412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Гаричев » Мальчики и другие » Текст книги (страница 8)
Мальчики и другие
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 23:49

Текст книги "Мальчики и другие"


Автор книги: Дмитрий Гаричев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)

Сказки для мертвых детей

Le surveillant

Тилеман пробудился так рано, словно бы ему, как десять или пять лет назад, предстояла дорога в университет; он прошелся по комнатам, полным внимательной тьмы, посмотрел, как перебегают огни на оставленной лесопильне, промочил пересохшее за ночь горло и решил, что не будет возвращаться в постель. В доме напротив этажом ниже уже горели чьи-то окна, двигалась как из плохого картона выстриженная фигура, и Тилеман, не желая дать знать, что он тоже не спит, не стал включать свет.

Он и днем старался, чтобы те, кто живет здесь, различали его только в крайнем случае, когда нужно не столкнуться на лестнице; он не знал, как зовут людей с его площадки, и никуда не звонил, когда за стеной, по всему, пытались кого-то убить. Ученики, поднимавшиеся к нему, жаловались на грязь и угрозы в подъезде, но Тилеман делал пустые глаза: в городе не было другого француза, способного работать с тугими здешними детьми, и он мог не вдаваться в такие детали. Только раз изменил он себе, когда мальчик, ходивший к нему уже год, застрял на третьем, припертый всклокоченной бабой, неизвестно кого в нем признавшей; Тилеман тогда взялся за трость, без спешки спустился и трижды хлестко ударил по тряской спине, приговаривая Salope!, пока та не отстала. Дома он промыл расцарапанного мальчика перекисью, дал ему чистый платок и начал урок, удержав себя от лишних утешений.

С черной улицы проникал холод, голые ноги прилипали к паркету; опасаясь застыть, Тилеман наконец оделся, завел кофемашину и выбрался на балкон, откуда сквозь клены был виден край высоцкого дома и флигель прислуги под синеватым фонарем. Они ждали его сегодня к десяти, и визит этот должен был стать двойной вехой: primo, до этого дня Тилеман занимался с учениками единственно у себя, secundo, он, кажется, оставался последним из благополучных горожан, все еще не побывавшим в гостях у Высоцких. Появившись как будто из Литвы, они стремительно построились на оставшемся от интерната пустыре в прошлогоднее лето: в несколько недель над промоченной всеми собаками землей вырос каменный замок с итальянскими окнами и цветным мезонином, исполненным как из фарфора; местные, как этого следовало ожидать, отнеслись к новичкам настороженно, и, когда те въехали в дом под начало учебного года, кто-то из непримиримых метнул к ним во двор две зажженные бутылки, одна из которых угодила в клетку с овчаркой, а другая в розарий. Нападение было устроено, как полагается, за полночь, и кое-как успокоенные пожаром поселяне оказались застигнуты врасплох, когда поутру в пораженном дворе раздалась настоящая музыка, над гребнем ограды выросли гроздья воздушных шаров, а ворота с кентаврами распахнулись, открыв общему взору не только сгоревший парник и останки овчарки, но и блистательную карусель, где на пряничном тянитолкае спиною друг к другу сидели, возносясь и снижаясь, две девочки-погодки, одетые в не по-осеннему легкие платья, голубое и желтое. Сосредоточенный оркестр из двух десятков музыкантов сиял из глубины двора. Пока робкие зрители, вышедшие из подъездов, протирали глаза и без слов переглядывались между собой, вокруг карусели возникли столы и кресла, ловкие азиаты вынесли на подносах охапки напитков и холмы угощений, а на пороге нарисовались Высоцкие-старшие: сухощавый и смуглый глава в рыжей тенниске, джинсах и кедах в пеструю полоску и смущенная жужелка-жена в чем-то тоже полуспортивном, но подобранном будто бы наспех, по словам Тилемановой матери, жившей здесь же и не упускавшей ничьей неудачи. Она же рассказала, как малое время спустя первые поселянки с детьми, вытянув шеи, вкрадчивым шагом приблизились к месту праздника и, подбадриваемые хозяевами, усадили своих на свободных лошадок и единорожек, а сами, еще не подняв до конца головы, подняли бокалы за успех новоселья. Еще погодя подступила с подругами мать Тилемана, а за ними к столам уже двинулись все остальные: распиловщики и химзаводские, черпаки из торгового колледжа с переходящими телками, пропойцы и признанные несчастливцы. Высоцкий-отец подходил ко всем с одинаковым любопытством, увлеченно шутил и помногу кивал, жена его, оживляясь, повторяла и кивки, и шутки; о досадном поджоге никто не хотел вспоминать, карусель визжала напропалую, на месте стаявших курганов сладостей тотчас вырастали новые, а когда приглашенный оркестр без всякой видимой причины взял первые ноты Mistaken for strangers, то и Тилеман перегнулся в халате за перила балкона, не веря своим ушам, и висел так, пока главная песня его прежних учебных кочевий не сменилась чем-то общепонятным вроде группы «Ленинград».

Словом, Высоцкие угодили всем, и еще не под вечер поселковые старейшины уже пообещали семье, что ночные метатели будут отысканы и переломаны, но хозяева изобразили, что не понимают, о чем с ними говорят. Девочки их не слезали с оседланного тянитолкая весь день и отвечали на все обращения жестами или одними глазами: старшей было четырнадцать, младшей тринадцать, рассказали родители, воздержавшись от других объяснений; проговорились лишь, что обе учат самостоятельно по четыре языка и уверенно играют в го, но последнее мало кто понял. Уже на следующий день на примыкавшую к владению Высоцких спортплощадку приволокли не слишком упирающихся Славиков первого и второго, всеми признанных подрывников, и, растянув на турниках, отходили дубьем, применявшимся здесь же для выколачивания ковров. На шум казни, однако, не вышел никто из Высоцких; в глуповатой растерянности палачи и сочувствующие попросили измученных Славиков покричать еще просто так, но как те ни старались, в итальянских окнах не дернулась ни одна занавеска. От отчаяния решено было оставить отделанных на том же месте, чуть ослабив ремни, до тех пор, пока новички не обозначат, что покаяние принято. Разойдясь, поселяне продолжили наблюдать за площадкой с балконов, и лишь к трем часам пополудни, когда Славики уже обмякли и больше не шевелились, из высоцких ворот выкатились в беззвучном электромобиле обе сестры; подрулив напрямик к турникам, они освободили привязанных даже не выбираясь из машины и, когда те без сил свалились им под колеса, обработали им повреждения и укатили обратно к себе за ворота. Выждав еще с четверть часа, наблюдатели возвратились забрать пострадавших: оба Славика в кровоподтеках размером до яблока улыбались так нежно, что можно было заподозрить в них расстройство рассудка, и доброжелатели поспешили оттащить их в квартиры подальше от глаз остальных.

Думали, что, блеснув в приветственный раз, великолепное семейство не скоро снова подпустит к себе здешний сброд, но не долее чем через неделю Высоцкие пригласили всех биться в лото вокруг неиссякающей бочки с маршмэллоу; еще через одну выписали к себе на месяц двух корейцев, чтобы те из жителей, кто пожелает, могли тоже освоиться с го, а еще погодя, словно бы догоняя отходящее лето, завели у себя во дворе вольный кинотеатр, и стеклянными вечерами в конце сентября поселяне стекались к ним с пледами и термосами на просмотр новых русских комедий. Тилеману, конечно, все это не нравилось: в детстве он застал гуманитарную помощь и до сих пор ощущал в себе стыд за тогдашние бананы, которые он был не в силах отвергнуть, разве что выбросить, но так с едой не поступали; взрывы смеха, доплескивавшие до его этажа, заставляли его прятать голову в плечи. Как уже было сказано, он старался не показываться снаружи без особой нужды и уж точно не во время кино у Высоцких, но однажды как раз накануне сеанса на его маленькой кухне так чудовищно развонялись очистки от рыбы, что Тилеман не стерпел и рванулся с ведром на помойку, догадавшись, что рыбий смрад вкупе с гоготом снизу сведет его с ума.

Путь его непременно лежал через пыточные турники, и почти на бегу он, как ни отводил глаз, все же увидал начальные кадры из фильма: девочка в желто-пепельной комнате играла с огромной собакой на железной кровати. Тилеман замер как вкопанный и начал отмаргиваться, силясь рассеять обман, но принужден был признать, что этим вечером Высоцкие крутят «Пустоши»; озадаченный, он осторожно завернул к ним в распахнутый двор проследить за собравшимися и проверить, нет ли среди них матери, а если есть, то, пожалуй, присесть вместе с ней, чтобы та не слилась, когда станет понятно, что легкого фана сегодня не будет. Пробираясь между темными рядами сидящих, он скоро запутался и хотел уже просто погромче спросить, здесь ли мама, но на него уже плохо косились, и тогда он спохватился, что так и не донес до помойного бака свой ужасный мешок. Как укушенный, Тилеман бросился вон и не остановился даже после того, как избавился от позорной ноши: ноги сами несли его дальше, в становящийся уже угольным лес, на просеку, уводившую к дальним воинским частям; в пробегаемых деревьях вспыхивал собачий лай, трещали невидимые птицы, плутали несвойственные голоса, а он все не мог остановиться и кончил тем, что уткнулся в солдатский пруд, выложенный бетонными плитами: он даже не успел разглядеть черневшую перед ним воду и усвоил, куда он попал, только почувствовав ее у себя в ботинках. По правую его руку торчала сквозь сумерки незнакомая железная вышка в три человеческих роста, и вид ее вселял в Тилемана тревогу, которой он не мог себе объяснить, а только смотрел и смотрел, пока не различил, в чем здесь дело: чешуя желтой краски, покрывавшая вышку, пребывала в неперестающем мельчайшем движении, словно выстраиваясь для чего-то. Он расслышал ее тонкий шорох, жесткокрылое ползанье на железных стеблях; движение это усиливалось, нарастало, тяжеля его сердце, неспособное вникнуть, что делать, но, когда Тилеман наконец разобрал, что на ближайшей к нему опоре формируется крохотный, но вполне узнаваемый рот, его с такой силой толкнуло прочь, что он весь изодрался, проламываясь обратно на просеку. Добравшись до дома, Тилеман облепился пластырями, вынул коньяк и подаренный кем-то из учеников шоколад, включил Das Wohltemperirte Clavier и пил без передышки, пока не уснул в своем кресле.

Хотя Высоцкие и привадили местных к своему двору, будто бы компенсируя этим захват интернатской земли, все же они не особенно торопились пустить хоть кого-то из них к себе в комнаты, несмотря на заметно густевшее в обществе нетерпение и растущие домыслы на этот счет. Слухи усугубились после истории с газовиком, вызванным для проверки котлов и оказавшимся, видимо, первым из городских, кто переступил их порог: это был молодой человек в нарядном синем комбинезоне, и даже с дальних балконов было видно, какие широкие у него руки; он провел у Высоцких три или четыре часа, после чего к воротам прибыло дорогое такси, и Высоцкий-отец, выведя покачивающегося газовика со двора, усадил его сзади и захлопнул за ним дверь. Через несколько дней кто-то из поселян, знавшийся с контролершей из газовой конторы, рассказал Тилемановой матери, что проверщик, приезжавший в частный дом на их улицу, сдал дела, инструменты и комбинезон, во всех графах увольнительной анкеты поставил одно только крупными буквами НЕТ и скрылся из города неизвестно куда. Тилеман посмеялся с истории: до десятка его однокурсников, оставшихся после диплома на съемной в Москве, тоже бросили все, недолго попреподавав на Остоженке и Рублевке, и разъехались по своим областям; он легко понимал их.

В октябре начались простуды, и следующим гостем нового дома стала детский врач Краплева с острым птичьим лицом, предсказывающая будущее по лимфоузлам: она пробыла за дверями значительно меньше, чем газовый мальчик, но в итоге ей тоже подали такси; до машины ее провожала Высоцкая-мать, и обе они улыбались как лучшие подруги, встретившиеся после долгого разброда. Это сгладило общее мнение о случившемся с газовиком, – впрочем, история эта и так никому не мешала как ни в чем не бывало подтягиваться на сеансы; разве что оба Славика, пристыженные двойной добротой девочек, держались подчеркнуто посторонне, и, когда весь поселок сходился на очередной показ, они, как в каком-нибудь девяносто девятом, занимали дальнюю скамью в привычном дворе и заливались пивом по акции, убираясь домой, как и все, после того, как Высоцкие гасили проектор. Поведение это в конце концов было замечено, и в один из вечеров отец семейства в шведской шинели, придававшей ему вид величественный, запросто подошел к оплывающим Славикам и предложил им явиться завтра, чтобы помочь с перестановкой мебели, если, конечно, у юношей не будет слишком болеть голова.

Юноши не упустили свой шанс к примирению и явились, как им было сказано; этот визит продлился еще дольше, чем посещение газовика, и на следящих балконах уже начали паниковать, когда Славики наконец вышли наружу, прижимая к груди наградные пакеты. Они тоже смотрелись не очень устойчиво, хотя и не так безнадежно, как тот первый мальчик, пересмеивались с провожавшим хозяином и как будто удивились, когда не увидели перед домом такси. Распрощавшись с Высоцким, они медленно побрели к своим подъездам, отдуваясь и шаркая подошвами кроссов. Умотались, спросила с балкона укутанная Тилеманова мать, и Славики оба застыли, с трудом подняли к ней выскобленные лица, но не произнесли ни слова в ответ и остались стоять не сводя с нее глаз. Мать попробовала помахать им, но все было мимо; смутившись, она ретировалась в комнату. Через день Славик первый слег в ЦРБ с позвоночником, но в этом, само собой, не было ничего неожиданного; Высоцкие отправляли к нему курьеров с фруктами и, надо было думать, мотивировали докторов, но, когда починенного Славика отпустили домой, тот повел себя самоубийственно: дождавшись того самого часа, в который они с тезкой летом спалили новоселам цветы и собаку, он при помощи стремянки перебрался через незащищенный забор их и стал что есть мочи ломиться в запертый дом, выкрикивая в ночной воздух нечто нечленораздельное, но звуча скорей жалобно, нежели ожесточенно. На грохот из флигеля высунулись садовник и горничная, но Славик был страшен в своем помешательстве, и они не посмели к нему подойти; поселяне же, хоть и были готовы скрутить погромщика, не решались перемахнуть вслед за ним за чужой забор, предугадывая, что патруль будет здесь с минуты на минуту и нагнет вообще всех, кто окажется рядом.

Патруль, однако, прибыл не скоро, как и было принято: Славик успел сокрушить одну из каменных ваз, украшавших парадный вход, но на этом устал, и его уже почти не было слышно. Из Высоцких никто так и не показался, и, если бы не горящее в мезонине окно, можно было подумать, что внутри вовсе никого нет. Прислуга нажала на нужную кнопку, и ворота отворились, полицейские мрачно вошли, а с ближних балконов увидели, как неудачник сидит на пороге, ухватившись обеими руками за воротник куртки. Его вывели и погрузили без лишних тычков, до утра все затихло, а там сообщили, что при досмотре у Славика отыскалось так много веществ, что возвращение его в поселок откладывается на совсем неизвестное время. Это все хорошо объясняло, и страсти, всколыхнутые ночной вылазкой, опять улеглись.

С холодами Высоцкие свернули свой кинотеатр, ничего не предложив взамен основному пласту поселян, и тогда же позвали к себе Инну Львовну из колледжа обучить девочек черчению. Вечно сорокалетняя И. Л., носившая лосины и плоский рюкзак, приходила к ним по понедельникам и четвергам, и впервые никто не мог здесь к чему-то придраться: все совершалось по расписанию, И. Л. никогда не задерживалась в доме и ни разу не возникла у их ворот в необычное время. В декабре к ней прибавился гитарист Лилоян из музыкальной школы: с изумительно черными волосами, стянутыми на затылке в невзрослый пучок, и глазами античного бога, он появлялся на потрепанном «Фокусе» по выходным и засиживался до позднего вечера. Все шло ровно, пока Лилоян, как будто позабывшись, не приехал по новому снегу к Высоцким к началу учебного часа И. Л., которая как раз подходила к воротам с другой стороны. Без какого бы то ни было вступления между ними разыгралась невероятная перепалка, и И. Л., не стерпев, влепила мужчине пощечину, а тот сгреб ее и повалил на капот, но удар каблуком опрокинул его куда-то под забор; чертова сука, воскликнул тогда Лилоян, тебе просто ни с кем не везло, ты же просто собираешь здесь на старость! И. Л., не отвечая, встала на ноги, поправила пальто, вынула телефон, тихо поговорила и скрылась, а гитарист выбрался из сугроба, сел обратно в машину и, кажется, разревелся, но Тилеманова мать, как всегда, не была до конца уверена.

С той схватки И. Л. больше не занималась с девочками, а Лилоян, напротив, стал мелькать в поселке так часто, что успел надоесть даже Тилеману. Все ждали, что на Новый год Высоцкие устроят какой-то спектакль, и потому не слишком готовились к домашним застольям, но тридцатого те демонстративно уехали из дома, и тоска опустилась на дворы и прилегающий лес. Тридцать первого Тилеман пришел к матери утром и весь день слушал ее фантазии о том, где и как отдыхают сейчас несравненные соседи: мама больше склонялась в пользу Лондона или Дубая, но и Куала-Лумпур был ей мил; сын же с отлетом Высоцких избавился от дурацкого чувства, что находится под бесконечным присмотром, и даже видимый в окно дом, обозначавший их власть, сейчас не тревожил его. Но Высоцкие бы изменили себе, если бы не придумали для поселян никакого подарка, и в полночь с боем часов во дворе их грянул изысканный салют, от которого улица вся осветилась как днем: над самыми крышами извивались свистящие синие змеи, вырастали зеленые банты, дразнились серебряные языки и багровые ромбы карточною колодой рассыпались по воздуху, приветствуемые гулом с балконов. А ведь ты ненавидишь их, выдала вдруг мать, пока Тилеман разливал шампанское, ты же здесь всех ненавидишь, но мы-то тебе приелись за годы, а они только въехали и еще не успели, вот ты и тешишься по-своему, а мы по-своему. С Новым годом, сказал Тилеман, поднимая бокал, с новым счастьем.

В новом году Высоцкие закупили для поселка раздельные урны, перестроили спортплощадку, спилив напоминавшие о плохом турники, сделали вечер с приглашенными из московских клубов стендаперами и издали альманах районным поэтам; ближе к чемпионату их двор превратился в фанзону, и, когда sbornaya наконец проиграла, а болевший за хорватов Тилеман отправился спать, гости не удержались и выместили обиду, разбив установленных в саду «Короля и королеву». Утром Тилеман увидел, как рабочие выносят и грузят огромные осколки, все еще красивые и в этом поруганном виде, и ему стало жалко Высоцких, он заломил руки. Вечером того же дня позвонила мать и сказала, что те к осени ищут для девочек француза и Тилеман должен с ними связаться; он вздохнул и начал было свое «ты же знаешь», но мать, перебив, наконец объявила ему то, о чем он и сам давно должен был догадаться: сестры прикованы к креслам, они были в аварии и выжили чудом, но ходить не смогут уже никогда. И потом, напирала мать, им нужен такой, кто придет к ним не с ле-пти-пренсем или чем там еще для дошкольного возраста, а хотя бы с «Чумой» для начала: это все-таки не твои недомерки, жемапель-жедизан. Тилеман вытянулся на мысках, почувствовал, как заливается краской лицо, и коротко проговорил: хорошо, сообщи им. К тому времени Высоцкие уже расстались с Лилояном, и он не рисковал сцепиться с бешеным музыкантом под дверью; вообще у них будто бы не было больше постоянных гостей, а на каждые выходные приезжали все новые люди, за которыми все устали следить.

Утром перед уроком, когда он проснулся так рано, Тилеман впервые задумался о сестрах и понял, что он не в состоянии представить, как они передвигаются в собственном доме, как сидят за столом и ходят в уборную; он даже не знал, как их зовут. Можно было убить оставшееся время, сочиняя для них имена, и он стал упражняться: Изольда и Леда, Кларисса и Сара, Вега и Спика, но это ему скоро надоело. Тьма слабела, безвидное небо над лесопильней разошлось, и мучительная алая полоса стала шириться в прорези; Тилеман смотрел туда, не щурясь и стараясь не моргать, как на испытании воли, пока не услышал из‐за спины что-то вроде «отвертка»: вздрогнув от страха одной половиной тела, он обернулся, но дом его был так же пуст, как и все эти годы.

Для визита он выбрал узкие брюки и тесноватый старый пиджак, вроде бы приносивший удачу; из книг Тилеман взял фламмарионовский альбом Ренуара, не слишком занудный, не слишком безвкусный, как надо. Стоя у самых ворот, он напоследок оглянулся на материнский балкон, но сдержался и не помахал, верный привычке не делать лишних движений на улице. В дом его проводила прислуга, а внутри Тилемана встретил Высоцкий-отец: он сказал, что сейчас уезжает, извинился за неловкость, воткнул готовый конверт куда-то в пиджак учителю и исчез раньше, чем тот успел что-нибудь возразить. Тилеман остался совершенно один в матово-белой прихожей перед зеркалом в опаловой раме. Машинально потрогав волосы, он сделал два маленьких шага по коридору в сторону проступавшей гостиной, но откуда-то сверху раздался фарфоровый голос: monsieur Tileman, montez les marches s’il vous plaît, l’escalier est à votre droite. Un instant, отозвался он и свернул куда звали: это была узкая, как в колокольне, лестница без какого бы то ни было намека на подъемник, высоко упирающаяся в витражную дверь: по всей вероятности, ход для гостей. Когда половина ступеней была позади, дверь бесшумно открылась, и Тилеман приготовился улыбнуться, но навстречу ему из проема показался как будто бы желтый ботинок, покачнулся в воздухе и двинулся вниз; attendez, произнес Тилеман, болтая головой, но по лестнице действительно спускался питон в роскошных пятнах. Учитель прижался к стене под светильником, не смея издать ни звука, руки его ослабли так, что он чуть не выронил Ренуара; полутораметровая змея деловито проползла мимо, не прикоснувшись к нему, подождала внизу и утекла к гостиной. Vous êtes toujours là, спросил фарфоровый голос; j’arrive, тускло ответил Тилеман и, преодолев остаток лестницы, вошел в комнату к сестрам.

Сколько ни хлопотала потом Тилеманова мать, добиваясь от него внятного рассказа о тех полутора часах, что он провел в мезонине Высоцких, все было бесполезно, хотя сын и явился к ней сразу после, подавленно-собран, как с вызова к ректору. Ты не подходишь им, полуспросила она, но что уж: твои лентяи распустили тебя, пусть хоть это послужит тебе встряской. Пусть послужит, повторил Тилеман, садясь за чай; голова болела так, что он был готов утопиться, лишь бы это прошло. Или ты уже разучился общаться с людьми, продолжала выдумывать мать, никуда не показываешься, всех ставишь ниже себя, вот оно и сказалось. В надежде отвлечь и ее, и себя Тилеман вытянул из пиджака полученный конверт, заглянул внутрь и завис: денег было положено как за десяток занятий, ни больше, ни меньше. Что за чушь, прошипел учитель, откуда они это взяли; мать же вскинулась, бормоча что-то совсем оголтелое, он уже не пытался понять. Вернувшись к себе, Тилеман набрал горячую ванну и, ужасно дыша и почти обжигаясь, опустился в нее; следующий ученик должен быть прийти к двум, и он отдал бы все, что лежало в конверте, только чтобы это время прошло поскорее.

Вечером он ждал звонка от Высоцких, но, по-видимому, те считали контракт заключенным: телефон чернел так, словно все на земле уже было для него решено. Он включил сериал, но слова и картинка разваливались в его голове на какие-то мусорные блики. Уже за полночь, понимая, что не сможет уснуть, он оделся, спустился на улицу и, невидно подкравшись к дому, где все еще горел свет в мезонине, бросил свое жалованье в ажурный почтовый ящик. От такой простой акции ему сразу сделалось легче, и Тилеман даже пустился в прогулку по ночному поселку, чего не позволял себе со школы: счастливо избегнув бродячих собак и отбитых подростков, он поднялся домой победителем и быстро уснул. Впрочем, наутро, необъяснимо охваченный ощущением подвоха, он чуть проснувшись отправился проверить собственный ящик, и голос предчувствия не обманул его: вчерашний конверт возвратился, но внутри были уже не деньги, а сложенный во много раз невесомый чулок с мелким кружевным краем. Тилеман на минуту подумал, что над ним пошутил кто-то из поселян, подсмотревший его ночной маневр, но потом пригляделся и прочел на внутренней стенке конверта бисерное avec amour et impatience. Он смял чулок и конверт вместе, затолкал комок в карман халата и вернулся к себе в самом тягостном расположении на оставшийся день.

Кое-как оттоптавшись на трех подряд учениках, Тилеман разогрел себе коробку паэльи и сел за розыски сестер: у тех оказался как будто один на двоих инстаграм с пятью сотнями подписчиков, ничего сверхъестественного: открытки из Уфицци и Пало-Альто, с Гроте-Маркт и площади Трех Властей, фотографии кулинарных стараний, давние триумфальные снимки с какого-то чемпионата по настольным играм. Он добавил закладку, выскреб из картонки остатки обеда и хотел уйти читать газеты, как всегда в это время, но дурацкий зуд заставил его обновить страницу сестер: в левом углу теперь белели две тончайших ноги, одна из которых была в парном к найденному им в конверте чулке, а другая, конечно, раздетой. Тилеман сказал merde и закрыл сразу все; подождав еще, он хватил по столу кулаком с такой силой, что отшиб мизинец, и взвыл от обиды и боли. Вечером он уже никуда не выходил, хотя дома не осталось ни молока, ни нормального хлеба, ни хлопьев, а перед самым сном опять гипнотизировал телефон, но все так же впустую. Спал он муторно, под окнами орали празднующие пятницу, тело то деревенело, то обращалось в совершенную слякоть, и даже до стакана с водой Тилеман доставал великим усилием воли, а под самое утро увидел, как затолканный в карман чулок разворачивается прямо в воздухе спальни, разрастается, выпрастывая по сторонам за коленом колено, пока не заполняет собой ее всю.

В субботу его ждали на ужин Матея и Герта, владельцы спорткара и реборна, из тех редких людей, кому Тилеман полностью доверял, но ему ничего не хотелось; он написал Матее, что не сможет прийти, и тот, почувствовав неладное, позвонил узнать, что стряслось. Застигнутый врасплох, учитель сначала смешался, но потом, отблеявшись, как мог изложил суть событий; Матея же развеселился и предположил, что у друга теперь есть где с лучшим успехом провести субботний вечер, и учитель поспешил завершить разговор. Сам себя ненавидя, он распахнул ноутбук, чтобы проверить инстаграм, и нашел сестер на новом cliché в костюмах из «Мулен Руж»!: старшую в черном, а младшую в красном, в одинаковых ожерельях, заметно пластмассовых, но все равно колдовских. С еще большим отчаянием он заметил, что у них было уже не пятьсот, а восемь тысяч подписчиков, ждущих, стоило думать, продолжения этого маскарада; медленно выругавшись, Тилеман захлопнул экран, сполз из кресла на пол и принялся отжиматься, бросая между подходами затравленные взгляды на улицу, по которой вниз от лесопильни катились вороха желтых листьев.

Несколько укрепленный гимнастикой, он решился сходить за едой; в ящике, разумеется, оказалась открытка с Лотреком, но и это не остановило его: второпях миновав два жилых двора и один больничный, Тилеман нырнул в раздвижные двери супермаркета и тут же, к своему облегчению, застал выбирающую помидоры мать. Та, однако, осталась стоять к нему боком и, как будто продолжая свою позавчерашнюю речь, громким шепотом заговорила: объясни, почему я должна стыдиться выйти во двор, где прожила шестьдесят лет, что ты делаешь, разве тебя не учили; ты бежал как предатель, ты знал, что тебя не догонят, и сидишь теперь на своем этаже, куда они могут добраться если только ползком или если родители отнесут их к тебе на руках. Тилеман хотел съязвить, что по крайней мере у них получается добраться до его ящика, и в доказательство предъявить Лотрека, но смолчал и стал тоже копаться в овощах. Это несправедливо, что на весь этот город ты единственный, на кого они могут надеяться, не успокаивалась мать, почему мы не произвели больше ни одного человека, кто был бы способен их выручить. По-прежнему не отвечая, Тилеман удалился в молочный отдел, а потом задержался над витриной с охлажденным мясом и здесь получил удар тележкой пониже спины: обернувшись, он увидел кого-то из среднего поколения химзаводских с характерным как из газетной бумаги лицом: можно было не сомневаться, что тот въехал в него не случайно; nique ta mère, огрызнулся Тилеман вслед уходящему, но при матери, снующей где-то между круп, не стал устраивать большого скандала.

До подъезда Тилеман дошел благополучно, в ящике за это время тоже не завелось ничего нового, но зато перед самою его дверью был нагроможден плотный вал из мусорных мешков, достигавший учителю до колена. Первым порывом его было просто сбросить все к чертям вниз, но, выдохнув, Тилеман сгреб мокроватые пакеты и потащил их на свалку. Он полагал, что во дворе его встретят улюлюканьем, но все разбежались как крысы; взвалив мешки на спину, он уже со спортплощадки посмотрел на проклятый мезонин и увидел, что в окне вывешен плакатик Tileman, viens nous éduquer. Мрази, липкие твари, прошипел он из-под мусорного спуда, но и тогда не переметал мешки по одному через высоцкий забор, а терпеливо донес до переполненных баков, в грубой тени которых отдыхали уродливые поселковые псы.

Ночью Тилеман пил, дожидаясь вестей в инстаграме, и в третьем часу сестры выложили черно-белое фото, где скорее на простыне, чем на скатерти стояли один за другим два торта, изготовленные в виде девичьих задниц с воткнутыми в подходящее место свечами промышленной толщины; в углу была пристроена записка фломастером Touchez pas, c’est pour T. Адресат был уже слишком слаб, чтобы вспыхнуть или хотя бы всерьез огорчиться, и от нечего делать зашел почитать комментарии: неисчислимые мустафы и юсефы домогались, mé cé ki ce mec, kil me less 1 morso, рассыпаясь в эмодзи; Тилеман листал и листал, все менее понимая, зачем они все это пишут. В самом деле, сказал он, якобы отвечая на магазинные реплики матери, почему я так близко, а они так далеко, их уже двадцать тысяч, я бы оплатил всем им чартерный перелет; тогда же в горло толкнулась разбуженная тошнота и прогнала его от ноутбука. Когда он вернулся, на странице уже было видео, где младшая вынимала из торта свечу, оставляя зияющий след, и брала ее нижний конец к себе в рот; желудок его содрогнулся вновь, но все было вырвано, он устоял.

Назавтра он сел проверять накопившиеся сочинения и провел за этим счастливых полдня, не отвлекаемый никем. Ученики его были скучные дети, без мечтаний и убеждений, путавшие Людовиков и Бонапартов, за исключением разве что мальчика Саввы из медицинской семьи, чьи мама и папа тоже как-то гостили у Высоцких, хотя бы и порознь: Савва мог выучить больше одного четверостишия, отличал Дега от Делакруа и не выдумывал несуществующих глагольных форм; от остальных Тилеман не мог добиться и этого. В первые годы он еще по временам думал, что проблема не в них и что он просто скверный учитель, никого не умеющий растормозить, но потом перестал себя в чем-либо подозревать, стал сух и безжалостен, и только при Савве разрешал себе вдруг пошутить, но ругался, если мальчик не сразу улавливал суть. Закончив с тетрадями, он подумал, что Савва мог бы отвлечь от него сестер и что свести их было бы нетрудно, учитывая знакомство между родителями, и в тот же самый момент на столе загудел телефон: bonjour Savva, не испугавшись ответил Тилеман, qu’est-ce qu’il y a? Простите, сказал мальчик, но я больше не стану заниматься, и это я решил сам, а не папа и мама, мне не нравится, что о вас говорят. Тилеман помолчал, рассчитывая на подробности, но мальчик еще подышал в микрофон и повесил трубку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю