355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Фурманов » Рассказы. Повести. Заметки о литературе » Текст книги (страница 32)
Рассказы. Повести. Заметки о литературе
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 21:40

Текст книги "Рассказы. Повести. Заметки о литературе"


Автор книги: Дмитрий Фурманов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)

Как писать? Этот вопрос стал передо мною, как и тогда, когда зарождался «Чапаев». Не знаю. Право, не знаю. Повестью? Но там будет немало подлинников-документов. А ежели сухим языком ученого исследования – и не гожусь я для таких работ, да и неловко малость давать «историческое исследование» того события, в котором играл весьма видную роль. Очень опасаюсь, как бы не вышло бахвальства. А с другой стороны, не хочу и совсем замалчивать наши заслуги и затемнять правду наших дел. Полагаю, что чуть-чуть поможет здесь предисловие – в нем будет оговорка: «не хвалюсь, мол, а правду говорю – попробуйте доказать, что все это, рассказываемое мною, было не так…»

А поведу рассказ от первого лица, от себя… Занят только «Мятежом». Второпях окончил кое-как «Молодежь» * – не знаю даже, так ли назову.

Только «Мятеж», он один.

14 сентября

ИДУ В «ОКТЯБРЬ» *

Давно ощущал потребность прикоснуться к организованной литературной братии. Вернее работа. И строже. Критически станешь подходить к себе – скорей выдрессируют, как надо и как не надо писать. И – круг близко знакомых литераторов. А то, по существу, нет никого.

Приходишь, бывало, в иную редакцию – чужак чужаком.

След<овательно>, и в отношении быстроты помещения материала – удобно. А удобство этого рода – большое дело… Итак – в «Октябрь». Почему сюда? Платформа ближе, чем где-либо. Воспрещается сотрудничество в «Кр<асной> нови», «Ниве», «Огоньке»… Это крепко суживает поле литературной деятельности. Но с этим надо помириться. Думаю – правда, не разбираясь в вопросе серьезно, – думаю, что следовало бы не убегать от этих журналов, не предоставлять их чужой лаборатории, а, наоборот, завоевывать, в чем они еще не завоеваны, – и сделать своими.

Убежать от чего-либо – дело самое наилегчайшее. Для победы нужно не бегство, а завоевание. Полагаю, что этот вопрос в дальнейшем каким-то образом должен будет подняться во весь рост.

Иду в «Октябрь» с радостью и надеждами. И с опасением: не оказаться бы там малым из малых, одним из самых жалких пасынков литературного кружка. Эх, работать бы побольше над своими повестями и книжками – ей-ей, раз в 18 они были бы лучше. Некогда. И еще денег нет. Нужда грызет. А на хозяйственную работу идти неохота – с литературного пути не уйду, пока не сгонят обстоятельства.

21 сентября

КАК ДЕЛАЕТСЯ «МЯТЕЖ»

1. Все присланные 10 томов «дела» были просмотрены один за другим и из каждого выписывалось (отмечалось в книжку, нумерую том и страницу) самое важное.

2. Вторично читал, уже имея в виду не просто ознакомление с материалом, а определенную систему подготовки самого материала к обработке. И потому – положил перед собою 10 пустых листов с заголовками: 11-е июня, 12-е и т. д., до 20-го включительно. Каждая страница данного тома повествовала о деяниях которого-либо из этих дней – я эту страницу (и этот том) и заносил на соответствующий лист. Теперь закончил и эту работу. Получилось, что весь материал разбит по дням – хронологически. Писать буду день за днем – основное, в смысле подготовки, пожалуй что и сделал.

3. Материал есть, и дома, свой. Каждый из этих документов – в папку, за очередным? и, кроме того, за этим же? выписываю на отдельный лист, вкратце указывая, что это за бумага.

4. Теперь все выписки просмотрю, взвешу, обдумаю, скомпоную мысленно в одно целое; прикину примерную последовательность изложения и – айда! Писать!

Опять, как перед «Чапаевым», занимает дух. Опять растерялся; не знаю, в каком лице, в какой форме повествовать, как быть с историческими документами и проч.

В процессе работы многое прояснится. Совладаю бесспорно, и не думаю, и мысли нет, что не удастся!

14 ноября

ИМЕНИНЫ

На этот раз, вопреки моим привычкам, об именинах своих пишу спустя целых 8 дней. Не вышло как-то записать вовремя. А день этот всегда люблю отметить: колокол жизни ударяет внятно очередной годовой удар. И напоминает, ох напоминает, что жить – годом меньше. Этих мыслей прежде не было – так примерно годов до 30-ти. А теперь они до боли, до тоски, до скуки смертной ощутительны.

– Годом меньше, – грустно повторяю себе в этот день. И станет нехорошо.

А потом – практическое решение – значит, надо торопиться работать: писать! Моя работа – это ведь только писать. И я тороплюсь, высчитываю: в 24-м «Мятеж», в 25-м «Таманцы»… и т. д. и т. д. – каждый год по книге, а то и две. Это план жизни. Запишу все, что знаю о гражданской войне, – там романы и повести, а на старости – дневники свои буду обрабатывать: тут материалу на сто лет!

19 ноября

БЕЗЫМЕНСКИЙ

Вчера состоялся диспут о совр<еменной> литературе: Лелевич, Полонский, Волин, Вардин * etc. Что оставило след – это Безыменский со своими изумительными по насыщенности стихами. Словно электроэнергия, закупоренная в его сердце и мозгах, – буйно прорывалась огненными стрелами и ранила нас, заставляла дрожать от мучительных переживаний. Образы. Ну что это за прелесть, что за простота и в построении и в изображении! Именно в этом его сила: образ и слово сразу доступны, понятны, не надо над ними останавливаться и раскапывать – где тут красота, в чем она спрятана, соответствует ли она новейшим достижениям в области рифмы, ритма, конструкции произведения вообще. Этого не надо. Образ Безыменского сам схватит и станет трясти. Я был в восторге. Я, прошедший фронты гражданской войны, видевший и узнавший слишком много человеческих страданий и вследствие этого отупевший – я вчера три раза ощутил под ресницами слезы. И тихо, незаметно для других, склонившись – смахнул их, мои слезы. Я был взволнован чрезвычайно. Тысячеголовая 1-я аудитория университета – неистовствовала. Он, Безыменский, был вчера первым, любимым среди нас…

1924 год

23 января

ЛЕНИН В ГРОБУ

Я шел по красным коврам Дома союзов – тихо, в очереди, затаив дыханье, думал:

«Сейчас увижу лицо твое, Учитель, – и прощай. Навеки. Больше ни этого знакомого лба, ни сощуренных глаз, ни голой, круглой головы – ничего не увижу».

Мы все ближе, ближе…

Все ярче огни – электричеством залит зал, заставленный цветами. Посреди зала, на красном – в красном – лежит Ленин: лицо бело как бумага, спокойно, на нем ни морщин, ни страданья – оно далеко от тревог, оно напоминает спокойствием своим лицо спящего младенца. Он, говорят, перед смертью не страдал – умер тихо, без корч, без судорог, без мук. Эта тихая смерть положила печать спокойствия и на дорогое лицо. Как оно прекрасно, это лицо! Я знаю, что еще прекрасней оно потому, что – любимое, самое любимое, самое дорогое. Я видел Ильича последний раз года два-три назад. Теперь, в гробу, он бледней, худей – осунулся вдвое, только череп – крутой и гладкий, – как тогда, одинаков. Вот вижу со ступенек все лицо, с закрытыми глазами, потом ближе и ближе – вот одна впалая щека и ниже ее чуточная бородка. Брови, словно приклеенные, четко отделяются на бледном лице – так при жизни они не выступали – теперь кажутся они гуще и черней…

Движется, движется человеческая цепочка, слева направо, вокруг изголовья, за гроб. Виден только череп… Блестит голой, широкой покатостью… И дальше идем – снова щека – другая, левая… Идем и оглядываемся – каждому еще и еще хоть один раз надо взглянуть на лицо, запечатлеть его в памяти, до конца дней запомнить. И снова по красным коврам идем, проходами, коридорами Дома союзов – выходом на Дмитровку. А у крыльца – толпа: тысячная, стотысячная, до Тверской, по Дмитровке – везде она волнуется, ждет очереди отдать последний поклон покойному вождю, любимому Ильичу.

21 июня

МОИ ЛИТЕРАТУРНЫЕ ДЕЛА

Прежде всего: закончил две части «Мятежа» – первую отдал Раскольникову * в «Мол<одую> гв<ардию>», 2-ю в «Пр<олетарскую> рев<олюцию>».

Затем, с месяц назад, Госкино принят для фильма «Чапаев» – сценарий станут делать сами.

Мой сценарий прочли, говорят:

– Книга куда богаче. Вы и половины всего ее богатства не использовали.

– Ну что ж, – говорю, – делайте сами, мне все равно.

В конце лета, кажется, поставят.

Затем в Межрабпом * прихожу. Мне некоторые частные лица предлагают «Чапаева» переводить на нем<ецкий>, фр<анцузский>, англ<ийский>, но я отказываюсь – черт их знает как переведут, да и заграничных изд<ательст>в я не знаю. Опасно.

– А книжка у вас с собой?

– Нет. Я занесу потом.

И тут же, на машине, в первом попавшемся магазине купил «Чапаева», отвез им.

Через день по телефону сращиваю:

– Ну как?

– Согласны. На немецкий пока будем переводить. Приезжайте договор заключать, да карточку свою захватите – так, чтобы орден Красного Знамени был…

– Ладно.

Через два дня пойду. Закончу.

Заказывали было они и книжку написать листа на 3 из гражд<анской> войны. Некогда. «Смена» просила – некогда. Отдел массовой литературы в ГИЗ на рец<ензию> присылает книжки – некогда. На «Прол<етарской> рев<олюции>» – тоже отказался.

Вот, вспоминаю: когда то все искал, а теперь только работай, только пиши, берут везде охотно каждый клочок, только подавай, да уж вдребезги писать-то некогда – очень крепко занялся «Мятежом». Хотелось бы кончить ранней осенью. Тогда пропущу 3-ю часть, а зимой, смотришь, выйдет и книга. Идут дела, идут неплохо.

Вошел во вкус! Ознакомился со всем и со всеми, всюду теперь знают и по редакциям – легко, свой человек. Это в нашем деле – немаловажная штука: верят тому, что чепуху не дашь. Отлично идет работа. Скорей бы уж кончить историч<еские> вещи да взяться за роман. Эх, охота!

18 декабря

О ПРЕДИСЛОВИИ К «ЧАПАЕВУ» *

Недели три назад сверкнула мысль: взять предисловия к «Чапаеву» и «Мятежу». Для «Мятежа» пишет Серафимович. Сегодня звонил Луначарскому.

– К третьему изданию «Чапаева» – дайте предисловие. Вы знаете книгу?

– Как же, знаю, знаю. Я бы с удовольствием… Да времени нет. Мне потребуется не меньше недели…

– Неделю можно, – говорю ему, – даже десять дней можно…

– Хорошо. Напишу.

– Прощайте.

– Прощайте.

Вот я ему и даю этот материал – прилагаю, чтоб быстрей, скорей написал.

<до 20 декабря>

БАБЕЛЬ

Он был дважды, и дважды не заставал меня. 5 часов. Все ушли. Сижу один, работаю. Входит в купеческой основательной шубе, собачьей шапке, распахнут, а там: серая толстовка, навыпуск брюки… Чистое, нежное с морозцу лицо, чистый лоб, волоски назад черные, глаза острые, спокойные, как две капли растопленной смолы, посверкивают из-под очков. Мне вспомнилось: очкастый! Широкие круглые стекла-американки. Поздоровались. Смотрим пристально в глаза. Он сел и сразу к делу:

– Вы здесь заведуете современной литературой… Я знаю… Но хотелось бы вам еще сейчас кое-что сказать, просто как товарищу… Вне должностей.

– Конечно, так и надо.

– Я вам опоздал все сроки с «Конармией», уже десять раз надувал. Теперь просил бы только об одном: продлить мне снова срок.

– Продлить-то что не продлить, – говорю, – можно. Только все-таки давайте конкретно, поставим перед собой число, и баста.

– Пятнадцатое января!

– Идет.

Порешили, что до 15 января он даст мне всю книгу * . А дело с ней так: глав до 20-ти в общем написано, напечатано; 20 – написано, но не напечатано, это просто будут звенья, цементом для других. 10 пишутся – это главы большие, серьезные, в них будет положительное о коннице, они должны восполнить будут пробел… Всего 50 глав.

Живет Б<абель> в Троице-Сергиевском посаде * . Условия для творчества – наилучшие. Тишь. Живет вдвоем с матерью.

– Почуяли вот только разные ходоки и посредники, что я ходкий товар, – отбою нет от разных предложений. Я мог бы, буквально, десятки червонцев зарабатывать ежедневно. Но креплюсь. Несмотря на то что сижу без денег. Я много мучаюсь. Очень, очень трудно пишу. Думаю-думаю, напишу, перепишу, а потом, почти готовое, – рву: недоволен. Изумляются мне и товарищи – так из них никто не пишет. Я туго пишу. И верно, я человек всего двух-трех книжек! Больше едва ли сумею и успею. А писать я начал ведь – эва когда: в 1916-м. И, помню, баловался, так себе, а потом пришел в «Летопись», как сейчас помню, во вторник, выходит Горький, даю ему материал: когда зайти?

«В пятницу», говорит. Это в «Летопись»-то!

Ну, захожу в пятницу – хорошо говорил он со мной часа 1 1/2. Эти полтора часа незабываемы. Они решили мою писательскую судьбу.

«Пишите», говорит.

Я и давай, да столько насшибал. Он мне снова:

«Иди-ка, говорит, в люди», то есть жизнь узнавать.

Я и пошел. С тех пор многое узнал. А особенно в годы революции: тут я 1600 постов и должностей переменил, кем только не был: и переплетчиком, наборщиком, чернорабочим, редактором фактическим, бойцом рядовым у Буденного в эскадроне… Что я видел у Буденного – то и дал… Вижу, что не дал я там вовсе политработника, не дал вообще много о Красной Армии – дам, если сумею, дальше. Но уж не так оно у меня выходит солоно, как то, что дал. Каждому, видно, свое.

А я ведь как вырос: в условиях тончайшей культуры, у француза-учителя так научился французскому языку, что еще в отрочестве знал превосходно классическую французскую литературу. Дед мой раввин-расстрига, умнейший, честнейший человек, атеист серьезный и глубокий. Кой-что он и нам передал, внучатам. Мой характер – неудержим, особо раньше, годов в 18–20, хуже Артема * был. А теперь – мыслью, волей его скручиваю. Работа – главное теперь мне – литературная работа. Воронский, кажется, себе шею уж свернул?

– Да, – говорю, – как будто так выходит.

– Это по всему видно… И за что он любит Пильняка * , – изумился он для меня неожиданно, – за что и что любит – вот не понимаю?!

Мы условились увидеться другой раз. Может, проедем ко мне.

20 декабря

Вчера пришел ко мне Бабель. Сидели мы с ним часа четыре, до глубокой ночи. И перво-наперво об Ионове * . Он только-только был где-то с ним вместе – тот пушил на чем и свет не стоит разнесчастный Госиздат, попавший ему в хищные когти: растерзает, ни пера не оставит, ни пуху! Вулканическая личность, один сплошной порыв, – восторгался Б<абель> экспансией Ионова… Отговорили.

…О журналах. Утомляется читать худож<ественную> литературу, журналов почти не читает, особенно скучнейшие, вроде «Раб<очего> ж<урнала>» – особую симпатию питает… к «Пролетарской революции», где… «так неисчерпаемо много ценного материала»… Отговорили.

Книг хранить не умеет, не любит – дома почти нет ничего. Удивился обилию книг у меня – особо жадно посматривал на сборники из гражданской войны.

…Потом говорил, что хочет писать большую вещь о ЧК.

– Только не знаю, справлюсь ли – очень уж я однобоко думаю о ЧК. И это оттого, что чекисты, которых знаю, ну… ну, просто святые люди, даже те, что собственноручно расстреливали… И я опасаюсь, не получилось бы приторно. А другой стороны не знаю. Да и не знаю вовсе настроений тех, которые населяли камеры – это меня как-то даже и не интересует. Все-таки возьмусь! Отговорили.

Главный разговор – о «Чапаеве».

– Это – золотые россыпи, – заявил он мне. – «Чапаев» у меня – настольная книга. Я искренне считаю, что из гражданской войны ничего подобного еще не было. И нет. Но мало как-то книгу эту заметили. Мало о ней говорили. Я сознаюсь откровенно – выхватываю, черпаю из вашего «Чапаева» самым безжалостным образом. Вы сделали, можно сказать, литературную глупость: открыли свою сокровищницу всем, кому охота, сказали щедро: бери! Это роскошество. Так нельзя. Вы не бережете драгоценное. Вся разница между моей «Конармией» и вашим «Чапаевым» та, что «Ч<апаев>» – первая корректура, а «Конармия» вторая или третья. У вас не хватило терпенья поработать, и это заметно на книге – многие места вовсе сырые, необработанные. И зло берет, когда их видишь наряду с блестящими страницами, написанными неподражаемо (мне стало даже чуть неловко слушать!).

Вам надо медленней работать! И потом, Д<митрий> Андр<еевич>, еще одно запомните: не объясняйте. Пожалуйста, не надо никаких объяснений – покажите, а там читатель сам разберется! Но книга ваша – исключительная. Я по ней учусь непрестанно.

Потом я пояснил ему условия, в которых «Чапаева» писал, урывками от работы, укрываясь от партработы частично и т. д. и т. д. – все это опять-таки наложило печать. Потом – материальная нужда тех дней, неугомонное авторское самолюбие, жажда скорее «выйти в свет».

Теперь вижу сам, что, начав в 1922-м, надо было выпускать «Чапаева» не в 23-м, а может быть, только теперь, в 24-25-м году!

Это было бы солоно. И хорошо. А то в самом деле – надо еще многое сделать! И я надумал «Чапаева» обработать – переработать, а кроме того, дать ряд новых глав.

Простились с Б<абелем> радушно. Видимо, установятся хорошие отношения. Он пока что очень мне по сердцу.

1925 год

13 апреля

ХУДОЖНИК К СЕБЕ – ЧЕМ ДАЛЬШЕ, ТЕМ СТРОЖЕ

Набросил вот план рассказа – весь материал, казалось бы, известен, лица-типы стоят перед глазами, есть заряд – словом, садись, пиши.

И разом вопросы:

А это знаешь хорошо?

А это изучил достаточно?

А это понял точно?

А вот тут, вот тут, – тут не отделаешься тарабарщиной, измышлениями, плохонькой «беллетристикой».

Встали эти вопросы поперек пути и диктуют: прежде чем не овладеешь материалом, не берись. Легкая болтовня твоя никому не нужна (да и тебя роняет она), лучше обожди, подкуй себя и тогда – вдарь.

Эти сомненья, требованья – серьезный признак роста. Два года назад было не так: темка подвернулась, распалила нутро, сел – и за ночь готов рассказ. А теперь строго.

7 мая

СЕРАФИМОВИЧ

Все гладит, гладит светлую, розовую лысину головы и приговаривает отечески:

– Да, вам вот, молодежи, вольно думать о всяких планах, а мне куда уж – год вот ничего нет, сил не хватает…

– Скажу я вам, Александр Серафимович, материалу у меня, материалу, – вдруг заторопился излить ему радость свою Виктор * , – эх и материалу: кажется, так вот сел бы – полвека прописал. Да! И хватило бы. Я все записываю – все, что случится по пути интересного. И материалу скопилось: ба! Теперь только вот и распределяю: это туда, это сюда, это тому в зубы дать, это этому… Наше писательское дело – вижу я вообще – это по большей части дело организационное: умей все оформить, организовать.

– Правильно! Это вот, брат, так ловко сказал, – вдруг воодушевился Серафимович, хлопнул Виктора по плечу и с горестью добавил: – А я вот, старый дурак, ничего не записывал – все наново приходится теперь собирать. Все некогда, казалось, – да лень эта одна, какое – некогда…

И когда Виктор рассказал ему – что в дневниках, Серафимович жадно-жадно вслушивался, будто все, до строчки, до слова хотел запечатлеть в дряхлой голове своей.

А потом охал, жаловался:

– Кабы не поясница моя, кабы не сердце… Уж этот мне артериосклероз… Надо будет этим летом легкие направить…

Выходило: места нет у него здорового. А все вот шумит, все вот волнуется, все в заботах: толчется в очередях у станционных касс, нюхает по вагонам, на постоялых дворах, у фабричных ворот, на окраинах, – бывает, и к себе зазывает рабочего, за бутылку пива усаживает, слушает, что тот ему говорит, а потом записывает.

26 августа

МОЕ ЗНАКОМСТВО С ЛЕОНИДОМ ЛЕОНОВЫМ

Накоряков Ник<олай> Ник<андрович> * говорит:

– Сегодня придет Леонов, поговорим… Может, книжку возьмем у него… Большой он будет писатель… Вот познакомлю – поговорим…

Я с глубочайшим волнением ждал этой встречи – не знаю, отчего я волновался. Но – да!

Вышел через час, положим, в соседнюю комнату – гляжу, сидит Васька Лаптев. Вы знаете, кто такой Васька Лаптев? Нет? Так я поясню: четыре года назад в редакции газеты МВО «Красный воин» работала вся зеленая молодежь – работал там тогда и В. Лапоть. Писал он, кажется, очерки-стихи. Не знаю, что-то, словом, вроде того. Парнишка приятный и всеми нами любимый: мы там жили стенка в стенку. Наша стенка – это журнал «ВМиР», ихняя – газета. И вот прошло то время! Потом, года два назад или три, пришел я по делу к художнику Фалилееву на квартиру. Глядь – за ширмой у него Васька Лапоть.

– Ты что, говорю, тут делаешь?

– А я, говорит, пишу вот… Живу тут, в этом углу… Пишу…

Что он писал – я мало тем поинтересовался, думал, что по-старому, из агиток этих. Я ему тоже пояснил, что пишу-де, но мало интересовались оба, кто что пишет. Были мы в общем тогда с ним вместе часа три, поминали добром старую нашу жизнь за стенками – через стену. Ну, ладно. С тех пор Ваську я не видел ни разу. Но это все лишь присказка – сказка впереди. Сидим мы с Никандрычем, работаем, позабыл уж я вовсе про то, что Ваську видел в комнате рядом, – на ходу мы поздоровались, улыбнулись один другому. Только Васька-то и входит вдруг, входит, а Никандрыч встал, да и говорит мне:

– Дмитрий Андреевич, позвольте вас познакомить: это Леонид Леонов… писатель…

Я вытаращил глаза на Ваську, но спохватился враз, подобрался, молчу, как будто и неожиданности тут нет никакой, как будто все это само собой известно мне давно. Даже рассмеялся, в живот ткнул Ваську:

– Да мы ж, боже мой, – мы четыре года знакомы!

А сам гляжу ему в грустные зеленые глаза и думаю:

«Да что ж за диво такое! Вот не гадал!»

И потом я все заново приглядывался к лицу его и видел, что на лице у него есть будущее, а особенно в этих глубоких, налитых электричеством большого мастера зеленых глазах его, Васьки. И чувствовал я, как растет во мне интерес к нему, растет уважение, чуткое вниманье к слову, к движению его. Я сразу преобразил Ваську Лаптева в Леонова, отличного, большого в будущем писателя.

И теперь, не встречусь – нет больше для меня Васьки Лаптева, не вижу я его в Леониде Леонове – вижу только этого нового человека, по-новому чувствую, понимаю его – вот как!

Подарил он мне книжки.

А я ему свою – «Мятеж» и написал там: «Четыре года я видел тебя – и не знал, что это ты!»…

5 сентября

Я ПОЛУЧИЛ ПИСЬМО ОТ М. ГОРЬКОГО

Какая же это непередаваемая радость: Максим Горький прислал письмо. Пишет там о «Чапаеве», о «Мятеже», о моей литературной работе. Так хорошо бранит, так умело подбадривает…

Настя * вошла ко мне в кабинет:

– Тебе два письма.

Смотрю, на одном: Луганск – это товарищ. На другом: Сорренто…

Занялся дух.

– Настя, говорю, ты никого ко мне не впускай минут десять… Очень буду занят.

Разорвав письмо, читаю.

Грудь распирало от радости за каждое слово, за каждый совет. Я ему умышленно сдержанно написал от себя, когда посылал книжки:

во-первых, есть, верно, перлюстрация;

во-вторых – что же буду нежность свою передавать: а может, он подумает, что я гоститься к нему, заигрывать лезу?

И потому написал сухо, хоть хотелось много-много сказать ему, как любимому.

Письмо не хвалебное это, его письмо – он, наоборот, больше бранит, указывает. Но какую же я почувствовал силу после этих бодрящих строк.

Он, такой большой и чуткий, советует писать мне дальше и говорит, что будет хороший толк.

Он мне советует больше рвать, жечь, переписывать многократно то, что пишу, – да, в этом я уже убедился до тысячи раз, что надо именно… не жалеть того, что написал: жги, рви его, пока не сделаешь отлично.

В последних словах он дает понять, что не прочь поддержать переписку.

Я ему напишу. Теперь уж напишу что-то по-настоящему, от сердца: он ответил хорошо, он ждет письма! Значит, я имею право сказать ему про самое дорогое.

20 октября

КАК ЗАЧАЛИСЬ «ПИСАТЕЛИ»

Как я задумал их писать, почему – не знаю. По всей видимости, увлекла на эту тему наша весенняя мапповская борьба: очень уж колоритно она промчалась. А как только явилась мысль: хорошо бы очеркнуть! – тут же и всякое подспорье в подмогу:

я-де знаю хорошо работу издательскую, я знаю низовую писательскую среду и т. д. и т. д.

Забрала охота – решил писать.

И когда решил – совсем не знал, о чем именно будет идти письмо мое:

опишу ли только весеннюю борьбу;

дам ли состояние литфронта наших дней или захвачу глубокие пласты в десятки лет назад;

что это будет: мемуары, записки мои или роман, – роман во всем объеме понятия;

что это будет – небольшая книжечка или целый огромный томище!

Только ли взять писат<ельскую> среду наших дней или рыться по газетам, журналам и развернуть всю сложную эпоху дней нэпа, конца войны, дискуссии и т. д.

Словом – массовая масса вопросов.

Я совершенно не знал ничего, когда приступал.

А приступил так – задал себе вопрос: будут беллетристы участвовать в книге? Будут.

И наметил каждого на отдельный лист, 15–20 типов, то есть проставил только имена, имея перед духовным взором живого человека, хорошо мне знакомого, – он будет стержнем, а вокруг навью. Его, может быть, солью с другим – третьим, пятым, это потом виднее будет, а пока вот поставить его как веху, чтоб не сбиваться на трудном извилистом творческом пути. То же проделал с поэтами и критиками: поставил стержневые фигуры, наиболее характерные: сложившийся, начинающий, даровитый, бездарный, страстный, вялый, рабочий, старая труха интеллигент и т. д.

Три основные категории писательские наметил. Листочки разложил в три груды: бел(летристы), поэты, критики.

Затем под особым листом-списком образовалась новая груда листов: на одном «Литкружок», на другом «Партком», на третьем «Наш съезд» и т. д. и т. д.

Набралось листов 20 – под ними будет группироваться и в них вписываться разный материал по этим именно категориям. Это первая стадия работы.

Дальше – на стол все мои записки о писателях, по МАППу, все мои дневники, газеты и т. д. и т. д. и каждую бумажку – к определенному типу или вопросу (литкружок, партком и т. д.).

Все это разбирается, подшивается, все это зачем-то надо мне – пока не знаю точно – зачем и в какой степени. Многое-многое, разумеется, подшито зря, не туда, куда надо, многое следует перегруппировать или вовсе выкинуть, – пусть, это потом, а пока так надо. И я делаю.

А сюжета – нет. Сюжета все нет. Скелета книги не имею – имею в голове и сердце только разорванные отдельные картинки: вот сценка в МКК, вот заседание литкружка, наше ночное бдение и т. д., но целого нет: с чего начну, чем кончу, как – этого не знаю.

Говорил как-то с Федей Гладковым, дней 5–6 назад, он мне и посоветовал: «Ты три-четыре типа коренных возьми, их продумай от начала до конца – а остальные все пришьются сами». Я подумывал над его словами.

Вчера с Наей потолковали – не в мемуарной ли форме все писать? И над этим подумал. Все думаю-думаю, а решать гожу. Дочту вот дневники – так писать надо. И как возьму ручку в руки, как напишу первые строки – не удержишь. Знаю.

<1925>

НЕ ПИШЕТСЯ

Когда не пишется – я злой хожу взад-вперед, с угла на угол – как в клетке зверь.

И<ван> Вас<ильевич> по-иному:

На столе стоит деревянная деревенская баба – знаете это: кустарка, раскрашенная.

Он ей отвинчивает голову – вынимает бабу поменьше, потом отвинчивает голову этой – и до тех пор, пока в ряд не выстроится баб с дюжину, одна пониже ростом другой. Тогда начинается обратный процесс: вставляет бабу в бабу. В общем – приятнейшее занятие, проходить оно может часами, и думать в это время куда как хорошо.

Иной раз уйдет от стола – так и забудет дюжину баб. Подойдет потом жинка, улыбнется, все поймет.

<после 27 декабря>

СЕРЕЖА ЕСЕНИН

Сережа-то Есенин: по-ве-сил-ся!

У меня где-то скребет и точит в нутре моем: большое и дорогое мы все теряли. Такой это был органический, ароматный талант, этот Есенин, вся эта гамма его простых и мудрых стихов – нет ей равного в том, что у нас перед глазами.

И Демьян * давеча тоже:

– Такое, говорит, ему спускали, ахнуть можно! Меня десять раз из партии выгнали бы… А его – холили вот, берегли… Преступник, одним словом, – пропил, дьявол, такое дарованье. Отойдет вот похоронная страда – лекцию прочту о нем… злую! Отхлещу от самого сердца!

И мы посидели – погоревали, талант богатый Сережин оплакали:

– Что дать-то мог парень – э-эх, много!

Я сижу вспоминаю последние мои с Сережей встречи. А прежде всех – самую наипоследнюю.

Пришел он с неделю-полторы назад к нам в отдел – мы издаем ведь его собрание сочинений, так ходил часто по этому делу.

Входит в отдел… Пьяненький… вынул из бокового кармана сверток листочков – там поэма, на машинке:

– Прочесть, что ли?

– Читай, читай, Сережа.

Мы его окружили: Евдокимов Иван Вас<ильевич>, я, Тарас Родионов * , кто-то еще.

Он читал нам последнюю свою, предсмертную поэму * . Мы жадно глотали ароматичную, свежую, крепкую прелесть есенинского стиха, мы сжимали руки один другому, переталкивались в местах, где уж не было силы радость удержать внутри.

А Сережа читал. Голос у него, знаете какой – осипло-хриплый, испитой до шипучего шепота. Но когда он начинал читать – увлекался, разгорался, тогда и голос крепчал, яснел, он читал, Сережа, хорошо. В читке его, в собственной, в есенинской, стихи выигрывали. Сережа никогда не ломался, не кичился ни стихами своими, ни успехами – он даже стыдился, избегал, где мог, проявленья внимания к себе, когда был трезв.

Кто видел его трезвым, тот запомнит, не забудет никогда кроткое по-детски мерцание его светлых, голубых глаз.

И если улыбался Сережа – тогда лицо его становилось вовсе младенческим: ясным и наивным.

Разговоров теоретических он не любил, он их избегал, он их чуть стыдился, потому что очень-очень многого не знал, а болтать с потолка не любил. Но иной раз он вступал в спор по какому-нибудь большому, положим, политическому вопросу: о, тогда лицо его пыталось скроиться в серьезную гримасу, но гримаса только портила невинное, не тронутое большими вопросами борьбы лицо его.

Сережа хмурил лоб, глазами старался навести строгость, руками раскидывал в расчете на убедительность, тон его голоса гортанился, строжал. Я в такие минуты смотрел на него, как на малютку годов 7–8, высказывающего свое мнение (ну, к примеру, по вопросу о падении министерства Бриана). Сережа пыжился, тужился, видимо, потел – доставал платок, часто-часто отирался. Чтобы спасти, я начинал разговор о ямбах…

Преображался, как святой перед пуском в рай; не узнать Сережу: вздрагивали радостью глаза, весь его корпус опрощался и облегчался, словно скинув с себя путы или камни, голос становился тем же обычным, задушевным, как всегда, – и без гортанного клекота, – Сережа говорил о любимом: о стихах.

Потом поехали мы гуртом в Малаховку к Тарасу Родионычу: Анна Берзина, Сережа, я, Березовский Феоктист * – всего человек 6–8. Там Сережа читал нам последние свои поэмы: ух, как читал!

А потом на пруду купались – он плавал мастерски, едва ли не лучше нас всех. Мне запомнилось чистое, белое, крепкое тело Сережи – я даже и не ждал, что оно так сохранилось, это у горькой-то пропойцы!

Он был чист, строен, красив – у него ж одни русые кудельки чего стоили! После купки сидели целую ночь – Сережа был радостный, все читал стихи.

А потом здесь вот, в Госиздате, встречались мы почти что каждую неделю, а то и чаще бывало: пьян все был Сережа, каждоразно пьян. Как-то жена его сказала, что жить Сереже врачи сказали… 6 месяцев – это было месяца три назад! Может, он потому теперь и кончил? Стоит ли де ждать? Будут болтать много о «кризисе сознания», но это все будет вполовину чепуха по отношению к Сереже, – у него все это проще.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю