Текст книги "Мальчики и другие"
Автор книги: Дмитрий Гаричев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Это не мой день, напряженно отшучивался Ян, пока они, вновь придавленные солнцем, объезжали по краю цепкие песчаные впадины; ненавистный свист действительно прервался, но Ян не чувствовал большого облегчения, ожидая, что тот еще настигнет его. От зноя небо над лесом как будто слоилось, а вдали было совсем пурпурным; после тощей бетонки просека была так невообразимо широка, сосны, отогнанные подальше от ЛЭП, тоже разом вздрагивали в расплавленном воздухе, и Ян, заносясь, сказал: пусть они отняли у нас то, что принято называть страной, запретили нам всякое уличное недовольство, фактически провозгласили нас выродками и вдобавок застроили наши города карикатурными доходными домами, им не отобрать у нас этого, мы всегда можем скрыться в лесу; и если бы мы могли встретить их здесь, на просеке, раз на раз, два на два, мы бы уничтожили и закопали их, разве не так? Их власть покоится лишь на том, что они никогда не ездят в лес, а наша свобода растет из того, что мы вольны провести в нем хоть всю жизнь; и мир существует, пока мы свободны, а не пока они думают, что все в их руках; вряд ли бы они согласились с этим, но мы бы не стали их спрашивать. Тимлих, ехавший следом, немедленно что-то ответил, но Ян даже не стал это слушать, он был слишком уверен в том, что проговорил сам; укрепленный, он подумал, что готов ехать так, перемалывая пески и свои колени, еще десятки километров, минуя поднимающиеся на дальних холмах или залегшие в поймах города: не столько из удовольствия, сколько из одной способности, из голого права ушатать себя так, как хочется самому. Увлекшись, Ян едва не пропустил съезд к другой, полностью секретной реке; выкатившись на дремучий и глинистый берег, они спешились и так добрели до паучьего подвесного моста, за которым зевала покинутая база отдыха, а за ней открывалась просторная лесная дорога куда-то на Киржач (по крайней мере, Яну нравилось так говорить: на Киржач; это было почти как «к Живаго!» и вообще ни к чему его не обязывало: ехать до Киржача в любом случае не собирался ни Тимлих, ни кто-либо еще из навещавших его прежде).
Сосны здесь были тоньше и чище, шум их совершался на недосягаемой высоте; приторный воздух слеплял носоглотку, как воск. Через время дорога распалась на две, и оба они выбрали ехать по левой, которая скоро разделилась натрое; Ян не помнил всех этих развилок, карты не говорили ничего ни ему, ни Тимлиху, но разворачиваться казалось рано, и они снова выбрали крайнюю левую. Погодя начался безотрадный и серый участок из одних дохлых лиственниц, в глубине которых темнели частые муравейники, становившиеся все огромней и словно бы ближе; приближение это не понравилось Яну, и на следующей развилке он предложил уйти направо, но спустя минуту две тропы вновь сошлись в одну, уводившую теперь резко влево, к крутым муравьиным холмам. Ян остановился, всматриваясь сквозь грифельные стволы в опустившейся вдруг тишине, и Тимлих, очевидно чувствуя его замешательство, предложил вернуться. Нет, без промедления ответил Ян, мы останемся здесь: я слишком озадачен, чтобы ехать дальше, и слишком заносчив, чтобы двинуть назад; и тотчас же на стволе поодаль он увидел бумажный клочок, как будто примотанный скотчем. Подойдем, сказал Ян, указуя туда, и они подошли: на квадратном листке некрупным кеглем было набрано: «Место силы. Проход невозможен». Такие же листки, теперь было видно, белели еще на нескольких деревьях впереди; надпись, хотя бы и повторенная несколько раз, насмешила и успокоила Яна, он неспешно покатил дальше, и Тимлих за ним.
Ян успел насчитать еще два десятка таких же предупреждений, пока лиственницы не раздались неожиданно широко, открыв круглое песчаное пространство, которое неизбежно должно было превратиться в стекло под сегодняшним солнцем; поперек него протягивалась опрокинутая вышка, а дальний край занимала черная шеренга тяжелых военных машин, словно бы сросшихся вместе. По левую руку торчали тщедушные полуобглоданные корпуса с пустыми окнами и выцветшими советскими мозаиками понизу; поблизости от них были сложены друг на друга целые куски железнодорожного полотна. В Подмосковье всегда так, заговорил Ян: рано или поздно прикатываешься к ядерному могильнику или военной части; обычно, правда, ты узнаешь это, упершись в бетонную стену снаружи, или на худой конец по выстрелам часовых. В том, что в них, раз они уже проникли за призрачный периметр, не станут стрелять, он совсем не был уверен, и даже мысль о том, что вооруженные хозяева просто могут не вполне вежливо попросить их убраться обратно в лес, была ему остро неприятна; но во всем этом видимом ровном песке, в неподвижном лежании сломанной вышки, в словно бы выжидающих черных и грозных машинах вдали была трудная сказка, от которой не хотелось отворачиваться. Все же если в этих лесах и скрывалось что-то одновременно настоящее и несуществующее, чем можно было похвалиться перед столичным приезжим, то оно было здесь; щурясь от все прибывавшего солнца, Ян уложил велосипед на песок и еще немного прошелся вперед, осваиваясь, как в дорогом магазине, и тогда же увидел, как к ним, отделившись от темной гряды грузовиков, небыстрым, но пугающе уверенным шагом идет человек.
Он двигался чуть склонясь головой, как будто был чем-то смущен, или его тоже мучило солнце: так входил в класс любимый всеми вплоть до самых отпетых болванов учитель географии, и Яну на мгновение показалось, что это он и есть; но по мере того, как человек приближался, ему стало ясно, что он похож на так многих известных ему: на университетского охранника, с глубоким вниманием вглядывавшегося в распахнутый студак, на водителя автобуса, отказавшегося высадить их с женой на пустом повороте, на вежливого мента, попросившего его побыть понятым, на рассветного рыбака с Клязьмы с неподвижными глазами на асфальтовом лице. На человеке был широкий гражданский пиджак, в котором ему должно было быть страшно жарко; он все шел и шел, никак к ним не обращаясь и приближаясь как-то несоответственно медленно, и Ян не мог отвести от него взгляд, а когда все же обернулся на Тимлиха, увидел, что того уже нет с ним и лишь велосипед лежит на песке так, как будто его оставили здесь тысячу лет назад. Он механически пожал плечами, слыша, как разгоняется сердце, и сам сделал несколько нетвердых шагов навстречу идущему, чтобы посильно поторопить то, что выглядело уже неизбежным.
Спохватившись, он задумался, как ему лучше представить себя, и успел перебрать про себя несколько неубедительных и прямо в голове распадавшихся слов; но когда человек в пиджаке подошел и Ян наконец узнал его, необходимость в представлениях исчезла, и сам человек не сказал ему ничего, а только коротко, по-голубиному кивнул, и бесцветные губы его улыбнулись как бы сами по себе. Ян думал, что тот сейчас похлопает его по плечу, подтолкнет, но человек просто в полруки показал ему в сторону зданий с мозаикой, а губы его, разлепившись, издали старушечий звук, на который было сложно что-либо возразить. Серое сияние, стоявшее вокруг его пиджака, качнулось, и Ян повернулся туда, куда ему указывали: глядя в выломанные квадратные окна, он понял теперь, что темнота внутри них живая, и снова услышал тот сверлящий свист, что донимал его на бетонке; впрочем, сейчас ему вдруг стало понятно, что он слышал его всегда и давно, еще когда стоял первоклассником с матерью у городского пруда или сидел, дожидаясь приема, в детской поликлинике. Хилый корпус, к которому он подошел, вблизи показался совсем выдуманным, но все же он был здесь, перед ним; сразу за дверным проемом начинались сырые покатые ступени, уводящие вниз. Ян постарался спуститься по ним с видом непринужденным, хотя в душном полумраке это давалось ему с трудом.
Когда спуск прекратился и кругом стало полностью темно, Ян замешкался, но решил идти дальше уже из одной досады, даже не выставив вперед рук; под ногами же, понял он с удивлением, был побитый, но все же паркет, как в школьном актовом зале. Пройдя всего несколько метров, он запнулся о некое препятствие, проходящее на уровне его пояса: Ян ощупал преграду и понял, что уткнулся в деревянный покрашенный стол; пальцы отыскали мелкие выщербины и царапины как от железной линейки. Глубоко вдохнув тяжелый подземный воздух, которого все равно недоставало, он наконец протянул руку перед собой и коснулся во тьме слабо теплого под сухой, как бумага, одеждой тела. Это прикосновение вызвало в нем и брезгливость, и радость; он медленно провел ладонью по невидимой плоти, надеясь и вместе с тем страшась нащупать лицо сидящего за столом: наконец он нашел воротник и над ним широкий подбородок, чуть дернувшийся под его пальцами. Ян отпрянул и тут же вернулся к столу, но сместился левее, и снова сунул руку во тьму, и сразу попал в чьи-то волосы, тонкие, как паутина; обогнув преграду, он двинулся дальше, протянув руки в обе стороны, задевая во мраке все новые щеки, подбородки, затылки и узнавая всех с головокружительной легкостью; подземный зал задышал и завсхлипывал от его безжалостной приветственной ласки, как ребенок в тревожном сне. Их рассаженный строй иссяк так нескоро, что к концу ноги почти не держали его; дождавшись еще, пока зал успокоится и затихнет, Ян опустился на пустую скамью, сложил руки перед собой и постарался застыть совершенно, чтобы не мешать обнимающей темноте.
Телец
Улицы и коридоры, исписанные этими или уж точно похожими морочащими буквами, снились ей всегда, а здесь перестали: к чему, я и так живу как во сне, сообщала Марта то ли сама себе, то ли вышедшему на вечернюю связь Тимуру, который, должно быть, отвечал ей из своей подмосквы сидя где-то недалеко от жены и ребенка и стараясь не показывать вида; или затерялся на своих придомовых десяти сотках, изображая охоту на муравьев с телефоном в руках: его заботы хватило бы на всех, если бы, конечно, можно было сосредоточить этих всех на компактной территории, расписать им часы и так далее, но как минимум Марта находилась безобразно далеко, и в заботе нуждалась вовсе не она, а сам Тимур, способный, но беспомощный в общем персонаж, полагавшийся как дурачок на свой мелкий пост в федеральном агентстве и какие-то малоосязаемые контакты с лицами из приближенных кругов; в этот вечер она написала ему: я боюсь, что завтра или послезавтра я просто приду на Каскад и рухну оттуда, мне нужно, чтобы меня физически держали за руку, это некому сделать. Тимур, как она и предполагала, тотчас исчез с радаров, но Марта была совершенно уверена, что к полуночи тот вернется: это литературные друзья умели как ни в чем не бывало молчать на такое, а нормальные люди могли, ясно, на время сбежать, но непременно должны были вскоре прийти на то же самое место. Если бы Тимуру упала в руки повестка, он тоже бы подержался немного за голову, пожарил бы своим шашлык, посидел бы с ними лицом к закату, а утром собрался бы и ушел куда позвали, не потревожив, разумеется, никого из своих важных и неважных знакомых.
Марта отложила телефон и попросила себе еще кофе; в городе темнело, посыпался будто бы мелкий суетливый дождь: это была ее любимая погода здесь, как и когда-то в Москве, и в последнее ее утро там тоже лило, летное поле совсем срослось с небом; она подумала тогда: если бы на земле всегда шел дождь, никто бы ни с кем не стал воевать: все бы только сидели у окон, и ждали, когда дождь прекратится, и писали друзьям: у вас дождь? и у нас, конца-края не видно, но я что-то тут нарисовала, приезжай на такси, я подарю тебе несколько классных листов в непромокаемом конверте. На границе ее пропустили так, как будто она вообще ни с кем не работала, ничего не иллюстрировала, не ходила ни на какие концерты; Марта была абсолютно готова, что ее остановят еще во дворе, но ей дали ускользнуть так свободно, что впору было подумать, что отъезд ее скорее был в их интересах; гадать об этом, само собой, можно было бесконечно, и никто не мог ни подсказать ей, ни посмеяться над ней: собственно, ее главный подсказчик и насмешник давно бежал в Казахстан и перебивался там преподаванием музыки, оба они вполне могли оставить друг друга в покое.
Была ли она отпущена по небрежности или с умыслом, что отъезд ее сделает страну предсказуемей, это не убавляло ее ненависти: ровно наоборот, эта неустановимость только больше выбешивала Марту, равно как и поведение тех, кто уехал и уехал и нормально, если не лучше, чем прежде, устроился и, вероятно, сидит в ресторане напротив или через стену, никого больше и не пытаясь достать с той стороны, пока это еще возможно. Марта не могла бы сказать, что освоилась здесь совершенно, она скучала по прóклятой Москве и воскресным пробежкам по прóклятым набережным, не говоря уже о мастерской, но, раз уж ей так или иначе дали уйти, нужно было дать им понять, что они просчитались; дождь пошел еще хлеще, она почувствовала, что засыпает над кофе, и тогда написала самому потерянному из корреспондентов, длинному Валентину, залегшему на мифической даче в Тверской или Ярославской области и отвечавшему ей в среднем через неделю, но зато со всеми запятыми и прочими никчемными приличиями, усвоенными из классической русской прозы: это были удушающие письма, полные самых унизительных оправданий и благодарностей ей за попытки помочь, сострадательность и понимание, и за те несколько вечеров осенью двенадцатого года, о которых она помнила уже совсем мало, а Валентин все не забывал или тоже к чему-то лукавил. Валя, набрала она, я устала от твоих извинений, у меня от них болят глаза; ты так и будешь оправдываться даже сидя в окопе в одной простыне, уворованной из детской больницы, которую захватили даже до тебя; в той стране, из которой ты до сих пор по чьей-то там недоработке имеешь возможность слать мне эти расшаркивания, это твое единственное мастерство давно потеряло всякое применение, оно тебя ни от чего не спасет; мне страшно представить, в какой полк тебя определят, если они отыщут твои пидорские снимки и нерифмованный текстик про разноцветный хуй, а они отыщут их непременно, потому что ты никогда не умел быть осторожным. Или, может быть, ты рассчитывал, что этим отпугнешь их, что тебя нельзя будет трогать руками? Господи и не только, да им даже не нужно для этого рук или ног; ты и сам не представляешь себе, что будешь изображать, когда окажешься ровно перед ними в какой-нибудь комнате с плакатами, если не еще где похуже. Потому что ты, которому первой же отдачей вывихнет плечо и высадит зубы, – ты самый желанный кусок для них, они охотились за тобой еще с детского сада, где ты первым научился нормально читать, но в дальнейшем так и не смог нарастить этот отрыв: ты окончил школу с двумя-тремя тройками в аттестате скорее из‐за того, что просто не сошелся с учителями точных предметов, но потом, в отличие от многих одноклассников, поступил на бюджет – кое-как, но пускай; это вроде бы взбодрило тебя, натерпевшегося в последние школьные годы от тех, кто в итоге тупо ушел на платное отделение в автодорожный, однако в скором времени ты понял, что твое филоложество тоже не слишком твое, что во всем этом столько немыслимой, каменной скуки и низкой тщеты, и еще два, три, четыре года доучивался уже совершенно по инерции, забыв какое-либо честолюбие, книжную гордость, и выпустился с факультета просто неровно начитанным человеком, в совершенстве выучившим родной язык и способным разве что страдать репетиторством не при самых состоятельных московских семьях да еще правкой коммерческой макулатуры; ты не стал ни завкафедрой, ни редактором книжной серии, ни учредителем маленькой, но гордой школы для увлеченных детей, и теперь те, кто когда-то тебя и подобных тебе вроде бы отпустил, спохватились и ищут, и никто тебя не защитит. Вот что, Валя, я больше не буду писать тебе; но если до конца августа тебя не будет здесь, я соберу все, что о тебе знаю, и отправлю им: прости, я слишком долго пыталась тебя уговорить, у меня нет больше сил.
Дождь рванулся сильней и вдруг затих; в кафе вбежали и расхохотались совсем мелкие русские мальчик и девочка: они были ярко и вздорно одеты и при этом от них невесть почему сильно пахло землей; они заказали чаю и пахлавы и устроились в темном углу, и уже скоро этот земляной запах разросся так, что Марта почувствовала себя глупо: казалось, что никто в небольшом помещении, кроме нее, его вовсе и не ощущает, иначе бы этих двоих уже вежливо попросили наружу; и она осторожно склонилась лицом к собственному плечу, чтобы убедиться, что от нее самой не пахнет точно так же, как от новоприбывших. Присмотревшись к ним, Марта поняла, что видала их на одном протесте у российского посольства, она просто шла мимо своим обыкновенным маршрутом: мальчик держал в руках картонку с черной надписью про «убирайтесь», а у девочки был желто-синий букетик, как в какой-нибудь советской сказке, сочиненной знаменитым в отпущенное ему время Мартиным дедом: она почти все прочитала, но гордиться там было особенно нечем, она не гордилась, а от потрясаний картонками у посольства ей было совсем тошно и стыдно; она бы подошла сейчас к ним объяснить это все, но запах был страшен, она не смогла бы сделать и лишнего шага в их сторону. Что вообще можно было сказать: они же точно так же стояли в Москве, и в Петербурге, и в Нижнем Новгороде, и в Краснодаре, и в городах поскромней, получали свои штрафы и сутки и уходили, радуясь, что удостоились принять бесчестье; а теперь, когда все это стало нельзя, они страдают тем же самым здесь даже не затем, чтобы посмеяться над собой, а ведь это смешно, смешно: если выйдет так, что их выдавят и отсюда в условный Пакистан или черную Африку, они ведь и там будут вздымать свои картонки у забранных дипломатических окон, потому что не могут по-другому, не обучены, не способны придумать. Один премудрый левак на такое всегда отвечал: ну что же, покажите как надо; но какого черта я что-то должна вам показывать, если вы сами не в состоянии догадаться об очевидных вещах: для всего уже слишком поздно, единственное, что еще можно устроить, – это просто немного пожить, без отдачи в тщедушную плоть, сдачи в плен и судорог возле посольств, и я сделаю все, чтобы хоть у кого-то еще это бы получилось.
Уложенный вниз лицом телефон дрогнул и сместился на столике, и Марта было удивилась, что Тимур или Валентин отвечают так скоро, но это писал крымский перерожденец Ивлин, дожидавшийся сразу всего в своем маленьком доме в предгорье среди виноградников: Марта ездила к нему уже после того, как это стало не очень прилично, они пили и трахались под неправильным флагом, растянутом на потолке его спальни, и она еще тогда знала и говорила, что все это еще ненадолго и лучше продать этот дом виноделам или ракетчикам, пока первые готовы что-то за него заплатить, а вторые не могут забрать его даром; а Ивлин отвечал, что он счастлив прямо сейчас и если она останется с ним хотя бы еще на пару дней, то это окупит любую текущую и будущую оккупацию; тогда Марта дождалась, пока он уснет, собралась и ушла на пустую предутреннюю остановку, где в начале шестого должен был проходить единственный автобус, и сидела там, оглушенная грохотом насекомых, но Ивлин настиг ее раньше автобуса, придя за ней из дому просто в чем был, то есть просто ни в чем, и увлек ее в траву за остановкой, где единственно снял с нее рюкзачок, а остальное оставил почти как было, и потом она ехала в пустом древнем автобусном чреве, темном как брюхо кита, чувствуя, как высыхает на ее бедрах пролитое семя: она была сосуд мести и радости, как будто немного протекший, но оттого еще более целостный; а Ивлин взял в жены истерическую татарку из запрещенного медиа, явно неспособную к свободным отношениям, хотя и говорил, что не свяжется с той, кто станет как-либо его сдерживать, но его, может быть, принудили, откуда Марте было знать наверняка. Валентин извинялся, а Ивлин шутил, порой очень смешно, его вообще было гораздо интересней читать, чем дачного подпольщика, да и всех остальных, и Марта пока не решалась грозить ему тем, что отправит татарке их снимки, «полный рот любви», как он сам тогда высказался; а теперь он сам слал ей какие-то фотографии, пока что отказывавшиеся грузиться: ЧТО УПАЛО В РОЗУЭЛЛЕ, стояло над мутными пикчами; когда же оно наконец прояснилось, Марта увидела снятые с разных ракурсов клочья и комки металла, разбросанные в выгоревшем поле: и что же упало, спросила она, правда не понимая; и тотчас же Ивлин ответил: вертолет! это наш вертолет, его сбили! прикинь! Вокруг развалин крылатой машины не было видно совсем никого: видимо, Ивлин успел на место крушения раньше всех; а тела, написала она, покажи мне тела! Сейчас, кротко ответил Ивлин, и прислал свой собственный вид со спины, он сделал татуировку на правой ягодице: взрывное WRONG!, как это его татарка ему разрешила такое; она стремительно сохранила картинку, пока отправитель не передумал, и следом упал единственный снимок, на котором были замечательно видны подробности уничтоженных летчиков: Ирвин не постеснялся влезть в самое месиво, честь и хвала; Марта написала одно только слово «ебать», не вполне понимая, что она этим сообщает; приезжай, написал в ответ Ирвин, найдем время и место, и она придавила ладонью кофейную чашку, надеясь ее раздавить, но чашка не поддалась.
Дождь все крапал, подсохшие русские мальчик и девочка много смеялись; Марте вздумалось выпить вина, и она расплатилась и вышла и двинулась вверх по Маштоца, дыша мокрой листвой; кто-то из пишущих друзей говорил, что в дождь все города одинаковы, но это была, конечно, неудачная шутка, как и в целом вся эта их литература: дело было даже не в том, что они продолжали писать и печататься и прилюдно читать, хотя бы и со скорбной миной: эти бы и в концлагере устраивали свои чтения и мастерские; ужаснее всего была их невысказанная, конечно же, прямо (как можно) уверенность, что в написанном по-русски тексте они все еще способны организовать такое себе маленькое пространство для большой свободы: хорошо, что по крайней мере на них в случае чего могли напустить патентованных интерпретаторов, которые и в Драгомощенке накопали бы на уголовку, но и это пока что не слишком сбивало с них спесь; она вспомнила всех этих гордых московских поэтов: Кирилла, Андрея, Дениса и тех, что были помладше и смотрели на этих внутренне задыхаясь, и тоже хотели дожить и внушать задыхание: никого из них даже не было жаль. В винотеке же было восхитительно пусто, как в том крымском рассветном автобусе, и совсем ничем не пахло; Марту здесь помнили и знали, что она не очень любит говорить, а любит рисовать: может быть, даже ждали, что однажды она попытается расплатиться рисунком, но такие дни должны были настать еще не скоро; она попросила свое обычное красное, надеясь, что это настроит ее на должный ответ Ивлину, и тут ей отозвался подмосковный Тимур: он писал, что может прилететь к ней на время, если ей действительно так тяжело, может привезти денег (какой же мудак), но в длительной перспективе будет лучше, если она вернется сама, раз изгнание так на нее действует; Марта стиснула зубы, вкус вина показался ей гадким: Господи и не только, написала она, если бы я могла, я бы вообще никуда не летела; в Москве от меня бы давным-давно ничего не осталось; я никогда не вернусь, потому что мне некуда возвращаться, я хочу жить жить жить жить, а не заниматься тем, чем вы там занимаетесь. Чем же я здесь занимаюсь, спросил тупица Тимур, и Марта почти заскулила от бессильной ярости; в два глотка покончив с вином, она пообещала ему: если тебя не будет здесь через неделю, я напишу у себя, как ты меня изнасиловал в туалете кафе на Малой Ордынке; и я сделаю несколько рисунков на тему, которые есть кому распространить; полагаю, что в твоем чертовом агентстве этим заинтересуются прежде всего.
Тимур предсказуемо снова исчез, оставив ее в тихом оцепенении; чем же я здесь занимаюсь, передразнила она его полувслух, и ответила уже совсем про себя: ты занимаешься, например, тем, что создаешь у других ощущение, что в твоей зараженной проваливающейся земле еще можно жить, и тоже пить вино, положим даже дорогое, и вальсировать с газонокосилкой, и слушать соловья в ночном саду и еще каких-нибудь неизвестных таинственных птиц, и являться с ребенком на затопленный карьер изучать насекомых и окаменелости, и ходить по колено в зеленоватой воде, и дышать в лесу сладкой смолой – словом, что есть силы участвовать в этой всеобщей дурной пантомиме «изобрази, что ничего не произошло»: а если тебя не оформят в войска, то еще через несколько таких сладостных месяцев ты просто забудешь, кто вообще все это начал, и научишься верить министерским сводкам, и кивать в разговорах, что да тяжело, да непросто, да не рассчитали, да там много проблем, да мы наворотили, но обратной дороги у нас уже нет, мы не можем вернуться вот так: мы должны истребить всех тех, перед кем нам потенциально может быть стыдно; разозленная, Марта поняла, что с легкостью может вообразить себе Тимура говорящим все эти слова, и ей захотелось если не правда броситься с Каскада, то хотя бы проткнуть себе руку или просто сломать каблук.
Милая, написала она лучшей подруге, перебравшейся в Берлин в то же самое лето, когда Ивлин изготовил для Марты ошейник и поводок из собственного ремня: все чаще я чувствую, что никого не спасу и что я слишком много о себе возомнила; в самом деле, мне стоило бы заниматься своими делами, в последние недели я практически перестала рисовать; при этом стоит мне вспомнить о тех, кто прекрасно уехал на землю предков, чтобы оттуда каламбурить о третьей мировой, как я распаляюсь опять, это невыносимо. Сто сорок пять миллионов – это, наверное, много, и пусть даже половина из них, в том числе старики и больные, никогда никуда не уедет, но если бы каждый из нас попытался вытянуть оттуда хотя бы еще одного, все бы пусть не сразу, но все-таки сдвинулось бы: между когда-нибудь и никогда я выбираю первое, как бы по-детски это ни звучало. Жаль, что мои подопечные в целом пожившие и всего напробовавшиеся персонажи: я не могу выманить их сюда, отправив им фото из ванной и пообещав показать все живьем; порой я думаю, что мне, может быть, стоило бы примериться к старшеклассникам из хороших школ, пару раз приходившим на выставки, это же то же самое мясо для этой машины, да еще совсем молодое, но есть риск, что они станут просто дрочить, никуда не снимаясь, а то и вовсе возьмут это дело с собой на военные сборы и вообще разнесут по ненужным местам. Я не знаю не знаю не знаю не знаю, откуда в неглупых как будто бы людях берется такая непроходимость ума: кажется, что и в самый последний момент, за которым не будет уже ничего, – умирая от кровопотери в траншее или без воздуха под завалами многоэтажки, – они не поймут, что совершили ошибку, не послушав меня. В этом есть что-то такое, от чего мне хочется попросту выть; нужно просто заказать еще вина, и я смогу.
Пока она набирала это письмо, возник и Валентин: сперва он пытался позвонить, и Марта раздраженно смахнула его прочь; тогда он написал ей: подруга, прости, но отсюда мне кажется, что ты просто выпила лишнего; если бы ты ответила на звонок, я бы смог, скорее всего, вполне в этом убедиться по твоему голосу; вероятно, мне стоило бы просто подождать, пока ты протрезвеешь и сотрешь эту борзопись, и все же я, как редактор коммерческой макулатуры, не могу не указать на фактическую неточность, которая вряд ли является плодом твоей алкогольной фантазии: у меня не было троек в школьном аттестате; что же до остального, я правда хочу оставить тебе возможность снести это и извиниться. Охуеть, немедленно отвечала Марта, ты действительно считаешь, что я перед тобой как-то виновата? это я загнала тебя на ебучую дачу в ебучую область, где ты боишься лишний раз высунуться наружу, чтобы тебя не заметил ебучий лесник? это я за тебя написала стихи, за которые ты натурально рискуешь теперь своей жопой? Дорогая, настаивал Валентин, я действительно не вижу отсюда, в каком ты состоянии, и я отказываюсь узнавать в этих словах ту Марту, какой я тебя помню; если бы не знакомая в общем манера, я решил бы, что кто-то угнал твой номер и теперь развлекается. Разумеется, я развлекаюсь, отвечала она; вся моя жизнь здесь одно гомерическое развлечение: то с плакатом к посольству, то на озеро за город; вам там всем почему-то кажется, что мы просто до срока отправились в рай, а вы типа остались в аду, и на этом можно закончить весь разговор, но ведь это обычная лень говорит в вас, обычная русская лень. Валентин какое-то время посоображал и спросил: то есть ты в самом деле считаешь, что всякий, кто не в состоянии скрыться в другую страну, должен как можно скорей получить от своей боевое задание? Нет, не всякий, отвечала Марта, а именно ты; и еще несколько человек, я не могу заниматься всеми и всякими.
Валентин вдруг погас, и Марта заказала еще вина; и в ту же самую минуту дверь отворилась и вошли те двое маленьких русских с протеста: мальчик повязал снятую курточку вокруг пояса за рукава, как дикарь. От досады Марта громко вздохнула, и они сразу же обернулись в ее сторону, но ничего как будто не поняли и попросили бутылку на двоих; если бы она не встречала их тогда у посольства, Марта подумала бы, что они просто отпускники, не сумевшие улететь погулять в приличную страну. По дороге русские попроветрились, но запах земли по-прежнему был уловим; она решила, что следом возьмет для себя коньяку, чтобы спрятать нос в бокал и так дышать. Почему-то эти двое казались такими ненужными здесь: Марта представила, что сейчас под окнами винотеки выстроятся сотрудники посольства и какие-нибудь тучные военные хмыри с плакатами «убирайтесь домой», и она сама допьет свой бокал и примкнет к протестующим; это было почти так же смешно, как будто об этом ей написал Ивлин: она еще раз открыла посмотреть на него со спины, он правда был красив какой-то совсем ненормальной греческой красотой, и сейчас совсем сложно было поверить, что однажды это тело позволяло ей распоряжаться собой и само безраздельно, пускай и недолго, ею распоряжалось. Непоследовательный примерно во всем, возмутительно рассредоточенный в любом разговоре, наедине с ней под неправильным флагом Ивлин становился пугающе собранным и устремленным: становилось ясно, что ничего важнее ее нет и не было и не будет: если бы он даже растерзал ее на сочащиеся нежностью клочки (и снял бы на камеру, как погибший вертолет, и разослал друзьям), он непременно составил бы все обратно, зализал бы и восстановил; может быть, она и слиняла тогда, потому что почувствовала, что становится слишком зависимой, что еще пару дней и она никуда не уедет с этой дважды чужой земли. А теперь она вдруг потрясающе поняла, что ей уже никогда не достать его оттуда, что бы она ни имела отправить его травмированной жене или кому-то там еще: Марта по-прежнему верила, что и Тимура, и Валентина извлечь все же удастся или что по меньшей мере она сможет воткнуть в них отсюда изрядную спицу, а Ивлин был и невывозим, и неуязвим; впору было сейчас же брать билет до Симферополя и потом добираться на жарких перекладных к тому самому дому, чтобы он мог просто покончить с ней там же, где все это началось.








