412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Гаричев » Мальчики и другие » Текст книги (страница 13)
Мальчики и другие
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:49

Текст книги "Мальчики и другие"


Автор книги: Дмитрий Гаричев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)

Древесная тьма опустилась на них, и какое-то время они прошли молча; эрц не стерпел и расколол в пальцах несколько крупных орехов: сыроваты, посетовал он, неудачно растут; ладно, я посмешил вас вертолетом, но теперь хочу поговорить о другом. В следующем мае, как вы знаете, будет большой юбилей, мы рассчитываем, что многие приедут, строим мемориал под Москвой и готовим амнистию: мне советуют, и я в целом на это согласен, отпустить всех осужденных по адмиралтейскому делу, это трое гвардейцев и пятеро активистов; вы все помните сами, конечно. До подачи на досрочное им еще ждать пару лет, и понятно, что у леваков, чьи друзья на свободе по-прежнему многое себе позволяют, тут вообще мало шансов, а есть шансы сидеть до конца; мы хотим, чтобы все они вышли как можно скорее, но нам нужно знать, что вы этого тоже хотите.

В. А. остановился, соображая: но я действительно помню, что я не единственный, кто потерял там ребенка; вы собираетесь задать такой же вопрос всем, чьи дети сгорели от этой стрельбы, или, может быть, вы их уже опросили и остался я один? Эрц продолжал шагать, и В. А. пришлось поторопиться следом: нет, услышал он, мы никого не опрашивали и не станем, как вы это себе представляете: половина из них согласится, половина откажет, и что мы будем с этим делать? Я не думаю, что, даже если мы все скажем «нет», это вам помешает, нагнал его В. А.: вы и так легко можете выпустить ваших убийц, а левакам припаять еще какой угодно срок, едва ли кто-то этим всерьез возмутится; вы же все это предполагали с самого начала, потому и набрали себе охапку заложников, так что не понимаю, к чему теперь этот разговор. Орешник кончился, и они оказались в широком трепещущем поле; теперь остановился сам эрц: вам осталось сказать только, что мы могли вообще никого не сажать; почему-то вам, как и многим, кажется, что нас не волнуют ни наши законы, ни дети, погибшие на наших площадях, ни то, что о нас будут думать сейчас и потом. Никто не спорит, все можно устроить и так, как вы это только что описали, но я сам описал вам другую возможность, давайте мы вместе дадим ей состояться.

Ветер рассыпáлся от летчицкой куртки, эрц стоял широко, держа руки в карманах и склонив голову вперед и чуть набок: так он был похож больше на дворового быка из Купчино, но в металлическом сумраке дня В. А. виделось, что от мешковатой фигуры отделяется небольшое сияние, странно похожее на то, что бралось из Али в минуты, когда друзья не осмеливались поддержать ее в кухонном споре. Писатель чуть не со скрипом потер виски, и подлое сияние пропало, он заговорил: когда в годовщину вы сделали митинг и ведущая вышла с Алиным портретом на брюхе, я подумал, что эта ваша машина, возможно, и в самом деле не создана ради зла, то есть не злонамеренна, а просто так едет, потому что не умеет по-другому, как танк на парковке у молла в субботу. Я впервые тогда допустил, что вам хочется всех помирить и обнять и вы искренне верите, что такое возможно, потому что зачем еще было натягивать на ведущую эту ужасную майку; и я понял, что и сам верю в то, что натянутой майки достаточно, чтобы покрыть и обгорелые тела, и безвинно посаженных, и все произнесенное в оправдание тех, кто стрелял. Но именно здесь и скрывается яма: то есть мы вроде бы одинаково верим и хотим одного и того же, но основания наши ровно противоположны: ваша вера в спасение майкой растет из сознания силы, а моя из бессилия, у меня ничего больше нет, кроме этой единственной кнопки «простить»; и я не знаю, что останется от меня, когда я на нее нажму. По-хорошему, если что-то и подсказывает мне, что я скорее жив, чем нет, то это как раз память о том, что она все еще не нажата; я не уверен, что хочу отказаться от этой подсказки даже ради того, чтобы вы отпустили тех пятерых. Вы еще потом привезете ко мне сразу всех, и стрелявших, и стреляных, и усадите за один стол, чтобы мы полюбили друг друга, не зря же в стране юбилей; словом, я не хотел бы запускать этот фестиваль сам.

Эрц, стоявший все так же, пока В. А. говорил, наконец поднял голову и обернулся в пространство: но где же ваша река, давайте хотя бы дойдем, куда шли. Можно наискосок, махнул рукой писатель, здесь уже не так мокро. Он не без труда обогнул эрца и повел его через поле, раздавленный собственной дерзостью; тот же шел даже легче, чем прежде, и кулаки его перекатывались в карманах как речные валуны. Я не стану одолевать вас уговорами, В. А., пообещал он, вы ясно высказались, особенно про кнопку; даю в любом случае слово, что, когда бы их ни отпустили, к вам никого не привезут и ни с кем не посадят, будьте покойны. Разве что я не верю словам о бессилии, это у вас ритуал древнерусского автора: я, кривой и безрукий, накропал эту повесть, простите за почерк; но я вижу, что вам это точно нужнее, чем мне нужна ваша поддержка, и я не могу у вас это отнять. Это сильный всегда в чем-нибудь виноват, а ваше выдуманное бессилие извиняет вас в ваших глазах; это старая интеллигентская выдумка, в которой мне одно непонятно: если вы и ваши коллеги изначально уверены, что за вами стоит что-то неизмеримо большее, чем за оцеплением на Манежной, за фальшивыми выборами, за гнилыми ток-шоу, за любой войной, за разгонами и приговорами, почему вы всегда с такою готовностью признаете свою неспособность, безрукость и все остальное? Не всегда, сказал В. А. и, когда эрц обернулся на эти слова, схватил его горло обеими руками и, толкнувшись, упал с ним в пепельную траву.

Он старался не смотреть, но руки скользили, эрц весь выгибался, и В. А., надеясь скорее закончить, уставился ему в лицо, все охваченное отвратительным подкожным движением; привстав сперва на колени, а с коленей на мыски, он добился, что эрц перестал его стряхивать, и давил ему горло всем весом, роняя слюну из дрожащего рта. Захрипев, эрц попробовал пнуть его в пах, но не слишком попал; писатель почти засмеялся и впрягся свирепей, земля будто бы раздавалась под ними: побоявшись, что эрц, чего доброго, ускользнет под траву, В. А. впился ногтями в его кадык, и тогда уже порядком распухший от схватки старик как клещами стиснул его ладони своими и отнял далеко от горла. Потеряв равновесие, В. А. рухнул на эрца, и тот, еще резче скрутив его кисть, заставил его свалиться на бок и так оцепенеть: земля правда была за него, и писатель успел улыбнуться своей догадке прежде, чем эрц, подтянувшись еще, обхватил его голову и свернул ее прочь.

Они пролежали так вдвоем еще долго, пока растущий отовсюду холод в итоге не вынудил эрца подняться: он встал, отрясая налипшую грязь, бросил в сторону раздавленные часы и попробовал уложить В. А. аккуратнее, но внезапный рев, вырвавшийся из‐за леса, спугнул его, и он, полуприсев, задрал лицо к невысокому небу. Возвращавшиеся истребители промелькнули, как спицы, над полем и скрылись в сером молоке. Неуверенно переступая, эрц пошел следом за ними.

Охота

Когда округ отсек им треть бюджета и Наташе без предисловий объявили, что ее передача уходит в архив, это было обидно, но вместе с тем и отпустительно: тех, с кем ей самой хотелось поговорить, хватило на два десятка выпусков, а потом пришлось браться за всех остальных из вековой обоймы районных альманахов; среди них попадались не самые скучные люди, но никто из них, ясно, нигде ничего не расшаривал, и отдача получалась совсем ничтожна. Новые же молодые, искавшие удачу в маленьких пабликах, шли к ней как на комиссию и, хотя все вопросы были известны заранее, отвечали со сдавленным ужасом, в общем понятным, но никак не украшавшим разговор. И от тех, и от других у Наташи остались книги, две с лишним полки, которые теперь нужно было куда-то деть из редакции; муж был против и злился, но все же пригнал машину, и они отвезли все домой, недовольные друг другом.

Ты же даже не отличишь их, если я прочитаю тебе без фамилий, сказал муж, подняв на этаж последнюю коробку: она приняла вызов и весь вечер сражалась за честь своего собрания, ошибившись всего лишь однажды, когда поторопилась и приписала стихотворение с талибами знаменитому ветерану Афгана, а оно оказалось как раз про Чечню и принадлежало эмчээсовке с дальнего полигона. Остальное же было отгадано безупречно, муж признал ее право и без шуток сказал, что потрясен; на семейных средствах Наташина отставка с канала не сказывалась почти никак, она была занята еще в трех муниципальных проектах, которые пока не собирались разогнать, и он был скорее рад, что теперь у них будет больше общего времени. Наташа же не то чтобы особенно пеклась о сорной городской славе, но, однако, за эти полтора эфирных года привыкла считать, что приличные люди на улице узнаю́т ее если даже не с первого взгляда, то чуть погодя: теперь же это должно будет, понимала она, сперва как-то так расслоиться, а потом и распасться совсем, как фанера на даче. Она знала, как это случается здесь: те, у кого она сама училась внештатницей в двух местных газетах, о ту пору казались живыми богами, их боялись и даже пытались убить, а потом они умерли сами собой в одиноких квартирах, и сейчас, не так уж много времени спустя, о них помнили только самые верные сердцем, вроде нее самой и еще нескольких человек, занимавшихся, впрочем, совсем другими делами. Опять же, в их библиотеке, где все ее знали, можно было поднять здешние подшивки за давние годы и проследить, например, ситуацию на литературных страницах: какие-то имена светились по десятку лет, но ни одно из них не говорило ей ровно ничего; достаточно долго Наташа считала, что виной тому ее собственное невежество, а когда она попала на семинар к редактору одного толстого московского журнала и рассказала ему, тот мягко предположил, что, возможно, это были просто плохие, неинтересные стихи.

Эти слова смутили ее: она не понимала, как стихи могут быть неинтересными, и тем более было странно услышать такое не от русского гопника или айтишника, а от человека, всерьез погруженного в литературу. О ее собственных стихах, когда пришло время разбора, редактор сказал что-то вроде того, что им стоит быть наивными до конца, а не умнеть посередине пути, но она уже не могла как следует доверять ему, семинар оказался напрасной возней; напоследок он подсказал ей несколько фамилий для ориентира, на обратной дороге Наташа все прочитала, но так и не сумела разобрать, чем эти стихи лучше тех, что водились в подшивках: мало того, многие из них были явно неряшливей, необязательней, словно авторы знали заранее, что их опубликуют и так, можно было не слишком стараться. Великий Гордеев, командовавший городским литкружком, куда она заглядывала школьницей, не оставил бы камня на камне от этих неловких построек; впрочем, он тоже был мертв, и те молодые из пабликов, что приходили к ней на разговор, уже не узнавали этого имени. Общее это беспамятство и так угнетало Наташу, а теперь, без своей передачи, она чувствовала, что его темное облако угрожает и ей; нужно было придумывать что-то еще, и в первый же выходной она отправилась в библиотеку, счастливая от замысла, который должен быть выручить не ее одну.

В пустом читальном зале она утвердила перед собой камеру и раскрыла подшивку их «Родника» с полустертым клеймом 1989 на обложке: Наташа решила, что составит обзоры их литературных страниц за каждый год своей жизни с рождения по две тысячи пятый, когда она сама в первый раз здесь опубликовалась. Восемьдесят девятый оказался не лучшим для старта: на почти сотню выпусков было две с половиной полосы со стихами, в большинстве своем бодрыми, но все равно будто бы не совсем живыми; она начала было наговаривать это на камеру, но скоро осеклась, догадавшись, что такая подача способна задеть вдруг набредшего на ее видео автора этих самых стихов или, скажем, кого-нибудь из его родственников, сохраняющего в секретере эти же номера. В конце концов, она никогда не ощущала себя вправе кого-либо так уж критиковать, и браться за это теперь было вдвойне неуместно; на ее удачу на второй в году литстранице оказалось пронзительно странное стихотворение, отсылавшее явно к чернобыльской катастрофе, пересказанной здесь в виде легенды о Вавилонской башне: строители почему-то были в черных повязках, и, когда башня переломилась от взрыва, они сняли их и переплели вместе, чтобы связать распавшиеся половины обратно. Автора звали Аркадий Адашев, и фамилия эта казалась знакомой: после, за монтажом, Наташа вспомнила, что в прошлом году в доме художника была выставка, где на стенах висели железные рыбы и вроде бы водоросли; она написала товарищу из союза, и тот объяснил, что рыб выставлял другой Адашев, по имени Антон: на прицепленном фото с открытия стоял мглистый пенсионер в оловянной бороде поверх советского пиджака.

Наташа поблагодарила и не стала пока продолжать выяснение; в томе за девяностый год обстановка оказалась уже другой: на восемьдесят выпусков пришлось семь литстраниц, общее настроение их было, не постеснялась сказать она, более честным, чем в предыдущем году: даже в немногих женских вещах говорилось о жизни, скользящей как на катке, о растерянных ивах над озером и последних осенних мухах. Мужчины же прощались с дачами, беседовали кто с костром, кто с туманом, мерзли на футбольных трибунах и вспоминали отцов; от Адашева было два стихотворения в ноябрьском выпуске: бескровная дачная же зарисовка и в паре с ней непроницаемый с первого взгляда текст в шестнадцать строк о человеке, запертом в «глубокой комнате» за золотыми дверьми: по вечерам он смотрит в «белый экран», но, когда к нему приходят другие люди, он должен притворяться мертвым. Можно было подумать, что это написано по мотивам какой-то древней компьютерной игры, но, прочитав все вслух до конца, Наташа вздрогнула от догадки: это был Ленин в мавзолее, «одинокий как никто». Пересматривая дома отснятое, она посмеялась своей реакции: такое выражение лица давалось не каждому анбоксеру-стотысячнику, она добавила таймкод «Самое большое удивление в моей жизни»; первый обзор намотал за неделю совокупно под триста просмотров, неплохо для старта, муж поздравил ее как умел, и к вечеру она решила поговорить с ним о своей находке.

Не знаю, почему я никогда не замечала эти стихи, призналась Наташа: я смотрела все эти подшивки еще в школе, я должна была обратить внимание. Ты хочешь сказать, что они все же лучше, чем те, что обычно печатают здесь, подстерег ее муж; я совсем не об этом, сразу же разозлилась она: они просто другие, ты сам это видишь, я не понимаю, как я могла их проглядеть и почему мне никто ничего не сказал. Муж улыбнулся: но кто должен был тебе что-то сказать: все, кого ты к себе приглашала, если и говорили о ком-то еще кроме себя самих, то разве что о Пушкине; а этот Адашев, скорее всего, вообще здесь ни с кем не дружил, дались они ему. Ты говоришь, будто он уже умер и тебе это все равно, вскипала Наташа, а может быть, у него еще тысячи ненапечатанных стихотворений, гугл не знает его, я могла бы открыть его всем. Муж, всегда считавший, что он достаточно сочувствует Наташиным увлечениям, смутился от ее напора: ну возможно, он просто не хочет, чтобы гугл его знал, может быть, ему хватило газетных подборок и его не волнует мировое признание, тебе никогда не встречались такие авторы? Наташа не нашлась что ответить и только пожала плечами: мировым признанием в любом случае управляли тертые люди вроде того московского редактора, и вряд ли районный Адашев мог рассчитывать на их благосклонность; для себя самой она давно решила, что этим двум литературам лучше не пересекаться друг с другом, а жить совсем отдельно, чтобы никто никого не тревожил своим непониманием. Отправив мужа спать, она осталась в своей комнате, чтобы еще покопать насчет Адашева в сети.

В этот раз на полуживом краеведческом сайте ей повезло напасть на отчет о случившейся у них в девяносто четвертом постановке «Трехгрошовой оперы» (какое совпадение, подумала Наташа), специально для которой были написаны новые тексты песен: автором их значился А. Одашев, но такие ошибки тут были в порядке вещей; она метнулась на сайт театра, но в тамошней летописи спектакль, снятый со сцены уже на следующий сезон, упоминался даже без имени режиссера. Неудачная судьба постановки взволновала ее еще больше; она дружила с несколькими людьми из театра, и, хотя все они поступили туда не раньше нулевых, можно было попробовать что-нибудь через них разузнать. Оставался, понятно, еще тот зловещий художник, но этот подход угрожал оказаться слишком прямым: если бы у нее так легко получилось добыть телефон или адрес человека, написавшего о перевязанной башне и алмазных ногтях одинокого Ленина, она бы еще долго не посмела его беспокоить. Утром она написала однокласснику Чеве, который когда-то печально любил ее, а потом окончил театральный и зачем-то вернулся в город: тот отозвался к полудню и сразу же предложил встретиться, чтобы все обсудить; муж не оценил бы такой маневр, но Наташа, почти ненавидя себя, ответила, что вечером у нее будет пара свободных часов.

За столом в дорогом некрасивом кафе Чева честно сказал, что понятия не имеет о той постановке, но может обо всем расспросить завлита, сидящую в театре с каких-то дремучих времен. Мы же можем пообщаться все вместе, предложила Наташа, иначе ведь получится испорченный телефон; Чева объяснил, что завлит ощущает себя божеством и не подпустит близко неизвестную девочку. Неизвестная девочка, ясно, вспыхнула, но быстро догадалась, что это была домашняя заготовка; нужно было как-то сопротивляться, хотя такой поединок и не входил в ее планы, и она, дождавшись, пока принесут кофе, спросила Чеву, почему он не стал цепляться за Москву и осел в их театре. А сколько раз ты побывала в московских театрах в этом, допустим, году, спросил тот; шел сентябрь, и с начала года Наташа еще ни разу не ездила в московский театр. А в прошлом году, продолжал Чева; тоже ни разу, повспоминав, сказала Наташа. Вот, а в нашем театре ты бываешь по меньшей мере раз в месяц, и кто-то же должен играть для тебя хорошо, даже если ему очень сильно мешают, договорил Чева и съежился над своей чашкой; она на мгновение ощутила себя пойманной и поторопилась сказать: видишь, я как раз занимаюсь сейчас человеком, который, возможно, тоже выбрал себе такой путь, хотя это не точно. Мне хотелось бы если не предъявить его всем, то хотя бы самой поблагодарить его за написанное и, может, прочесть еще что-то, чего никто еще не читал. Я, наверное, могла бы найти его адрес, но мне хочется приближаться к нему понемногу, и даже в библиотеке я еще не все обыскала. Чева вздохнул: но ведь ты даже не знаешь, жив он или нет; зачем брать такой долгий разгон, если рискуешь уткнуться в стену? Она огорчилась и тихо ответила: если я опоздала, то все это будет мне еще нужней.

Через два или три дня Чева написал, что завлит умерла: в тот самый вечер, когда они сидели в кафе, ее увезли на скорой, и действительно, скоро все было кончено; видимо, от отчаяния он приглашал Наташу на панихиду, но она вежливо отказалась прийти. Дурацкий привкус, появившийся в этой истории со смертью могучей женщины, явно что-то да знавшей, раздражал ее; вдобавок пора было делать новый обзор, и она пришла в библиотеку с настроением заложницы. Благо, том за девяносто первый год был совсем тонок, всего сорок два выпуска и всего лишь одна литстраница, где, однако, Адашев отсутствовал, зато остальные старались: поляк Русинек, которого она застала уже полностью сумасшедшим стариком, писал о детских костях на помойке, неизвестный Смирнов обещал дойти до Бога, прочие не отставали; она с нужным почтением прокомментировала ощущение разверзшейся пропасти, добавила что-то из маминых рассказов о шоковой терапии, но дома выяснилось, что та началась в девяносто втором: обзор в итоге вышел скомканным, и от досады она почти не спала ночью. Утром, одна в гулкой квартире, она вдруг поняла, что Адашева может просто не оказаться больше ни в одной из подшивок: впору было опять гнаться в библиотеку на непрочных ногах или даже вызвать такси, но был понедельник, выходной; не зная, как справиться с поднявшейся тоской, Наташа решила разобрать привезенные из редакции книги, все еще не расставленные прилично.

От последних расстройств многие из них показались ей теперь не то чтобы пустыми, но все-таки необязательными: сложно было представить, что кто-нибудь стал бы гоняться за такими стихами, затерянными по старым газетам. В нулевых все издавались в типографии «Шерна», где для всех была одна и та же обложка: оранжевый оклад вокруг белого поля с фотографией посередине и названием под ней, обычно цитатным; выпущенные крепкими инвалидами, пожилыми геодезистами и заслуженными кардиологами, сборники эти выглядели как надгробия на городском кладбище с присказкой «а боль осталась навсегда»: еще неделю назад Наташа сочла бы такое сравнение бесчеловечным, но сейчас она только вздохнула. Все эти старики были ей так рады, благодарны за съемки, и она не была готова предать эту их благодарность; уже механически продолжая перебирать свой реликварий, она наткнулась на небольшую книжку в самодельном переплете глухого зеленого цвета без опознавательных знаков. Наташа не помнила, от кого она к ней попала, и сам вид ее был подозрителен; имени автора не нашлось и внутри, названия тоже не оказалось, но первый же текст заставил ее похолодеть: это было, с небольшими перестановками, то самое стихотворение о перевязанной башне, только набранное на печатной машинке, чуть задранное с правого края.

Листать это дальше одной было не по себе, и она положила книжку обратно в коробку, привалив еще сверху другими; кое-как собирая завтрак, Наташа опомнилась: ведь она угадала все, что прозвучало на той устроенной ей мужем викторине, но как это вышло; тогда она отправила мужу войс: прости, но в тот вечер, когда ты читал мне стихи, а я их узнавала, там была или нет самодельная книга в зеленой обложке, ну как делали раньше? Спустя двадцать минут, в течение которых она так и не нашла в себе сил вернуться в гостиную, муж отозвался: никакой книги не было, он бы запомнил, отец увлекался таким же. От этого ответа ей вдруг полегчало: по крайней мере, из него можно было вывести, что она по-прежнему в своем уме; вместе с этим Наташа почувствовала прилив настоящего бешенства и, громко топая, прошла в гостиную, но влезть руками в коробку, куда была убрана злополучная самоделка, все равно не решилась. Вместо этого она распахнула другую и сразу вывалила все книги на диван, опасаясь вытягивать их по одной: в общей россыпи все было обыкновенно, все фамилии и названия находились на месте, лица с обложек смотрели так же безучастно, как обычно. Может быть, муж был прав, когда сопротивлялся их переброске в квартиру; может быть, все это стоило прямо сейчас вынести на помойку, к детским костям и чему там еще.

Все еще вздрагивая от злости, Наташа выбрала из мешанины книжку ровесницы-иронистки из соседнего города, у которой всегда получалось ее развеселить, и открыла на первой странице: там был достаточно глупый стишок о финансовой пирамиде, построенной со всей прытью «до самого неба», но потом тоже рухнувшей, так что вкладчикам пришлось снять с себя последние штаны. Это было вдвойне не смешно: во-первых, Наташины родители тоже когда-то вложились, а во-вторых, история эта слишком напоминала адашевский стих о Чернобыле; отложив иронистку и сжимаясь от растущего звона в голове, Наташа взяла наугад сборник учительницы из школы для тупых и проверила, что там на первой странице: дети в ярких шарфах весь день ваяли снежную крепость, поздно вернулись домой после игр, а к утру настала весна и все стаяло, шарфы грустно повисли в прихожих. Наташа вытерла вспотевшие ладони о коленки и, уже не очень зная, чего она, собственно, ищет, проверила остальные книги из коробки: в начале каждой где хореем, где александрийским стихом, а где белым воспроизводилось все то же: нечто строилось и распадалось, а завершалось все крупным планом какой-то детали из одежды строителей. Медленно встав с дивана, Наташа поняла, что не может оставаться со всем этим дома, нужно было уйти; она вышла из комнаты и оделась, взяла телефон с кошельком, но, уже потянувшись к двери, разозлилась опять, бросилась обратно и, как из огня выхватив из коробки проклятый зеленый томик, выбежала на улицу вместе с ним.

В детстве она ходила почитать на качели, и теперь, оказавшись во дворе с книгой в руках, чувствовала себя почти ребенком; это скорей утешало ее: здесь, на глазах у соседей, с ней ничего не должно было случиться. Но что, если внутри книги спрятана бомба, муж рассказывал ей о таких уловках спецслужб? Это бы помогло объяснить ее странное проникновение в дом; муж рассказывал тоже, как в какой-то стране людям перезаводили будильники и переставляли вещи, пока они спали, пытаясь свести их с ума: так что, может быть, в книге нет никакой бомбы, но книга сама задумана как бомба; скорее как грязная бомба, муж рассказывал и о такой, незаметно заражающей все вокруг себя, как это и произошло с другими книгами из коробок: все-таки было правильно вынести ее хотя бы из дома, даже если тем книгам было уже не помочь; впрочем, как раз за них она уже не слишком переживала. Над городом стояло рассеянное солнце, листва выглядела уже серой; идти было особенно некуда, и Наташа села на скамейку, раздумывая, как ей со всем поступить.

Потыкавшись в последние переписки, она все же набрала своего художника, хотя была почти уверена, что ее Адашев едва ли как-то связан с тем выставочным дедом; ей хотелось просто поговорить и еще успокоиться. Наташа, мгновенно снял трубку художник, если ты насчет Адашева, то точно вовремя: он тут съезжает из мастерской, собирает свой хлам. Ты не можешь передать ему телефон, попросила она, и художник рассмеялся: слушай, он весь какой-то подорванный, мы уже десять раз поругались, я не хочу к нему снова подходить; если у тебя дело, приезжай сюда, это все еще надолго; если что, отобьемся вдвоем. Хорошо, кротко сказала Наташа и вызвала такси.

Машина пришла быстро, а круглый мужик за рулем не сдержался: с книгой возил в последний раз лет пять назад; она не сразу поняла и сперва решила, что тот просит отменить заказ. По дороге Наташа вздумала раскрыть книгу наугад, чтобы та предсказала ей, что будет в доме художника, но книга не поддалась, переплет и страницы как сплавились вместе; в то же время она стала будто бы легче, и, когда Наташа вышла из такси, та весила меньше школьной тетрадки в двенадцать страниц, внутрь нее явно не было убрано никакой бомбы, но открыть ее по-прежнему было нельзя. Дружественный художник ждал ее в темном фойе, усевшись в желтом вытертом кресле, наверху же, судя по долетавшим звукам, творился какой-то погром; Женя, сказала она очень серьезно, объясни, пожалуйста, что у вас здесь происходит. Тот развел руками: если бы я понимал; он приехал раньше всех, ждал меня у дверей, объявил, что больше не станет здесь работать и сегодня же все увезет; я спросил, что за спешка, но он только сказал, чтобы я вызвал водителя для перевозки, и пошел в мастерскую. А он точно не пишет стихи, спросила Наташа, скребя ногтями обрез неподдающейся книги; так ты за этим приехала, то ли вскипел, то ли восхитился художник: что же, пойдем вместе и спросим его. Он вскочил с кресла и жестом пригласил Наташу подняться по лестнице; сверху донесся раздирающий скрежет, словно по бетонному полу волокли чугунную ванну, а потом еще долгая ругань, слипшаяся в один яростно-неразборчивый ком.

Лестница вела в выставочный зал, стены были пусты, и лишь в одном месте висел тягостный портрет властной бабы со смотанными в какие-то клубни волосами; кто это, не удержалась Наташа, пригибаясь от грохота со стороны мастерских, и ее провожатый подступил прочесть табличку: заведующая литературно-драматической частью городского театра Ковалева Е. И., восемьдесят четвертого года уродство, это с выставки «Лица нашей земли» все еще не убрали. Лица нашей земли, повторила Наташа, опять холодея, но художник звал ее дальше, в коридор с мастерскими, в конце которого неистовствовал Адашев; а где все остальные, робко спросила она; понедельник, отвечал Женя, хорошо, если кто-то появится после обеда. Они миновали четыре двери и остановились у пятой, за которой как будто бы одновременно рубили топором мебель и швыряли в стену консервные банки. Наташа все-таки постучала, и в дверь изнутри тотчас что-то ударило; я боюсь, громко призналась она, и художник, отодвинув ее подальше, толкнул дверь ногой и сам отскочил назад. Грохот стих, и, хотя с ее места Наташе был виден лишь маленький уголок мастерской, она догадалась, что внутри уже никого нет. Они оба вошли в разгромленную комнату, где не осталось как будто ни одной целой вещи: стол и стулья были обращены в щепки, шкафы смяты, как пакеты из-под сока, светильники разбиты, а железные рыбы и водоросли превратились в бесформенную проволоку, протянувшуюся тут и там.

Что же ты собиралась узнать у него, пробормотал художник, уставясь в заваленный пол. Что угодно, сказала Наташа, застыв у него за спиной, с ним раньше случалось такое? Какое, обернулся Женя: в смысле, разносил ли он раньше мастерскую, а потом исчезал? Я не припоминаю, но я здесь всего восемь лет, а он один из самых древних; я не удивлюсь, если кто-нибудь из стариков тоже что-то такое расскажет. Как же это теперь убирать, вздохнула Наташа, осторожно переступая; да никак, отозвался художник, я просто запру дверь и все, не хватало еще выгребать это месиво, ну-ка пойдем. Наташа подумала было оставить здесь взаперти свою книгу, раз та все равно не желает больше открываться и почти ничего не весит, но не стала; Женя, как и обещал, повернул ключ в замке, и они вернулись в зал с мертвой заведующей на стене. Я поставлю нам чаю, сказал художник, посиди пока здесь. Наташа нехотя опустилась на банкетку вполоборота к портрету: Ковалева Е. И. была изображена на фоне, что ли, ковра, и зеленые и бордовые язвы змеились вокруг ее головы и плеч; мелкое копошение их не оживляло заведующую, а, наоборот, делало еще мертвей, Наташа хотела отвернуться совсем, но что-то ей ощутимо мешало, и вместо этого она опустила глаза и, сама себя не узнавая, тихо заговорила: что ты от меня хочешь, лицо нашей земли, ты мертва и портрет твой мертв; я пришла сюда не затем, чтобы ты утверждала себя за мой счет, раз тебя забыли снять после выставки; здесь и так полный город таких, ждущих на мне оттоптаться за всю свою жизнь, и ты ничем их не лучше; я рада, что мы не успели встретиться, пока это еще было возможно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю