355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Быков » Школа жизни. Честная книга: любовь – друзья – учителя – жесть (сборник) » Текст книги (страница 8)
Школа жизни. Честная книга: любовь – друзья – учителя – жесть (сборник)
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:38

Текст книги "Школа жизни. Честная книга: любовь – друзья – учителя – жесть (сборник)"


Автор книги: Дмитрий Быков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

А надо сказать, что Наташа, блистательно боровшаяся с вездесущим мещанством и повсеместным засильем воинствующей пошлости, была человеком особенной судьбы. Ребенком она очутилась в Харбине, там же окончила гимназию, из Харбина перебралась в Шанхай, занялась журналистикой, а в конце 40-х возвратилась в СССР. Поначалу Наташа попала в Казань, но вскоре поступила в Литературный институт имени А. И. Герцена на Тверском бульваре в Москве и принялась мыкаться по столичным углам и подвалам. Но без московской прописки и по подвалам не помыкаешься, поэтому тетушка моя, горячо подружившаяся с Наташей, прописала ее в своей комнате. В те времена Наташа писала не только пародии и фельетоны, но еще и длинный автобиографический роман. А потом вышла замуж за своего профессора – известного ученого, интеллектуала и острослова, – купила жилье в писательском доме и жизнь свою стабилизировала.

Итак, заинтересовавшись преподаванием домоводства в советской школе вообще и ролью принцессы Монако в этом процессе в частности, Наташа решила посадить меня в свою «Волгу» и покатать по Москве. Предполагалось, что в непринужденной дорожной атмосфере мы поболтаем, Наташа соберет материал, углубит его и разовьет и в результате автомобильной прогулки родится новая блистательная пародия.

Мне уже приходилось ездить в Наташиной серо-голубой «Волге». Дело в том, что Наташа была из тех, кто состоял при Анне Андреевне Ахматовой, в команде ее фанатов. И помимо прочих обязанностей выполняла еще и шоферские. Собственных машин в те времена не было почти ни у кого, и Наташа возила Анну Андреевну в гости и на прогулки. Раза два или три в загородные поездки с поэтом брали и меня. Заманчиво поделиться впечатлениями от встреч с великой современницей, но, будучи подростком стеснительным, я глаза поднять боялась, а не то чтобы взглянуть в лицо Ахматовой. И даже букетик белых весенних цветочков, собранный по тетушкиному наущению на лесной архангельской обочине, помнится, протянула Анне Андреевне набычившись, насупившись, полуотвернувшись. Сидя на заднем сиденье Наташиной «Волги», плетясь в арьергарде по мартовскому Коломенскому или майскому Архангельскому, рассматривала затылок поэта, серебряные волосы, массивную фигуру (вид сзади). А когда Ахматова величаво поворачивала голову к собеседнице, мне удавалось разглядеть ухо, щеку, веко, а иногда и знаменитый профиль целиком. Увы, я не запомнила ни одного слова из тех, что произносила Анна Андреевна на прогулке и в машине, по пути туда и обратно. Слова Ахматовой меня, малолетнюю дуру, интересовали меньше Наташиных острот, действительно отменных. Только однажды увидела я поэта анфас, да и то против света. 20 марта 1960 года (дата установлена по тетушкиному дневнику) Анна Андреевна побывала у нас и в тот момент, когда я вошла в комнату, стояла спиной к окну. В тот раз я увидела Ахматову точно такой, какой вижу вот уже много лет на подаренной мне фотографии. Фотография смутная, рука придерживает у горла вязаную шаль, лицо изначально отдалено во времени, смягчено и размыто в пространстве. Будто человек смотрит не из сегодняшнего (тогдашнего) дня и не из вчерашнего, а из будущего и знает обо всем, чему предстоит случиться.

А на фото, сделанном 17 мая 1957 года в фонетической лаборатории МГУ, присутствуют трое: профессор с запутавшейся в бороде растроганной полуулыбкой, умиленная Наташа и Ахматова с лицом, в противоположность слушателям, строгим, даже надменным, с головою, едва повернутой к фотографу. Отчего веки Анны Андреевны так скорбно прикрыты, почему вокруг носа ее и губ такие суровые складки, во что так проникновенно и ласково вслушиваются Наташа с профессором? Не узнать никогда.

Из-за подростковой застенчивости не разглядела я как следует лица живого поэта. А 5 марта 1966 года Ахматова скончалась, и в одно из промозглых утр вместо школы я отправилась на гражданскую панихиду в морг Института имени Склифосовского. Долго искала калитку в бетонном заборе, нашла наконец, поднялась по лестнице и вошла в длинное помещение. И в дальнем его торце, ближе к мутному окну, увидела стол. А на столе – Анну Ахматову. В эту раннюю минуту в помещении было пустынно, чьи-то бесплотные силуэты почти сливались со стенами. Я смутилась и спустилась во двор, усыпанный колючим ледяным крошевом. Минут через двадцать потянулся народ, и с этим потоком я снова вошла внутрь. Людей становилось все больше, а уходить не хотелось. И чтобы не мешать человеческому коловращению, я поступила так же, как седая стриженая женщина рядом, – влезла на скамью у стены. Поток вливался в дверной проем, обтекал гроб и вытекал из помещения. Некоторые проходили круг не по одному разу, кое-кто принес вербы. Я никого не знала в лицо и из человеческого множества идентифицировала только Евтушенко, с любопытством Буратино вертевшего головкой на петушьей шее, и многозначительную, закутанную в шарфы чету Слуцких. Возле стола колыхалась прозрачная Аня Каминская – девушка-анемон. И вдовье выражение ее лица, и скорбная поза, и лишние хлопотливые движения до чрезмерности соответствовали моменту. В серебристом вербном оперении, в чем-то сиреневом, лежала на белом столе Анна Ахматова, люди вращались вокруг нее, и со скамеечной высоты происходившее казалось (и оказалось!) воронкой, втягивавшей прощавшихся в свой водоворот.

На скамейке я простояла до конца скорбной церемонии. Потом все столпились во дворе, кем-то было сказано что-то, и пока выносили гроб и втискивали его в автобус, Виктор Ефимович Ардов – пожилой господин с тростью, приземистый Мефистофель в пальто песочного цвета, со ступеней морга строго скомандовал всем расходиться. Гроб с телом поэта отправился в аэропорт, оттуда в Ленинград, в Никольский собор, в Комарово, а я села в троллейбус «Б» и поехала в школу. Успела к пятому уроку, к химии. В классе сказала, что была на похоронах родственницы. Мне и в голову не пришло назвать имени Ахматовой, я точно знала, что никто из моих одноклассников ни разу его не слышал.

Возвращаюсь к Наташе и к нашей заранее запланированной поездке. Высоченная и длинноногая, обладавшая внешностью из разряда «на грани прекрасного и ужасного», Наташа размашисто двигалась, оживленно реагировала на окружающую жизнь, носила свободные пальто верблюжьего цвета, удобные туфли на низком каблуке и мягкие клетчатые шарфы. То есть отличалась ненашенской элегантностью. А как Наташа курила! Как эффектно держала папиросу, как шикарно ею затягивалась, какой роскошный дым выпускала из ноздрей! Наташа и без того здорово смахивала на лошадь, а с дымом из ноздрей – на Сивку-бурку вещую Каурку.

Прежде чем отправиться в путь, Наташа совершила ритуал, странноватый с точки зрения человека 90-х годов текущего (вытекающего) столетия. Привычным жестом Наташа достала из кожаной сумки небольшого блестящего оленя и водрузила его на капот автомобиля. Дело в том, что статуэтки оленей, выполненные из хромированной стали, украшали первые выпуски автомобиля «Волга». Оленю полагалось создавать поэтический образ – лететь впереди авто и будто бы влечь его за собою. Но стоило только оленям появиться на московских улицах, как на них началась охота. Вандалы безжалостно отламывали оленей, и пришлось усовершенствовать конструкцию – сделать животных съемными. Выходя из машины, Наташа снимала оленя со штыря и помещала его в сумку, а отправляясь в путь, из сумки вытаскивала и на штырь насаживала. Застыв в хромированном экстазе, олень тем не менее вел подвижный образ жизни: вместе с Наташей посещал редакцию сатирического журнала и множество московских домов (в том числе и «легендарную Ордынку»).

Вместе с оленем в недрах иноземной Наташиной сумки путешествовали другие замечательные предметы: кожаный блокнот, самопишущая ручка «Паркер», не виданная в наших широтах зажигалка. Из тех же глубин Наташа извлекала большую круглую пудреницу, шикарным жестом раскрывала ее, откидывала голову и, победоносно глядя в зеркальце, размашисто пудрилась пуховкой. Наташа заботилась о сохранности слоя и то и дело, не жеманясь, публично поправляла лицо. Манипуляция с пудреницей была фирменным Наташиным жестом, чередой жестов, а облачко пудры то и дело клубилось вокруг вздернутого Наташиного носа. Разумеется, яркая, почти экзотическая в тогдашней московской жизни Наташа не могла не стать героиней эффектных городских легенд. Один из апокрифов родился благодаря этой самой круглой пудренице, многолетней спутнице и соседке упоминавшегося выше хромированного оленя.

Итак, легенда гласит, что в одном достойнейшем доме происходило застолье, и гости тоже были наидостойнейшие, под стать дому. Велись разговоры, и Наташа по своему обыкновению то и дело доставала из сумки пудреницу и пудрилась. К тому, что пудреница всегда у Наташи под рукой, все давно привыкли. Одним словом, народ беседовал, а Наташа пудрилась и пудрилась. Внезапно хозяин дома, профессиональный сатирик и один из остроумнейших людей своей эпохи (а статус этот предполагает быстроту реакции), как бы нечаянно выбил из Наташиных рук раскрытую пудреницу. Немыслимый поступок и невероятный результат – пудреница упала, пудра рассыпалась, а под ее слоем обнаружился крошечный магнитофончик!

Вроде бы неслучайно хозяин дома проявил в тот вечер такую расторопность. Будто бы был он незадолго до того вызван в соответствующее учреждение, где ему предъявили текст, произнесенный в его доме лишь однажды в присутствии некоторого количества гостей. Тех же гостей, в том же составе, собрали снова, но теперь хозяин был настороже. То есть устроил ловушку, в которую и угодила писательница. В конце сюжета сатирик-хозяин якобы спустил сатирика-гостью с лестницы. Как это произошло технически – неясно, Наташа была крупной спортивной женщиной.

Кое-кого убеждала в достоверности происшествия именно эта опознавательная деталь – вечные Наташины манипуляции с пудреницей. Судя по всему, это действительно легенда, потому что остракизму Наташа не подверглась, продолжала водиться с достойными людьми (а достойные люди охотно водились с нею, высоко ценили блистательный Наташин юмор и незаурядное ее обаяние) и в 80-е годы издала книгу воспоминаний о своей жизни, об Ахматовой и о ее окружении.

К предстоящей поездке в Наташиной «Волге» я подготовилась, запасла множество уморительных рассказиков, собиралась блеснуть остроумием и от нетерпения ерзала на кожаном сиденье. Как вдруг, глядя сквозь ветровое стекло на то, как Наташа насаживает на штырь оленя, сообразила, что точно так же собираюсь поступить с Верой Петровной: хочу выставить на осмеяние добрую, страдающую астмой женщину, с самыми лучшими намерениями делившуюся со мной уютными своими знаниями. Представив, какой деликатес изготовит из моих рассказиков Наташа, что за форшмак получится из Веры Петровны и принцессы Монако, из всех наших вытачек и пройм, бретелек и славных разговоров, я ужаснулась и сникла. К счастью, прозрение пришло вовремя, в потасовке совести с синдромом «ради красного словца не пожалею родного отца» в тот раз победила совесть, подсказала выход, и вместо отрепетированных хлестких рассказиков я пробубнила нечто скучновато-невнятное, истинные перлы утаив. Наташа заподозрила неладное, попыталась меня разговорить, но безуспешно, и, поколесив минут двадцать по центру, вернула домой. Наташу я разочаровала, но зато по-прежнему дважды в неделю в нелегкой школьной жизни наступала успокоительная пауза и под крылом доброй женщины мы укрывались от жаждущего свежей крови педагога-вурдалака.

С годами «ндрав» Жанны Феликсовны не смягчался. Манией величия я не страдала и не считала, что меня ненавидят больше остального школьного поголовья. Однако сознавала, что в этом ряду я не из последних. А вот с клиническими хулиганами Жанна Феликсовна жила душа в душу, с ними была участлива и дружелюбна. Одни только настоящие и будущие уголовники, непосредственно из школы попадавшие в колонии, не боялись ярости нашей учительницы.

Остальные, ярости боявшиеся, учили химию не по обычным школьным учебникам, а по толстенному Некрасову для студентов химических вузов. Времена стояли хрущевские, лозунг «коммунизм есть советская власть плюс химизация всей страны» позиции Жанны Феликсовны укреплял, от страха мы выучивали химию назубок и невольно втягивались в предмет. Выбора не оставалось – народ брел по химической стезе, а педагогические методы Жанны Феликсовны подтверждали право на существование. Только за большие деньги можно было подготовить на химфак так же успешно, как это делала «за бесплатно» Жанна Феликсовна. Из года в год лоно недюжинного педагога исторгало полчища химиков, матерью которых была сама Жанна Феликсовна, а отцом этих легионов – Ужас, ею же рожденный. То есть ситуация складывалась однозначно кровосмесительная, инцест в квадрате.

Но однажды случилось невероятное – мы с Жанной Феликсовной оказались по одну сторону баррикады. Дело в том, что молодому Острову Свободы с его неокрепшей независимостью понадобилась наша с Жанной Феликсовной солидарность. А мыто готовы были наизнанку вывернуться, лишь бы угодить бородатому душке Фиделю, бившемуся в бухте Кочинос с американскими злыднями. Дело в том, что учащиеся нашей школы и весь его педагогический коллектив любили Остров Свободы с особенной страстью. В отличие от других приверженцев героического острова нас отделял от него не здоровенный кусок материка и огромный океанище, а всего лишь неширокий переулок, ибо посольство Кубы располагалось наискосок от школы и занимало нарядный особнячок с садом за высокой каменной оградой. И если посольская домина того же архитектурного стиля, но по другую сторону от школы, была бесконечно чужда нам, то кубинский домишко казался близким и родным.

Само собой, стоило только агрессорам посягнуть на независимость соседей, как уроки отменили, и мы наполнили узенький переулок громокипящей своей солидарностью.

– Куба си! Янки но! – скандировали мы, обезумев от сопереживания. Сбеѓ али домой, похлебали холодного супа из алюминиевых кастрюлек, вернулись обратно и до позднего вечера поддерживали страдальцев. Удивляло только, что сами кубинцы не выглядели обеспокоенными. Усатые молодцы в вельветовых пиджаках, развалившись в оконных проемах и свесив наружу огромные ножищи в ярких носках и замшевых штиблетах, зубасто хохотали и поощрительно помахивали загорелыми ручищами с браслетами на волосатых запястьях. Легко представить, как выглядела из их окон, с высоты куриного полета, наша обтерханная, заполошно голосящая солидарная масса. Но Жанна Феликсовна была рядом с нами, она пылала тем же гневом, что и мы, и возникало чудесное ощущение: в главном мы заодно!

Время шло, и Жанна Феликсовна помягчела ко мне. Обнаружилось, что я могу изготавливать химические стенгазеты со смешными рисунками, и их не стыдно выставить на конкурс. А конкурсы и олимпиады Жанна Феликсовна обожала. Тем более что недостатка в новых жертвах не ощущалось, каждый учебный год поставлял педагогу парные (в смысле свеженькие). Концентрации ответной нелюбви Жанна Феликсовна не замечала и свою подросшую, до оторопи похожую на маму дочь бесстрашно определила в нашу школу.

Коллективная ненависть рождала легенды. Якобы однажды окончился педсовет, и из учительской вывалилась гурьба педагогов. Прижимая к грудям и подмышкам классные журналы, учительницы заспешили по своим делам. А навстречу им – прошлогодние выпускницы, то ли просто так зашедшие в школу, то ли по делу. И среди них – белокурая Лена Киреева, девушка-лидер, вдоволь натерпевшаяся от Жанны Феликсовны и угодившая таки в расположенный неподалеку от школы Институт тонкой химической технологии. Завидев Лену, не помнящая собственного зла Жанна Феликсовна разулыбалась, раскрыла объятья, воскликнула нечто радостное. Но вместо встречных объятий Лена притормозила, взглянула исподлобья на мучительницу, набычилась, да и плюнула ей под ноги (свидетели уверяли, харкнула). Скорее всего, случая этого не было, а была стремившаяся к материализации мечта, навязавшая Лене роль школьного Робин Гуда.

Однако пора возвращаться во взрослую жизнь, в вагон метро. Итак, гляжу я на знакомые до боли ноги визави и думаю: да может ли быть, чтобы по прошествии стольких лет они ничуть не изменились? Рассуждаю вот так, а глаза поднять по школьному обыкновению побаиваюсь. Поборолась сама с собой, да и переборола первобытный ужас. Так и есть, прямо из детства на меня смотрели в упор те самые, питоньи, черные глаза без блеска, глаза Жанны Феликсовны. Насмешливо глядели, пристально, выжидающе. Видно, не впервой им было испытывать свою власть на повзрослевших, постаревших, но все еще трепещущих бывших жертвах. Да и бывших ли, если лет двадцать после нашего расставания Жанна Феликсовна все еще являлась мне в ночных кошмарах?

В бледном плосковатом лице педагога изменений оказалось побольше, чем в неподвластных времени ногах. Но это была она, наша учительница, отравившая десяток лет из нескольких отпущенных на жизнь десятилетий. Я не успела сообразить, как следует поступить: изумиться ли встрече, поинтересоваться ли жизнью, предаться ли воспоминаниям? Мне было не до размышлений – к горлу подступил комок, и я едва успела выскочить из вагона. Желудочный (или мозговой?) спазм, по счастью, совпал с остановкой. А что следовало сделать, если б организм среагировал помягче? Может, тоже плюнуть под ноги?

Загадочную концовку школьного мемуара подбросила сама жизнь. В прошлом году дядюшка мой, кандидат химических наук и глубокий пенсионер, в поисках приработка набрел на мою родную школу. Предшественница его, целую вечность преподававшая здесь химию (по контексту легко догадаться, как звали эту отличницу народного образования), вышла на пенсию, и место оказалось вакантным. Дядюшке понравилась и сама школа, и прекрасно оборудованный химический кабинет. Из личных вещей прежнего педагога остался в лаборантской один-единственный неожиданный предмет – плетеный кожаный хлыстик. То ли учительница наша увлеклась с годами верховой ездой, то ли какое-то иное назначение было у хлыстика… Все-таки интересно, как использовалась плеточка до того, как оказалась в руках двоюродного моего дядюшки?

Наталья Вартанян
Разноцветный бублик времени…

Если закрыть глаза и настроиться на программу «дорога в школу», тело тут же послушно реагирует. Как ни странно, оно за эти десятки прошедших лет ничего не забыло и, отзываясь на пароль, как на машине времени, запросто переносит меня в ту давнишнюю реальность. Вот я в своем родном Павловске привычным движением открываю дверь, выхожу на лестничную площадку, вот поворачиваю направо и сбегаю вниз по лестнице. Мои ноги «на ощупь» помнят все ступеньки, под рукой скользят деревянные перила. Раз, два, три лестничных марша. Внизу слева – почтовый ящик с дырочками, из которого на обратном пути привычно выковыриваю газеты и журналы. Потом выхожу на улицу. Я помню, под каким углом надо повернуть на тропинку, ведущую к школе. Все изгибы маршрута помню не головой, а всей собой; так, наверное, запоминают свой маршрут перелетные птицы.

В школу и из школы, в которой я проучилась все десять лет начиная с 1964 года, я чаще всего носилась очень быстро. Утром – потому что любила поспать, а днем – из-за Марины Ивановны.

Судьба определила Марину Ивановну учить детей русскому языку и литературе, хотя по ее темпераменту и размаху натуры ей бы куда-нибудь на баррикады. Учителя литературы и русского языка – это вообще особое племя неистовых и одержимых маньяков, разной степени и свойств «маньячности». Видимо, таково неизбежное влияние густого концентрата энергий, заключенного в русской классике. Вот и наша Марина Ивановна не была исключением. Больше всего она напоминала мне Фиделя Кастро – своим горящим взором, мощным раскатистым низким голосом и поразительной способностью без малейших признаков усталости часами произносить пламенные речи невнятного содержания.

Однажды, когда я училась классе в шестом или седьмом, папа – уж и не помню, как это чудо приключилось, – оказался на каком-то важном родительском собрании, в самом расцвете классного руководства Марины Ивановны. Потом мама, которая тоже там была, хихикая, рассказывала. Все происходило как обычно. Марина Ивановна вошла в класс, твердо установила свое коренастое плотное тело в центре возвышения перед доской, прожгла взглядом замершую аудиторию, после чего взревела, как лайнер на взлетной полосе, и без запинок и пауз запустила плотный поток информации часа на два.

«И вместо того чтобы учить немецкий язык и читать Гете в подлиннике, они…» – неслось басом фортиссимо по школьным коридорам.

Папа, сам человек весьма и весьма неслабый, был мгновенно сбит эмоционально-звуковой волной, смят, подавлен и как только представилась малейшая возможность, позорно бежал. Дома долго приходил в себя и маме потом выговаривал: «Что вы там у себя, – а мама работала в той же школе, – совсем уже всякую меру потеряли? Это ж надо так…» И болезненно морщился. На меня смотрел с сочувствием. Видимо, за годы учебы в военно-морской медицинской академии и десять лет службы в армии он такого не встречал. А нам что, нам деваться некуда, мы привыкли.

Марина Ивановна была неукротима, ее, как и Фиделя, ничто не могло испугать и заставить свернуть с намеченного пути. Ни увещевания коллег, ни ругань родителей ничего не меняли в нашей жизни, так что после уроков все школьники отправлялись по домам, а мы возвращались в класс. И начиналось ежедневное многочасовое послеурочное сидение под неумолкаемый грохот «вечного двигателя» – Марины Ивановны. Сначала мы дописывали то, что не успели на уроке русского, потом домусоливали литературу. Потом, на закуску, проверяли, что задано на дом на завтра. Ну а если случался классный час… В общем, когда удавалось наконец вырваться из школы, я уже везде опаздывала и неслась домой на всех парах, чтобы схватить папку с нотами и нестись дальше в Пушкин в музыкальную школу.

Кстати о Пушкине. До сих пор помню, как Марина Ивановна вошла в класс и объявила, что мы начинаем изучать А. С. Пушкина. Небеса содрогнулись, а мы сразу поняли, что это великий поэт – таким энергетическим зарядом всех шибануло. Сам Александр Сергеевич в своих заоблачных высях тоже небось вздохнул: «Опять Марина Ивановна меня проходит…»

Все-таки от гуманитарных наук мозги сильно воспаляются: слишком много там жарких эмоций и мало охлаждающего влияния логики и отрезвляющего действия эксперимента. Зато когда в девятом классе нашим классным руководителем вместо русички Марины Ивановны стала физичка Нина Михайловна, жизнь существенно улучшилась. Слава естественным наукам!

Но больше всего у нас в классе, как ни странно, любили уроки математики, причем совершенно независимо от собственных успехов по этому предмету. Потому что любили математика – Лелика, Леонида Михайловича Гурбо. У меня вообще получилось интересно. Моя мама училась у его отца, сам Лелик учился у моей мамы, а я – опять же у Лелика. Такая цепочка. Так вот, среди напряженного и суматошного школьного дня у нас всегда были отдушины – уроки математики, где никогда не было тягостной атмосферы страха или скуки, а, напротив, было весело, легко и свободно. Когда планируем с одноклассниками вечера встреч и думаем, кого звать, все тут же дружно вопят: «Ле-е-лика!!» Потому что помним его и любим. Все-таки самое главное в школе – это личность учителя. И если есть среди школьных учителей хотя бы один-два действительно светлых человека – считайте, что вам повезло.

А вообще-то школа напоминает мне тесный ботинок. Как получается: вот ты прогуливаешься босиком по травке, шлепаешь по лужам, пребывая в счастливом дошкольном домашнем детстве, потом в первом классе на тебе зашнуровывают жесткие башмаки не по размеру и начинают дрессировать, то есть учить жизни. И что мы видим: пятки стерты в кровь, пальцы мучительно подогнуты, ты уже не весело порхаешь, а понуро хромаешь. Потом, к старшей школе, становится немного легче – где-то на ногах нарастают плотные мозоли, а где-то в башмаках образуются прорехи, и через них можно время от времени пошевеливать пальцами, почуявшими свободу.

Память прокручивает ленту воспоминаний, и можно нырнуть в самое начало школы. Там всё по-прежнему: громоздкие зеленые парты с щелкающими тяжелыми крышками тремя длинными рядами выстраиваются в просторной классной комнате, белые двери и окна вытягиваются к потолку, а сам потолок отодвигается куда-то далеко-далеко, к небу.

Я сижу на первой парте, передо мной – Полина Александровна, наша учительница. Она немолодая, сухощавая, строгая и четкая. Главное в классе – порядок. Всё по правилам, по ранжиру, всё на своих местах. Ученики тоже рассортированы: у окна – колонка «умных» отличников-хорошистов, в центре – середнячки, у двери – «худая» колонка для хулиганов и двоечников. Учиться не трудно, а вот все остальное – очень трудно. Здесь, в школе, все становится как-то неловко, неуклюже, незнакомо, форма неудобная, ранец большой. А главное – время становится вязким, медленным и долгим. Четыре урока – это очень большой школьный день, неделя от понедельника до субботы – огромное пространство, наполненное переживаниями, тревогами, домашними заданиями, контрольными работами, диктантами.

Самый любимый день – суббота, на последнем уроке в субботу – внеклассное чтение. Дежурные приносят в класс металлические корзинки с треугольными пакетиками молока и хлебом. И вот оно счастье, – сидишь, пьешь прохладное молоко с пахучим ржаным хлебом и слушаешь книжку про пионеров-героев, а впереди воскресенье…

А где-то далеко еще и каникулы, но ждать их приходится очень долго. От одних каникул до других простирается целый океан, который по опасным волнам надо умудриться переплыть на своей маленькой лодочке. Когда начались мои первые летние каникулы и я стала мысленно рассматривать прошедший год, у меня перед глазами сам собой нарисовался большой разноцветный бублик, с одной стороны которого было светлое солнечное лето, а с другой стороны – напротив – темная, темно-синяя зима. Между ними – весна и осень. Этот бублик, или, по-научному, – тор, был огромный, живой, он покачивался передо мной и переливался красками. С тех пор я именно так и вижу время, и когда мне говорят: а у меня день рождения, например, в сентябре, – я тут же вижу свой сентябрь, на боку переливающегося круга, где сентябрь уже чуть темнее летнего августа, но еще золотист и ярок. Увидев эту картинку впервые и еще раз мысленно пройдя через осень, зиму и весну первого класса к летним каникулам, я подумала: какой огромный год, и таких в школе – целых десять! Я постаралась представить себе бесконечность этих десяти лет, и у меня даже голова закружилась. Подумала тогда: какая длинная жизнь…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю