Володя, – укоризненно сказал Катышев. – Он экзорцист. Спас для литературы больше людей, чем этот ваш футбольщик голов забил. Приходят к нему кликуши, мизантропы, ксенофобы, патриоты-деревенщики… А уходят нормальные люди. Некоторые, конечно, сразу бросают литературу. Оно и к лучшему. Но другие выходят наконец на свою дорогу.

– Экзорцист… – протянул Коркин, вспоминая знакомое слово. – Я кино такое смотрел, помнится. Там в девочку вселился дух, а священник его выманил. Она все писалась, писалась… потом ее рвало… кощунства всякие… а подлинная ее сущность высовывалась и пищала: спасите меня, спасите меня!

– Вот и ваша высовывается и пищит, – сказал Катышев. – Спасите меня, я хочу жить, а не презирать все живое! И если вы не писаетесь и не кощунствуете, это вовсе не значит, что вам не нужен экзорцист.

Он снял трубку старомодного дискового телефона и набрал номер, который помнил на память.

– Коля? – спросил он тепло и уважительно. – К тебе на когда можно записаться? Нет, мне бы поскорей… Да, довольно запущенный, но не без потенций. Бродский, да. Минуточку.

Он прикрыл трубку ладонью и доверительно спросил Коркина:

– Пятьдесят баксов есть?

– Найду, – пожал плечами поэт. – Но это ведь чистое шарлатанство…

Катышев погрозил кулаком.

– Да, Коленька, он согласен, – сообщил он невидимому экзорцисту. – Завтра? Отлично, я бы мог в пять. Сам и приведу.

– Но завтра Рождество, – промямлил Коркин.

– У вас планы?

– Собственно, я…

– Собственно, вы собираетесь сидеть дома в темной кухне и сочинять рождественские стихи, – догадался Катышев. – Не надо. Придумайте что-нибудь свое. Попробуйте сочинять пасхальные.

Следующее утро Коркин провел в терзаниях. Он ненавидел себя за податливость и за то, что дает катышевскому другу-шарлатану подзаработать. Редактор явно получал комиссионные за отлов новичков. Но с другой стороны, столь мелкое жульничество не вязалось с образом катышевского лирического героя, да и поэт он был значительный – его похвала, хоть и с оговорками, грела коркинское самолюбие. Кроме того, он надеялся, что пятьдесят долларов служат в вожделенном журнале неким вступительным взносом, обычной платой за публикацию: рынок проник повсюду, литературному изданию без таких ухищрений не выжить… Как бы то ни было, в назначенное время Коркин зашел за Катышевым в редакцию, и они пешком направились в мансарду на Малой Бронной.

– Главное, не бойтесь, – наставлял Катышев. – Он отличный малый, без всяких оккультных примочек. Вы такое облегчение почувствуете, милый мой! Мир для вас заиграет всеми красками…

Коркин посмотрел вокруг, и настроение его испортилось окончательно. Играть всеми красками было решительно нечему. Стояла оттепель, погода была вовсе не рождественская, снег лежал разве что в витринах, и то искусственный. Люди, утомленные недельными празднованиями и предвкушавшие еще два дня мучительного отдыха, вяло плелись по бульварам. Все были смертны, а возлюбленная, которой Коркин позвонил утром с поздравлениями, явно торопилась на встречу с кем-то более веселым. «Где она нынче – мне неизвестно, правды сам черт из нее не выбьет», – вспомнилось поэту. Пятнадцатый троллейбус прополз мимо, взбаламутив льдисто-грязевое крошево. Толстый карликовый бульдог с выражением злобной целеустремленности на морде, натягивая поводок, тащил за собой по бульвару толстую старуху с выражением испуганной покорности на лице. Деревья топорщились голыми ветками, как легкие на школьной диаграмме. Навстречу попалась влюбленная пара: девушка в пудовых, по последней моде, башмаках брезгливо пропускала мимо ушей пылкие речи спутника, явно думая о чем-то, а может, и о ком-то постороннем. «Вот и все они такие, – с тоской подумал Коркин. – Идет с одним, мечтает о другом, а достается третьему, с деньгами». Получились две ямбические строчки, которые он решил со временем раздуть в полновесную элегию о подлости всего сущего. Если бы экзорцист жил чуть подальше, он бы успел придумать рифмы, но тут Катышев решительно подтолкнул его к темному подъезду.

– Сюда, сюда… на самый верх…

На лестнице пахло штукатуркой и кошками. За железной дверью помещалась неожиданно просторная приемная, в которой уже дожидались своей очереди пять человек разного возраста и пола. Колесников заставлял себя ждать. Лишь в половине шестого он стремительно вышел из маленькой дверцы, видимо отделявшей приемную от кабинета. Следом появилась красотка с подносом. Она остановилась напротив Коркина в выжидательном полупоклоне.

– Деньги доставайте, – грозно шепнул Катышев.

Коркин криво усмехнулся и извлек зеленую бумажку. Девушка кивнула и обошла остальных. Некоторые выкладывали сразу по две сотенных, из чего Коркин заключил, что его случай не самый тяжелый. Колесников обладал ярко выраженной восточной внешностью: ассирийская борода, густые брови, еще более грозные при малом росте, и адабашьяновские глаза навыкате. Знаменитая «Овсянка, сэр!» была бы в его устах вполне органична.

– Господа, – начал он ровным и тихим голосом, – мой метод предполагает групповую терапию. Вы не должны в страхе ожидать приглашения за эту дверь, и потому я сам выхожу к вам. Не стесняйтесь товарищей по несчастью: все вы одержимы духами, но это не демоны низкой наживы и мелкого мошенничества. Вы больны, но это болезнь высокая, говоря словами одного из самых сильных духов в русской литературе. Только коллективное желание преодолеть одержимость способно принести плоды. Кроме того, само сознание типичности вашего случая, возникающее при групповом бесоизгнании, облегчает душу. Сегодня, в святой вечер Рождества, духи особенно восприимчивы. Поздравляю вас. Приступим. Начнем, пожалуй, с… с… с…

Палец Колесникова заблуждал по кругу. Коркин вжался в кресло.

– С вас, если позволите, – обратился он к надменному посетителю лет двадцати пяти, бледному, прыщеватому, с длинными немытыми волосами и толстой взлохмаченной рукописью в картонной папке. – У вас кто?

– Вы сказали – Набоков, – презрительно отвечал посетитель.

– А, так вы после первичного осмотра… Припоминаю, – прищурился Колесников. – Помнится, полгода назад я вам сказал зайти весной, провериться… Что же, прочтите пару абзацев.

Криво улыбаясь и качая головой, дескать, так и быть, доиграю с вами эту вздорную драму, длинноволосый достал листок и монотонно, несколько нараспев прочел:

«Вспоминая лакомую гладкость ее долголягих ног, оттененных штриховым пушком снутри, Цептер грезил – вот подойду, вот трону, но соглядатай, живший в нем безотлучно, принимался мерзко хихикать, и образ таял, как колышущееся дымное кольцо, выпущенное усатым весельчаком в душной берлинской пивной на потеху честной компании. (Стук кружек, гогот.) Меж тем крался изразцовый вечер, и закат краснел, смущаясь, что опять не поспел вовремя, и подаваясь взад-вперед в такт дребезгу трамвая, под его звяканье, подобное осипшему дверному звонку…»

– Достаточно, – безапелляционно прервал Колесников. – Подзапустили. Надо бы нам с вами не откладывать до марта… Но ничего, ко мне теперь часто с Набоковым приходят. Есть безотказные приемы. Прошу вас, никакого волнения… тьфу, какой заразный! – Экзорцист тряхнул головой, отгоняя непрошеную цитату. – Могут быть неприятные покалывания и легкое головокружение, но это быстро пройдет. Сосредоточьтесь и слушайте внимательно. Если возникнут вибрации, не пугайтесь. Если затошнит, не удивляйтесь. Когда я подам знак, выпейте это. – Он кивнул девушке, и она тут же извлекла из стоящего в углу холодильника литровый пакет молока «Милая Мила».

– Холодновато, – пощупал Колесников. – Дашенька, подогрейте до температуры парного… и подуйте в соломинку, чтобы вспенилось. Раз, два, три! – Он сделал стремительный пасс в сторону длинноволосого, и тот безвольно поник в кресле, сраженный гипнотическим сном.

Колесников стремительно подошел к книжному шкафу и почти наугад, как бы в трансе, извлек толстый красный том. Голос его зазвучал тяжело и властно. Даша поспешно сунула в вялую руку пациента круто посоленную ржаную горбушку и встала наготове с подносом.

«И вот в нелегкое это время скупо и неярко, словно стыдясь неурочного часа, расцвела любовь Федора Морозова и Клашки Никульшиной. Они не ложились теперь, как когда-то, в пахучие травы, не гулевали, взявшись за руки, по зареченским лугам, любуясь, как зажигаются звезды. Наработавшись бок о бок в тех самых лугах, они присаживались приморить усталость, и Клашка доверчиво мостила головенку на его мосластые колени.

– Что ж закрепшее вино в ковшике носить? – спрашивал Федор. – Расплещется! Не томи, Кланя!

– Не могу я допрежь свадьбы, Федя! – разрумянясь от стыда и доверчивого девичьего желания, отвечала Клашка. – Как я людям в глаза посмотрю, как мамане отвечу?

Хмыкал да гмыкал Федор, а вокруг духмяно возрастали горькие сибирские травы…»

При этих словах руки длинноволосого беспокойно задвигались, словно ища, кого схватить. Даша поспешно сунула ему кружку, в которой пенилось подогретое молоко. Пациент осушил ее единым духом и сомнамбулически откусил полгорбушки, после чего сморщился и мелко затрясся.

«Сильно и часто вздымалась Клашкина крепкая грудь, увлажнились чуть раскосые глаза.

– Люб ты мне, Федя! – выдохнула она и, рванув на тугих грудях платье из застиранного ситчика…»

Длинноволосый содрогнулся всем телом и прерывисто вздохнул, как человек, сдерживающий рвоту.

– Не сдерживайтесь! – повелительно воскликнул Колесников.

Длинноволосый открыл рот. В воздухе запахло хорошим парфюмом и альпийским медом. Внезапно пациент закашлялся, и изо рта у него вылетела небольшая серая бабочка, больше напоминавшая моль, покружилась над длинноволосым, словно изумляясь, как могла выбрать такое непрезентабельное жилище, и вылетела в заблаговременно открытую Дашей железную дверь. Все произошло так быстро, что Коркин не успел опомниться.

– А что такая маленькая? – полюбопытствовала высокая темноволосая девушка из угла.

– Раз на раз не приходится, – оборотился к ней Колесников. – По таланту, дорогая моя, по таланту. Из Виктора Ерофеева в свое время вообще мушка вылетела, типа дрозофилы… А как благодарил!

Длинноволосый медленно приходил в себя. Неузнающими глазами обвел он комнату, словно спрашивая: где я? отчего так сижу? Впрочем, ввиду излечения он уже не спрашивал ничего подобного. Нормальным, нисколько не надменным голосом он поинтересовался:

– Николай Андреевич, получилось?

– Ну вы же сами чувствуете, дорогой мой! – улыбнулся Колесников. – В Батово не тянет? По родине не тоскуете? Перестал я вам напоминать шахматного коня?

Длинноволосый порывисто вскочил, несколько раз энергично тряхнул руку экзорциста и, забыв в кресле свою папку, вылетел за дверь.

– Набоков вообще хорошо изгоняется деревенщиками, – доверительно пояснил Колесников. – Это дух покладистый, невредный… Вот с самими деревенщиками труднее. Давеча одного два часа Сартром отчитывал – ну и хлынуло же из него потом, правду сказать! Конским навозом три дня пахло, а в сочетании с елеем это, знаете, то еще амбре… Ну-с, продолжим. Почитаете, что ли? – обратился он к высокой брюнетке, спрашивавшей про размеры бабочки.

Брюнетка была ничего, только держалась болезненно прямо, словно проглотила линейку, и нехорошо посверкивала глазами, особенно долго задерживая взгляд на бедном Коркине. И ноги у нее были великоваты, размер эдак сороковой, – не то Коркин, конечно, возымел бы на нее виды.

 
– Всем взглядом – вонзаюсь,
Всей грудью – прильну,
Всем телом – вгрызаюсь
В твою – глубину, —
 

с легким задыханием скандировала брюнетка по рукописи, обозначая паузами бесчисленные тире.

 
– Распята – навеки
На зимнем – ветру,
Учитесь, калеки,
Пока – не умру! —
 

с вызовом закончила она.

– Сложный случай, – покачал головой Колесников. – С одной стороны, чистая цветуша, но с другой… почерк покажите, пожалуйста. – Он впился взглядом в тетрадь. – А почему вы заглавное А пишете как строчное, только перечеркиваете? Эх, ахматовская душа… И потом вот это. – Он небрежно перелистнул страницу. – «Таинственных слов твоих жало, томительных горечь утех я в тысячный раз променяла на то, что доступно для всех…» Да, голубушка, сложно. Как-то они вас борют по очереди… Чем же мне вам помочь-то? Дашенька, тальяночку бы мне…

«Неужели Есениным будет отчитывать?!» – ужаснулся Коркин, но Колесников уже развернул крошечную гармонику, и при первых ее звуках брюнетка погрузилась в тяжелый сон. Даша достала из кармана красный платок, повязала на голову и мгновенно преобразилась в пейзанку. Колесников приплясывал, высоко взбрасывая короткие ноги.

 
– Дура, дура, дура ты,
Дура ты проклятая,
У него четыре дуры,
А ты дура пятая! —
 

запел он неожиданным дребезжащим фальцетом.

Даша, взвизгивая, подхватила:

 
– Мине милый изменил
Под железным мостиком!
В добрый путь, – ему сказала, —
Обезьяна с хвостиком!
 

И на два голоса они триумфально закончили свой дивертисмент:

 
– Сидит милый у ворот,
Моет морду борною,
Потому что пролетел
Ероплан с уборною!
 

На этих словах брюнетка выпрямилась более обыкновенного и принялась изрыгать клубы папиросного дыма. Повеяло древними поверьями, старинными духами и немного отчего-то ладаном. Послышался демонический женский смех, перешедший в икающие рыдания. Кратковременно попахло сиренью; брюнетка испустила стон страсти и обмякла.

– Скажите, – спросил осмелевший Коркин, пока она приходила в себя и поправляла прическу, – а вы с Сорокиным поработать не пробовали? Вот где, по-моему, благодатная почва… хотя, простите, если я лезу не в свое…

– Да как же с ним поработаешь, голубчик? – искренне изумился Колесников. – Из него дня три лезть будет, по преимуществу Петр Павленко, это сами знаете, какие ароматы, – а потом, ведь ничего не останется, у него сил не хватит своими ногами уйти! Рассеется, как Грушницкий из школьного сочинения. Помните? «Грянул выстрел, и Грушницкий рассеялся, как дым». Я тут недавно из одной поэтессы – не будем называть имен, дама известная, православная – целый букет изгнал, весь Серебряный век, почитай, и еще Слуцкий… навонял мне тут ружейной смазкой… И что вы думаете? Под руки выводили, пять килограммов потеряла за сеанс! Теперь уехала на пасеку и больше не пишет. Следующий!

Короткий опрятный мужчина лет сорока пяти с бородкой клинышком, с крошечными изящными ручками и ножками прочел абзац, из которого Коркин понял только, что какой-то японский рыбак никак не мог понять, он ли снится рыбе или рыба ему, после чего выяснилось, что оба они снятся арабскому звездочету, который, в свою очередь, является галлюцинацией Артюра Рембо, а Рембо на самом деле не было, потому что его выдумал слепой аргентинец. С аргентинцем все было понятно по первой фразе, но Колесников слушал внимательно, не прерывая. Наконец абзац кончился. В финале выяснилось, что слепой аргентинец тоже не существовал, потому что привиделся в горячечном бреду дочери бедного скотовода, которая после такого кошмара сошла с ума и умерла, не приходя в сознание. Колесников медлил и хмурился.

– Сильный… сильный дух… давно его не было, – бормотал он, подойдя к книжному шкафу. – Что бы тут попробовать? С Гессе работал, с Кортасаром работал, а этот библиотекарь чертов… Лучше бы Джойс, право слово, или Пруст, на худой конец, против этих Мельников-Печерский отлично шел… А, ладно, была не была! – Он сделал повелительный пас в сторону изящного коротышки и гробовым голосом продекламировал:

 
– Дуй, ветер, дуй, пока не лопнут щеки,
И разнеси по свету семена,
Плодящие людей неблагодарных!
 

Здесь, однако, произошло неожиданное. Коротышка встал и лихорадочно быстро заговорил, не открывая глаз, не выходя из транса, но бурно жестикулируя:

– Как, разве вы не знаете? Никакого Шекспира не было, это плод коллективной мистификации французского библиографа прошлого века Пьера Менара и его аргентинского приятеля Хереса де Пуэльяра! Об этом можно прочесть в единственном сохранившемся томе энциклопедии литературных курьезов, которую выпускал в Антананариву сумасшедший исследователь древних языков…

– Эк его разобрало-то, – сокрушенно покачал головой сосед Коркина, плотный мужичок с хитроватым лицом. – Активизировался…

Каждый пишет, как он слышит, каждый слышит, как он дышит, – пожал плечами Коркин.

Как ни странно, эта цитата, произнесенная вполголоса, произвела на борхесомана совершенно потрясающее действие. Он мелко затрясся, и глаза его стали медленно открываться.

– Продолжайте, продолжайте! – яростно зашептал Колесников.

Как он дышит, так и пишет, не стараясь угодить, – напел Коркин.

На словах «так природа захотела, почему – не наше дело» изящный коротышка вдруг испустил из всего своего существа облако пыли, словно его выбили, как старый ковер, принадлежавший упомянутому знатоку восточных языков. Запахло старой бумагой, зубным эликсиром и плесневым грибом. Изо рта одержимого выполз маленький книжный червь и в горестном недоумении шлепнулся на пол, где его тут же раздавил торжествующий Колесников.

– Спасибо, голубчик! – горячо обратился он к остолбеневшему Коркину. – Сам бы я ни за что не додумался! Как подействовало-то, а? Непременно в следующий раз попробую это же против Кафки, а то Маяковский, подлец, берет через раз…

– А Маяковского, Коля, чем берешь? – спросил молчавший доселе Катышев.

– Вертинский неплохо шел до последнего времени, – отозвался экзорцист. – Но сейчас, Миша, чистый Маяк – редкость неслыханная. Он теперь в компании с Летовым, с панк-роком, а что с Гребенщиковым делать, я вообще ума не приложу. Только Шевчуком и спасаюсь, да еще если Кобзона включить – сразу вылетает. Совершенно не терпит патриотической песни.

– То-то он, говорят, выпускает диск – песни Кобзона в своем исполнении, – вставила очухавшаяся брюнетка. – Вертинского пел, Окуджаву пел… Теперь за классику принялся. Только слова меняет: «И Будда такой молодой, и Кришна всегда впереди…»

Подошла очередь хитроватого. Он начал было читать описание какой-то бурной оргии на вилле у нового русского, и Коркин слушал его с большим понятным интересом, но на словах «его тридцатисантиметровое чудо по самые гогошары вошло в податливую жаркую плоть Вероники» Колесников решительно прервал пациента.

– Это дух древний и сильный, – сказал он серьезно. – С одного раза вряд ли. Кроме того, в умеренных количествах он даже полезен, но у вас, дорогой, неумеренное количество. Это уже, знаете, приапизм. Спать! – И хитроватый растекся в кресле.

– Что-нибудь целомудренное? – подсказал Катышев. – Может быть, «Девушка пела в церковном хоре»?

– Жалко на Баркова такие стихи тратить, – покачал головой Колесников. – Барков хорошо изгоняется, знаете, патриотической лирикой. О любви к Родине – замечательно идет. Ну-ка… Я люблю тебя, Россия, дорогая наша Русь…

Брюки хитроватого натянулись в известном месте. Он плотоядно оскалился.

– Ну-ну, – успокаивающе проговорил Колесников. – Что-нибудь поспокойнее… Разве можно забыть этих русских мальчишек, пареньков, для которых был домом завод? Забота у нас простая, забота у нас такая: жила бы страна родная, и нету…

Не успел он дочитать «других забот», как в воздухе послышалось словно хлопанье огромных крыльев, запахло неприличным, мелькнула розовая задница, послышался раскатистый хохот и громовое многоэтажное ругательство. Брюнетка покраснела. Хитроватый сразу осунулся, словно сдулся. Он казался постаревшим.

– А он после этого будет мочь? – не совсем по-русски спросил испуганный Коркин.

– Мочь – будет, – успокоил Колесников. – Насчет сочинять – не знаю. Надеюсь, что нет. Ваша очередь, молодой человек. Почитайте.

Коркин преодолел мучительный стыд, которого обычно не испытывал на публичных, всегда успешных чтениях, и начал:

– Как ни странно звучит, но теперь уже, дорогая, несмотря на все твои письма, увы, когда я вспоминаю тебя – то почти уже беспристрастно, ибо время, всегда побивающее пространство, лечит все; и когда, как Овидий или Гораций, я сижу с полным ртом сравнений в тени акаций, то моя душа, в пустоте воспаряя к Богу, обгладывает любовь, как куриную ногу.

Не дослушав, Колесников засуетился, забегал по приемной, дергая себя за бороду и потирая лоб. «Сложно, сложно, – бормотал он про себя, – глубоко проник, да и дух сильный, нешуточный… Чем бы его… чем бы…» И в этот момент он неуловимо напоминал Коркину фельдшера из «Хирургии», который выбирает между щипцами и козьей ножкой.

– С вами придется без гипноза, молодой человек, – сказал он наконец Коркину. – Без вашего усилия ничего не выйдет. Либо вы по собственной воле освободитесь от этого рабского влияния, либо он так в вас и останется, лучшие годы отравит. Сосредоточьтесь и усилием воли исторгайте его из себя. Вам же лучше знать, где он сидит! А я помогу…

И Колесников четко прочел:

 
– Шепот, робкое дыханье,
Трели соловья,
Серебро и колыханье
Сонного ручья,
Свет ночной, ночные тени,
Тени без конца…
 

Коркин ясно чувствовал, что внутри у него что-то морщится и подергивается, как от уколов, но не сдается. Рот наполнился едкой горечью. Глядя прямо в глаза поэту, Колесников перешел на более мощное средство:

 
– Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины,
Как шли бесконечные злые дожди…
 

Дух внутри Коркина заметался, но тут же заглушил голос экзорциста начальными строчками «Памяти Жукова», которые громом отдались в ушах молодого литератора. «Универсальный, черт», – краем сознания сообразил Коркин, но Колесников не сдавался.

 
– В закатных тучах красные прорывы.
Морская чайка, плаваний сестра,
Из красных волн выхватывает рыбу,
Как головню из красного костра.
 

Дух скривился, заставляя скривиться и Коркина, и отозвался цитатой из «Нового Жюля Верна». На лице Колесникова выступил крупный пот, на лбу ижицей вздулась вена.

 
– Стояла зима.
Дул ветер из степи.
И холодно было младенцу в вертепе
На склоне холма.
 

Дух взорвался в ушах Коркина строчками «Рождественского романса», заглушившими даже следующий колесниковский залп – «Балладу о рыжей дворняге» Эдуарда Асадова. На такие тексты он не реагировал вообще.

Но тут, чувствуя переломный момент, вмешался Катышев. Он пружинно вскочил на ноги и, уставив прямо в Коркина указующий перст, напористо и быстро затараторил:

 
– Драмкружок, кружок по фото,
А мне еще и петь охота!
А что болтунья Лида, мол,
Это Вовка выдумал.
А болтать-то мне когда?
Мне болтать-то некогда!
 

Коркин на миг потерял сознание. Он очнулся от резкого и сложного запаха, сочетавшего в себе крепкий табачный перегар, послевкусие граппы и гнилье прилива. Пахнуло каменной сыростью и тухлой водой канала. Послышался осенний крик ястреба, картавое тявканье чаек, и сноп искр вырвался из коркинского рта. Блаженное опустошение овладело поэтом, как если бы он свалил со спины пятидесятикилограммовый мешок цемента. Демон с шумом ввинтился в потолок, слегка опалив известку, и запахи пропали. Колесников вытер пот.

– Молодец, Мишка, – сказал он после паузы. – Как же я сам-то не догадался?

…Легкость и радость не покидали Коркина на обратном пути, когда он, оставив Катышева распивать чаи с экзорцистом, торопился домой. Предварительно они с брюнеткой обменялись телефонами под предлогом последующих консультаций насчет последствий лечения. Брюнетка при ближайшем рассмотрении оказалась очень даже ничего себе. Вдвоем они сволокли хитроватого в такси и расстались до ближайших выходных. Коркин ликовал, глядя, как в конусах света под фонарями резвится морось. Дружелюбный троллейбус, наполненный светом, проплыл мимо и разделил его радость. Двое совершенно счастливых влюбленных, не сводя друг с друга глаз и поминутно спотыкаясь из-за этого, шли по Бульварному кольцу, сиявшему витринами. Дома Коркина ждал заботливо приготовленный матерью рождественский гусь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю