Текст книги "Школа жизни. Честная книга: любовь – друзья – учителя – жесть (сборник)"
Автор книги: Дмитрий Быков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 31 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
«Мы оказались под Сталинградом в январе сорок третьего года, когда бои шли еще у тракторного завода… Однажды при мне командиру полка доложили, что наши отбили тракторный завод, а это означало, что Сталинград наш! Об этом еще не знали ни Москва, не остальной мир. Я почувствовала: вот он – ветер истории… Пока солдаты очищали город от оружия и неразорвавшихся мин, нас направили собирать трофеи. …Разрушенные здания, запах гари и повсюду убитые. …Я среди них хожу, собираю оружие, провода, почтовые принадлежности… Вижу совсем молодого немецкого солдата, упавшего навзничь. Белокурые волосы, синие-синие глаза смотрят в небо… И тут я почувствовала острую жалость – передо мной был не фашист, а… человек, погубленный войной…»
…Я отчетливо помню искривленную, чуть подвернутую внутрь кисть ее правой руки. Помню, как этой рукой она выводила нам оценки. Когда она ушла от нас после восьмого класса и на несколько лет уехала из города, мы начали переписываться. Я храню страницы из школьных тетрадей, исписанные ее дрожащим, но твердым почерком.
…Когда я думаю о Динэре, я думаю о том, что часто, находясь внутри истории, мы даже не подозреваем об этом.
Ее отъезд стал для нас трагедией. Вся вымечтанная программа по литературе, прочитанные загодя Тургенев и Толстой – все было насмарку, потому что об этом теперь не с кем было разговаривать.
Завуч нас успокаивала, говорила, что придет другая учительница, и мы привыкнем… Но к той, что пришла, мы никогда не привыкли. Зато, сами того не зная, получили первый опыт внутренней эмиграции.
Ее звали Франциска. Имена любимых учителей мы никогда не сокращали. Эта же сразу стала для нас «Франей». Она была похожа на девочку, каких рисовали в советских детских книжках, только вдруг состарившуюся. У нее было круглое белое лицо и едва прикрывающая уши, всегда одна и та же аккуратная стрижка с короткой челкой (алый бант на макушке дорисовывало наше воображение). В общем, мы сразу невзлюбили друг друга.
«Мы» – это компания из семи человек, прозвавшая себя «конторой»: три девочки и четыре мальчика. С остальным классом, и с двумя параллельными, да и со всеми последующими поколениями учеников нашей школы у Франи тоже не заладилось, но именно нашу условно богемную и вольнолюбивую «контору» она принижала последовательно и педантично. На родительских собраниях она говорила о нас вежливые гадости нашим родителям. В наших характеристиках писала, что «лучше нам было после восьмого класса идти в ПТУ». Но главное – она знала, что более всего нас бесит, когда наши эмоции разбиваются, как о кирпичную стену, о ее унизительное безразличие. И пользовалась этим. Склонив голову немного вбок, она обводила класс маленькими карими глазами, а потом, нещадно грассируя, тихо говорила: «Вы думаете, Толстой – это пегвый бал Наташи Гостовой? Нет. – Она делала паузу, а потом трижды коротко разрубала воздух пухлой рукой: – Шенггабен. Аустеглиц. Богодино». И победоносно улыбалась.
Мы знали, что Франя одинока, что живет вдвоем со старой матерью, и что она, «кажется, старая дева». В десятом классе ей пришлось объяснять нам, почему Галя Ч. перестала посещать занятия и «вообще уходит из школы». Сначала Франя попросила мальчиков «покинуть класс», а потом сообщила, что Галя Ч. беременна. «Это от слова “бремя”», – объяснила Франя, извлекая «приличный» корень из «неприличного» в целом слова. И добавила: «Ну, вы большие, вы понимаете, что это бывает». Ее белое мягкое лицо покрылось красными пятнами, а мы злорадствовали, лицемерно опуская глаза. Но, думаю, это мучительное объяснение с нашим десятым «В», где она как на грех была классным руководителем, ни в какое сравнение не шло с разносом, который учинила ей наша директриса за то, что «недоглядела».
…В мой последний школьный год произошло важное в исторической ретроспективе событие, которое оценить должным образом в то время мы, разумеется, не могли, и только постфактум я понимаю, что таким странным образом государство подмигнуло нам (а моя собственная жизнь обзавелась еще одной рифмой, на сей раз опоясывающей).
Итак, в 1973 году нас по разнарядке (были задействованы все старшие классы района) отправили на строительство метро. Это была «стройка века» местного, ленинградского значения, а именно – станция «Площадь Мужества», находившаяся на одной прямой с Пискаревским мемориальным кладбищем и тематически (названием и внутренним декором) посвященная блокадному подвигу ленинградцев. Правда, в тот весенний день, когда нас сняли с занятий и привезли к огороженному участку стройки на проспекте Непокоренных, ни о каком декоре речи еще не было, хотя сроки поджимали (девятая пятилетка, на носу юбилейный, ХХV съезд партии, а наш местный эффективный менеджер Григорий Романов метил чуть ли не в генсеки).
В открытой деревянной клети подъемника нас группами по очереди спускали на глубину семидесяти метров (двадцатиэтажный дом). Я запомнила плывущие мимо меня вверх темно-коричневые, влажные глинистые стены колодца-шахты, скрипы, издаваемые клетью, и томительную бесконечность медленного движения вниз (пародия на ровно в противоположную сторону направленный космический лифт Циолковского).
Тоннель, в котором мы оказались, был полностью прорыт. Его свод полукругом смыкался над нами, и мне мерещились фантомы будущих электричек, бесшумно и страшно вылетающих из-за дальнего поворота. Всем было не по себе. Балагуря и нарочито громко смеясь, мы в течение нескольких часов собирали в тележки и отвозили к подъемнику строительный мусор.
…Год спустя именно в этом месте смесь песка и воды прорвалась со скоростью двести кубометров в минуту и затопила тоннель: красную ветку метро тянули прямо через плывун, огибать который было слишком дорого.
Моя школа закончилась для меня именно этим событием, а не рутинной сдачей выпускных экзаменов.
Спустя десять лет Франциска вышла на пенсию. Еще через несколько лет не стало ее матери, единственного человека, к которому она была сильно привязана. Когда соседи по коммуналке зашли в их комнату, они обнаружили, что Франциска лежит в кровати, обнимая мертвую мать. Наверное, так они спали в войну, на оккупированной территории, до того как были чудом спасены. Вскоре после смерти матери Франциска выбросилась из окна.
Моя Динэра вернулась в Ленинград и много лет была моей главной душевной поддержкой. Дитя Новой Эры, она умерла в начале нового тысячелетия.
Самолет, который стоял на постаменте под окнами нашего класса, проржавел и стал рассыпаться. После перестройки его, в целях безопасности, разобрали и утилизировали.
Недавно я позвонила в школу, чтобы узнать о судьбе капсулы с заветами. Оказалось, про капсулу никто ничего никогда не слышал. «Как же такое возможно? – не поверила я. – Неужели вам не говорили?» Оказывается, не говорили. И предыдущему директору тоже ничего известно не было. Мое удивление, видимо, насторожило руководство школы. Мне пообещали, что если я точно укажу, куда замуровали капсулу, то ее попробуют найти. Я ответила, что попытаюсь вспомнить и перезвоню. Но вряд ли стану это делать.
Я и сама уже не смогу найти то место в небе, где находится моя звезда КЭЦ.
Мария Уварова
Нельзя! Ни по-русски, ни по-английски
До школы было бежать семь минут по проходным дворам или двенадцать – вниз-вверх по переулку вокруг Морозовского садика. Ныряешь под арку церкви Троицы в Хохлах, а оттуда уцелевшими глазами печально смотрят святые лики – закопченные, облупленные, забытые. А из купола церкви растут небольшие деревья и иногда вываливаются кирпичи.
Моей школе досталось здание старой мужской гимназии в Большом Вузовском переулке – с широкими мраморными лестницами, ступени которых вытерты посредине еще дореволюционными ногами, двухэтажным актовым залом с балюстрадой и зеркалами до потолка в коридорах. Может, из-за всей этой красоты школу и объявили вскоре после моего поступления специализированной, с преподаванием ряда предметов на английском языке. А таких в шестидесятые годы было раз и обчелся.
Несмотря на гордое звание, «ряда», конечно, никакого не было: простых-то учителей английского найти была проблема, уж не говоря о преподавании на нем географии или истории. Но английский – был! И сразу стал отдушиной. Во-первых, в отличие от остальных школьных предметов – занудных или непонятных – для его освоения не надо было прикладывать никаких усилий: он сам вливался в голову, удобно в ней укладывался и в нужный момент легко соскакивал с языка. Наверно, сказывалось, что в раннем детстве английские слова были нашим с мамой секретным кодом, игрой, не понятной в то время для окружающих. А во-вторых, он выделялся на фоне общей затхлости и скуки. Например, начальная военная подготовка – с противогазами и разборкой автомата Калашникова за четыре мину ты. Или история, на которой нам диктовали доказательства, что любой строй неизбежно ведет к победе коммунизма. Какое мне было дело до коммунизма? А вот английский что-то обещал, открывал узкую щель в серой жизни, сквозь которую просачивались волшебные названия, мелькали неведомые пейзажи, слышались странные песни и временами как будто даже доносился стук колес уходящего поезда. В общем, одно сплошное обещание…
В восьмом классе наконец в расписании появился первый предмет на языке – английская литература. Вместе с ним явился учитель – Винсент Иванович. До него в школе имелось два учителя-мужчины: пожилой душевный физрук и пронафталиненный энвэпэшник в военном кителе. Костяк педсостава составляли преклонных лет женщины разной степени усталости и близости к нервному срыву.
Винсент Иванович был существом иной породы. В сущности, его именем – Винсент – уже было все сказано. Можно было просто повторять это имя с закрытыми глазами. Но и с открытыми глазами было чему удивиться. Его облик и сейчас – через сорок лет! – в памяти всплывает мгновенно: волнистые волосы, мечтательные пушистые глаза и тихий завораживающий голос.
Такой ошеломляющей красоты я в своей жизни еще не встречала. Ну, может быть, только юный Маугли в книге Киплинга, но тот был нарисованный, а Винсент Иванович – высокий и серьезный – стоял на расстоянии вытянутой руки.
На первом уроке Винсент Иванович открыл книгу и стал читать вслух трагедию «Гамлет» Шекспира в оригинале. Читал долго, вполголоса, погрузившись в странный ритм непонятных слов и не замечая происходящего вокруг мелкого хулиганства. Класс, быстро разобравшись, что спрашивать сегодня не будут, довольно гудел и кидался предметами.
Я сидела на первой парте с горящими ушами и хотела плакать. Изнутри волнами поднималась любовь – то ли к Гамлету с Шекспиром, то ли к одинокому и отважному Винсенту Ивановичу. В конце урока, закрыв книгу, он тихо произнес: «Кто хочет, может дома выучить наизусть отрывок из “Гамлета”».
Я поняла, что нужно делать – любовь нашла выход. Я выучу – и не какой-то маленький отрывок, а весь главный монолог принца Датского от первого до последнего слова. Для начала надо было постараться расшифровать его: понятными выглядели только предлоги и артикли. Толстый обгрызенный любимой собакой словарь Гальперина добросовестно предлагал несколько значений каждого слова, но все они были какие-то неподходящие, топорные… Ну и не надо! Я учила монолог как песню, небесную музыку, и смысл постепенно прояснялся сам, без перевода отдельных слов – страх, надежда, одиночество, отчаяние…
На следующем уроке Винсента Ивановича я одна подняла руку. Стоя у доски и уставившись в одну точку поверх голов одноклассников, я пропела свою любовь к учителю, Гамлету, нимфе Офелии и их нежно-прекрасному языку и потом – совершенно опустошенная – села на место. «Ты чего выла, как психованная?» – спросила соседка по парте. Винсент Иванович задумчиво улыбался. Он продержался в нашей школе одну четверть.
Ирина Озеркова
Нас готовили стать элитой Москвы…
Вторая моя школа неожиданно для меня оказалась, наверное, самой центральной школой Москвы. Возможно, кто-то поступил туда «по блату», но я сдала два экзамена, почему-то именовавшихся собеседованиями, – по математике и физике. А над единственной девочкой в классе, про которую было известно, что она занимается с репетитором, немного посмеивались.
Кстати, немосквичей оказалось двое – я и мальчик из Химок. Никого не интересовало, сколько часов в день занимает наша дорога до школы, пока мы не опаздывали на занятия и на введенную примерно с середины девятый класса обязательную зарядку. Ровно в 8.15 дверь закрывалась на засов, и войти можно было, только сдав дневник дежурному учителю. Но технички меня жалели – пропускали через заднюю, столовскую дверь, надо было только дождаться, пока учитель уйдет. А не опаздывать совсем я не могла – электрички ходили плохо, особенно зимой 10-го класса. В тот год среднее опоздание составляло 30–40 минут, а пару раз я вообще смогла приехать только к третьему-четвертому уроку. Но я любила школу, и пропускать занятия вовсе не хотелось. Впрочем, школа работала не всегда – в дни «кремлевских похорон» милиция перекрывала все подходы к ней.
Но школа действительно была уникальной не только по местоположению. Официально она именовалась очень сложно – средняя общеобразовательная трудовая политехническая школа № 179, про себя мы ее именовали «химико-литературно-физкультурная» – по предметам, которые нам давались наиболее тяжело, но в действительности наш класс, как и параллельный, был математическим. Вообще, так их школ на всю Москву было только три – наша, № 57 и № 444. Став уже взрослой, учителем, я искренне не понимаю, как можно было делать все то, что делалось там, – современного учителя и директора в лучшем случае за это уволили бы. Впрочем, директора и уволили спустя две недели после первого сентября, когда я еще только поступила в девятый класс.
Все выпускники, которых учил математике Сергей Григорьевич Роман, считают, что им очень повезло в жизни. И это не мое личное мнение. Я не знаю, что у меня на самом деле стояло в журнале, но, объявляя мои результаты очередной контрольной, он почти весь девятый класс говорил: «Честная трудовая тройка». И это не вызывало у меня такой реакции, как в той первой школе: «Что я сделала не так?» Потому что было ясно что. И он всегда объяснял, чем тройка с минусом отличается от двойки с плюсом и почему в последнем случае тройку с двумя минусами он поставить никак не может. Вообще объяснял он здорово. Так, когда весь класс мучился с пониманием определения предела, он привлек на помощь «чужого дядю с мешком эпсилонов», для которых нужно было рассчитать дельта-окрестность. Итоговые уроки по матанализу он всегда проводил в форме коллоквиума, на который приглашал ассистентами своих же выпускников. И никогда не спорил – какие оценки они поставили, такие поставили. И если троечнице вдруг поставили 5, значит, доказанная без подготовки теорема перевешивает недорешенные дома задачи. Зато на выпускном экзамене письменная работа оказалась практически для всех очень легкой. Мы, несколько девочек, сидели и проверяли ее вместе с ним, снижая оценки за неправильно написанное слово «абсцисса» (математики далеко не все ладили с русским языком, один мальчик вообще регулярно получал за сочинения 5/2). И даже с учетом грамотности экзаменационных пятерок у нас оказалось больше двадцати на класс в тридцать четыре выпускника. А в аттестат в основном пошли четверки.
Но никого это не пугало. Ведь еще на первом родительском собрании нам сказали: «Если вы хотите, чтобы ваш ребенок получил золотую медаль, то вы пришли не по адресу. Но если вы хотите, чтобы он поступил на физмат в одном из лучших вузов Москвы, то эта школа для вас». Действительно, медалистов в нашей школе никогда не было, и это никого не пугало и не останавливало от поступления. Зато мы, хорошисты, поступив в вузы (а из двух выпускных классов по тридцать с лишним человек в классе только в МГУ поступило четырнадцать), учились лучше многих золотых медалистов.
А в школе, в то время как мои сверстницы долбали в УПК машинопись, а сверстники работали в мастерской, мы слушали лекции по многим разделам математики, которые читали нам разные люди. Один из разделов – векторная алгебра – нам так понравился, что обычные школьные задачки по стереометрии мы решали именно таким способом, а не предписанным школьными учебниками. Сергей Григорьевич не возражал. Он вообще возражал только тогда, когда кто-то из нас произносил слово «очевидно»: «Очевидно – это то, что можно доказать менее чем в полчаса». Соответственно, приходилось доказывать. Зато очень кипятилась Елена Ивановна, учитель параллельного класса, когда, придя на замену, обнаружила, что весь класс путается в длинных расчетах треугольников и, более того, искренне не понимает, зачем их вообще нужно рассчитывать, если можно решить задачу в две строчки, прибегнув к вузовскому методу решения.
Там же я впервые узнала и о программировании. Просто не было – мы писали программы на бланках и сдавали их учителю, а раз в неделю нам приносили листинги с результатами. Наши «шефы» работали в основном в институте прикладной математики, и как им удалось организовать практику школьников на режимном предприятии, я не понимаю.
А половина нашего класса на летнюю практику попала вообще в МГУ, и я впервые увидела компьютер – рабочую комнату с мониторами, а впоследствии и сам «шкаф» со стоящим рядом АЦПУ. И этот компьютер был «мини», чему бы не поверили современные школьники. И за неделю я поняла, что я, наверное, программист.
Физики у нас вообще несколько месяцев не было – последствия увольнения директора, и догоняли мы как-то странно – сначала сдавая несколько параграфов за раз, а потом две-три недели выполняя только лабораторные работы. И только в десятом классе у нас появился постоянный учитель – бывший (а может, и не бывший) инженер, проектировавший космические станции «Венера». При этом даже я, понимавшая физику существенно хуже математики, ухитрилась на выпускных и вступительных экзаменах получить оценку 5.
По химии нас гоняли хорошо, и когда говорят, что групповая работа – педагогическое изобретение последних лет, я не верю: мы все лабораторные делали группами по четыре человека, при этом каждый раз старшим группы был кто-то другой.
И метод проектов – мы их делали по программированию, а потом весной 10-го класса защищали.
На нас не экономили – для нас было целых три учителя иностранного языка. Большинство изучало английский язык, восемь человек, включая меня, – немецкий (причем гоняли нас так, что именно по немецкому мне пришлось какое-то время заниматься с репетитором), а одна девочка учила французский. Современных детей в такой ситуации всех просто заставили бы учить английский.
Где нас действительно гоняли до изнеможения – это на физкультуре. У нас была коробка за школой, но бегали мы не там, а в ближайшем сквере. Представьте себе картину: на Пушкинскую улицу (кто не знает – одна из самых центральных) из проходного подъезда вываливается толпа подростков в спортивной форме. Прохожие, кажется, пугались. На лыжи мы ездили вообще в Филевский парк, через весь город, причем не как современные дети – с флажками, учителем и бумагой с печатью, подтверждающей выход, – а самостоятельно на метро. И попробуй только опоздать! В дни, когда лыжи, с тоской глядишь на градусник: –22 или –24? Но не –25! И шубу на себя, а куртку со свитером в сумку – и вперед. В такие дни разрешалось приходить без школьной формы, хотя в остальное время это было просто невозможно. Доставалось за мелочи – рубашку не того цвета, водолазку вместо рубашки…
А вот классную руководительницу я не любила, и это было взаимно. Поколебать ее мнение обо мне не могли ни мое неожиданное увлечение философией (а она преподавала историю и обществоведение), ни призовое место на районном конкурсе рефератов. Мой папа называл ее «капралом в юбке», она и была такой. Выпустив нас, она ушла директором в другую школу, и наш комсорг Володя с горечью рассказывал, как он позвонил ей, а она не захотела с ним даже разговаривать.
А еще мы сидели с продленкой, когда у учителей был педсовет. Малыши нас очень любили, радовались, когда мы заходили на их этаж. Я помню, как на последнем звонке один из них очень хотел со мной сфотографироваться – где-то дома даже есть фотография.
Но мы не только много учились. Помню, как на переменах ребята доставали гитару и пели песни, очень многие из которых я слышала впервые. Нашим неофициальным гимном, судя по частоте исполнения, была «Песня о собачке Тябе», хотя на всех мероприятиях пелось несколько другое – например «Сороковые, роковые». Мы могли после уроков сорваться в музей, поскольку туда привезли из заграницы новую выставку, и дружно стоять на морозе многочасовую очередь. Вспоминается школьный вечер, на котором играли «Зодчие» – очень популярная в то время группа. На самом деле каких-то массовых воспитательных мероприятий у нас было немного, у современных школьников их на порядок больше. Зато на уроки тратилось очень много времени, и я, привыкшая делать все максимум за полчаса, столкнулась с серьезной проблемой – порой перед коллоквиумом приходилось сидеть чуть ли не до двух часов ночи. Но мне и в голову не приходило просить: «Верните меня обратно в старую школу».
Вообще-то школой по месту жительства нас пугали, если мы что-то делали не так: «Твоя микрорайонная школа тебя ждет». Но ушли очень немногие. А те, кто остались, считают ее самой лучшей школой. Моя одноклассница на вечере встречи выпускников (неофициальном – сейчас в нашу школу выпускников и на порог не пускают, даже сфотографироваться в родных стенах) говорила: «Я уже не помню математику, которую мы изучали. Но школа научила меня думать».
Кстати, мы были последним математическим выпуском этой школы.