355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Фурманов » Рассказы. Повести. Заметки о литературе » Текст книги (страница 21)
Рассказы. Повести. Заметки о литературе
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 21:40

Текст книги "Рассказы. Повести. Заметки о литературе"


Автор книги: Дмитрий Фурманов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 33 страниц)

Наконец один из подлецов придумал дьявольское наказание. Несчастных подняли с полу, посадили на стулья, привязали веревками и начали вырезать около шеи кусок за куском полоски кровавого тела… Вырежут – посыплют солью, вырежут – и посыплют. От нестерпимой боли страшно кричали обезумевшие красноармейцы, но крики их только раздражали остервенелых зверей. Так мучили несколько минут: резали и солили… Потом кто-то ткнул в грудь штыком, за ним другой… Но их остановили: можешь заколоть насмерть, мало помучится!.. Одного все-таки прикололи. Другой чуть дышал – это он вот теперь и умирал перед полком…

Когда из Трифоновки несколько часов назад стали белые спешно уходить, двух замученных кашеваров оттащили и спрятали в навоз…

И вся история…

Молча и мрачно выслушал полк эту ужасную повесть. Замученных положили у всех на виду и, проделав необходимое, собрались похоронить, отдавая последние почести.

В эти минуты приехали Федор с Чапаевым. Они лишь только узнали о случившемся, собрали бойцов и в коротких словах разъяснили им всю бессмысленность подобной жестокости, предупреждая, чтобы по отношению к пленным не было суровой мести.

Но велик был гнев красноармейцев, негодованию не было конца. Замученных опустили в землю, дали три залпа, разошлись… В утреннем бою ни одного из пленных не довели до штаба полка… Никакие речи, никакие уверения не сдержат в бою от мести; за кровь там платят только кровью!..

Даже и на себе Федор испытал отдаленное, но несомненное влияние этой истории: он на следующий день подписал первый смертный приговор белому офицеру.

Про случай этот, пожалуй, стоит рассказать.

Вышло все таким образом.

Приехали в Русский Кондыз к Еланю. Он в утренней атаке захватил сегодня человек восемьсот пленных. Охраны у них почти никакой.

– Будьте спокойны, не убегут, палкой их не угонишь теперь к Колчаку-то! Рады-радешеньки, что в плен попали!

– Что, Елань, опять? – спросил Федор, мотнув головой в сторону пленных.

– Так точно, – ухмыльнулся тот. – Я их было немножко штыком хотел пощупать, а они – вай-вай-вай, в плен, говорят, хотим, не тронь, ради Христа. Ну и загнали.

– А офицеры?

– И офицеры были… Да не пожелали в плен-то идти, говорят – невесело у нас…

Елань многозначительно глянул на Федора, и тот больше не стал расспрашивать.

– А может быть, и еще остались?

– Может быть, да молчат што-то.

– А солдаты разве не выдают?

– Видите ли, – пояснил Елань, – солдаты тут у них перепутались из разных частей, не знают друг дружку, пополнения какие-то подоспели…

– А ну-ка, – обратился Федор, – давай попытаем вместе… Только прежде я хочу с пленными поговорить – так, о разном, обо всем понемногу.

Когда Федор начал говорить, многие слушали не только со вниманием и интересом – мало того: они слушали просто с недоверием, с изумлением, которое написано было в выражении лиц, в растерянно остановившихся взорах. Было ясно, что многое слышат они лишь впервые, совсем того и не знали, не предполагали, не допускали того, о чем теперь рассказывал им Клычков.

– Вот я вам теперь все пояснил, – заканчивал Федор. – Без преувеличений, без обмана, чистоганом выложил всю нашу правду, а дальше разбирайтесь сами, как знаете… что вам дорого и близко: то ли, что видели и чего не видели вы у Колчака, или вот то, про что я вам теперь говорил. Но знайте, что нам необходимы лишь смелые, настоящие и сознательные защитники Советской власти, только такие, на которых можно было бы всегда положиться… Подумайте. И если кто надумает бороться вместе с нами – заяви: мы никогда не отталкиваем таких, как вы, обманом попавших к Колчаку…

Он окончил. Посыпались вопросы и политические, и военные, и по части вступления в Красную Армию… Кстати сказать, из них бойцами вступило больше половины, и потом Еланю никогда не приходилось каяться, что влил их в свои славные полки.

Выстроили в две шеренги. Клычков обходил, осматривал, как одеты и обуты, задавал отдельные вопросы. Некоторые лица останавливали на себе внимание, – видно было, что это не рабочие, не простые деревенские ребята; их отводили в сторону и потом в штабе дополнительно и подробно устанавливали личность. Один особенно наводил на сомнения. Смотрит нагло, вызывающе, стоит и злорадно ухмыляется всей процедуре осмотра и опроса, как будто хочет сказать:

«Эх вы, серые черти, не вам нас опрашивать!»

Одет-то он был наполовину как простой солдат, но и тут являлось подозрение: штаны и сапоги отличные, а рубаха дрянная, дырявая, по всей видимости – с чужого плеча; на его выхоленное дородное тело напяливалась она лишь с трудом, а ворот так и совсем не сходился на здоровеннейшей пунцовой шее, напоминавшей свиную ляжку. На голове обыкновенная солдатская фуражка – опять видно, что чужая: не пристала к лицу, да совсем ее и носить-то не может. Не чувствуется в нем простой солдат.

Федор сначала прошел мимо, не сказав ни слова, а на обратном пути остановился против и в упор, неожиданно спросил:

– Ведь вы – офицер, да?

– Я не… нет, я рядовой, – заторопился и смутился тот. – А почему вы думаете?

– Да так, я знаю вас, – схитрил Клычков.

– Меня знаете, откуда? – уставился тот.

– Знаю, – пустил себе под нос Федор. – Но вот что: нам здесь воспоминаниями не заниматься. Я вас еще раз спрашиваю: офицер вы или нет?

– Еще раз отвечаю, – выпрямился тот и занес высоко голову: – я не офицер…

– Ну, хорошо, на себя пеняйте…

Федор вывел его вперед, вместе с ним вывел еще несколько человек и со всею группою пошел перед рядами, но прежде обратился к колчаковским солдатам с коротким и горячим словом, рассказав, какую роль играет белое офицерство в борьбе трудящихся против своих врагов и как это белое офицерство надо изничтожать, раз оно открыто идет против Советской власти.

Пошел по рядам, показывал группу, спрашивал – не узнает ли кто в этих лицах офицеров. Откормленного господина признало разом несколько человек, когда с него сняли фуражку.

– Как же, знаем, офицер непременно…

И они назвали часть, которой он командовал.

– Только его и видели два дня, а как же не узнать… Он воротник давеча поднял, а картуз, значит, опустил, – и не усмотришь. А теперь как же его не узнаешь. Он и есть…

Солдаты «опознавали» с видимым удовольствием. Всего в тот раз опознали несколько человек, но из офицеров был только этот один, а то все чиновники, служащие разные, администрация…

– Ну, что же? – обернулся теперь к нему Федор.

Тот смотрел в землю и упорно молчал.

– Правду солдаты-то говорят? – еще раз спросил Федор.

– Да, правду. Ну, так что же? – И он, видимо, поняв серьезность положения, решил держаться с той же высокомерной наглостью, как при первом допросе, когда обманывал.

– Так я же вас спрашивал… и предупреждал…

– А я не хотел, – отрезал офицер.

Федор решил было сейчас же отправить его вместе с группой чиновников в штаб, но вспомнил, что еще не делали обыска.

– А ну-ка, распорядитесь обыскать, – обратился он к стоявшему тут же молчавшему Еланю.

– Да чего же распоряжаться, – сорвался тот, – я сам…

И он принялся шарить по карманам. Вытащил разную мелочь.

– Больше ничего нет?

– Ничего.

– А может, еще что? – спросил Елань.

– Сказал – значит, нет, – грубо оборвал офицер.

Этот его заносчивый, презрительный и вызывающий тон волновал невероятно. Елань вытащил какое-то письмо, развернул, передал Федору, и тот узнал из него, что офицер – бывший семинарист, сын попа и больше года борется против Советской власти. Письмо, видимо, от невесты. Пишет она из ближнего города, откуда только что выгнали белых. «Отступят белые ненадолго, – говорилось там, – терпи… от красных нам житья нет никакого… Пусть тебя хранит господь, да и сам храни себя, чтобы отомстить большевикам…»

Кровь ударила Федору в голову.

– Довольно! Ведите! – крикнул он.

– Расстрелять? – в упор и с какой-то ужасающей простотой спросил его Елань.

– Да, да, ведите…

Офицера увели. Через две минуты был слышен залп – его расстреляли.

В другое время Федор поступил бы, верно, иначе, а тут не выходили из памяти два трупа замученных красноармейцев с вырезанными полосами мяса, с просоленными глубокими ранами…

Потом – это упорство, нагло вызывающий офицерский тон и, наконец, письмо невесты, рисовавшее с несомненной точностью и физиономию офицера-жениха…

Клычков был неспокоен, весь день был настроен тревожно и мрачно, не улыбался, не шутил, говорил мало и неохотно, старался все время остаться один… Но только первый день, а наутро – как ни в чем не бывало. Да и странно было бы на фронте долго мучиться этими переживаниями, когда день за днем, час за часом видишь потрясающие ужасные картины, где не один, а десятки, сотни, тысячи являются жертвами…

Кровавые следы войны – растерзанные трупы, искалеченные тела, сожженные селения, жители, выброшенные и умирающие с голоду, – эти кровавые следы, по которым и к которым вновь и вновь идет армия, не дадут они долго мучиться только одною из тысячи мрачных картин войны! Они заслонят ее другими. Так было и с Федором: он уже наутро вспоминал спокойно, что вчера только первый раз приказал расстрелять человека…

– Тебе в диковинку! – смеялся Чапаев. – А побыл бы ты с нами в тысяча девятьсот восемнадцатом году… Как же ты там без расстрела-то будешь? Захватил офицеров в плен, а охранять их некому, каждый боец на счету – в атаку нужно, а не на конвой. Всю пачку так и приканчиваешь… Да все едино, – они нас миловали, што ли? Эге, батенька!

– А первый свой приговор, Чапаев, помнишь?

– Ну, может, и не самый первый, а знаю, што трудно было… Тут всегда трудно начинать-то, а потом привыкнешь…

– К чему? Убивать?

– Да, – просто ответил Чапаев, – убивать. Вон, к примеру возьмем, приедет кавалерист из школы там какой-нибудь. Он тебе и этак и так рубит… Ну, по воздуху-то ловко рубит, подлец, очень ловко, а как только человека секануть надо – куда вся ученость пропала: разок, другой – одна смятка. А обойдется – и ничего. Всегда по первому-то разу не того…

Говорил Федор и с другими закаленными, старинными бойцами. В один ему голос утверждали, что в каком бы то ни было виде заколоть, зарубить ли, приказ ли отдать о расстреле или расстрелять самому – с любыми нервами, с любым сердцем по первому разуробко чувствует себя человек, смущенно и покаянно, зато потом, особенно на войне, где все время пахнет кровью, чувствительность в этом направлении притупляется, и уничтожение врага в какой бы то ни было форме имеет характер почти механический.

– Степкин-то, вестовой у меня, – обратился Елань к Федору, – он тоже ведь расстрелянный, я сам и приказ-то отдал насчет его.

– То есть как расстрелянный? – удивился Федор.

– А так вот…

И Елань рассказал, как на Уральском фронте чуть того и в самом деле не расстреляли.

– Он на пулемете сидел, – рассказывал Елань. – Да и парень-то как будто все с доверием был. А в станице какой-то ведут, гляжу, бабешку, – дескать, изнасиловал. Стойте, мол, ребята, верно ли, давайте-ка бабу сюда на допрос, а ты, Степкин, оставайся, вместе допрашивать стану. Сидит Степкин, молчит. Спрошу – только головой мотает да мычит несуразное. А один раз – уж как прийти самой бабе – «верно, говорит, было»… Тут и баба на порог. Губа у него не дура – выбрал казачку ядреную, годов на двадцать пять. Комиссар тут и все собрались. Ничего, мол, поделать нельзя, расстрелять придется Степкина, чтобы другим повадно не было… Тут Армия Красная идет, освобождать идет, а баб насилует, за это хочешь не хочешь, а конец один… Да и были случаи, своих кончали, чем же Степкин счастливее? Помиловать, так и што же, рассуждаем мы, получиться должно: дескать, вали, ребята, а наказывать не будем? Как подумаю – ясное дело, а как посмотрю на Степкина – жалко мне его, и парень-то он золотой на походах… Комиссар уже приказал там в команде. Приходят:

– Кого тут брать?

– А погодите, допрос чиним, – говорю. – Насиловал, Степкин, сознавайся?..

– Так нешто, – говорит, – я не сознаюсь?

– Зачем ты это сделал? – кричу ему.

– А я, – говорит, – почем знаю, не помню…

– Да знаешь ли ты, Степкин, што тебя ожидает за самое это дело?!

– Не знаю, товарищ командир…

– Тебя же расстрелять придется, дурова голова, – расстре-лять!..

А он этак тихо:

– Воля ваша, – говорит, – товарищ командир, ежели так – оно, значит, уж так и есть…

– Нельзя не расстрелять тебя, Степкин, – внушаю я ему. – Ты должен сам понять, што вся станица хулиганами звать нас будет… И за дело… Потому што – какая же мы Красная Армия, коли на баб кидаемся?

Стоит, молчит, только голову еще ниже опустил.

– Уж тебя простить, так и всякого надо простить. Так ли? – спрашиваю.

– Выходит, што так.

– Понял все? – говорю.

– Так точно, понял…

– Эх ты, Степкин, чертова кукла! – осердился я. – И на што тебе баба эта далась? Сидел бы на тачанке, и беды бы никакой не было… А то – на-ка!

Зачесывает по затылку – молчит. А я бабешку-то: как он, мол, тебя?

Шустрая-бабенка, говорить любит.

– Чего – как? Сгреб, да и все… Я верезжу, я ему в рожу-то поганую плюю, а он – вон черт какой… сладишь с ним.

– Значит?..

– Так вот так и значит… – говорит.

– Мы его наказать хотим, – говорю.

– Так его и надо, подлеца, – закудахтала казачка. – Вот рожу-то уставил негодящую… Распеканку ему дать, штобы знал…

– Да нет, не распеканку, мы его рас-стре-лять хотим…

Баба так и присела, открыв рот, выпучила глаза, развела руками…

– Да, да, расстрелять хотим! – повторяю ей.

– Ну, как же это? – всплеснула руками казачка. – Боже ты мой, господи, а и разве можно человека губить?.. Ну, что это, господи! – всполошилась, кружится у стола-то, ревет…

– Сама жаловалась, поздно теперь, – говорю.

А она:

– Чего ж жаловалась, – говорит, – рази я жаловалась… Я только говорю, што побег он за мной… Догонять стал, да не догнал…

– Так, значит?..

– Вот то и значит, што не догнал. А чего он, поганый, сделать хотел, – да почем, – говорит, – я знаю, что он хотел… в голову-то я ему не лазила…

Я ей смотрю в лицо-то, вижу, что врет, а не останавливаю, – пущай соврет: может, и верно, Степкин-то жив останется… А штобы только она не звонила, сраму-то не гнала на нас. А што у них там случилось – да плевать мне больно. Она и сама, может, охотница была… Думаю, коли ревет да просит – на всю станицу говорить будет, што соврала, обидеть хотела Степкина-то… Я и подсластил:

– Будет, – говорю, – будет, молодка… Тут все дело ясно, и надо вести…

– Куда его вести? – заверезжала бабенка. – Я вам не дам его никуда – вот што…

Да как кинется к нему – обхватила, уцепилась, плачет, а сама браньми-бранится, с места нейдет, трясется, как лист от ветру.

– Могла бы ты его спасти, да не захочешь сама… Вон мужа-то нет у тебя два года, а смотри – яблоко-яблоком… Если бы ты вот замуж за него – ну, туда-сюда, а то… нет…

– Чего его замуж? Не хочу я замуж!

– А не хочешь, – говорю, – тогда мы должны будем делать свое дело. – И встаю со стула, как будто уходить собрался.

– Да он и венчаться не будет, – крикнула мне сквозь слезы казачка. – Он поди и бога не знает. – А сама не пускает Степкина, обхватила кругом.

И он, как теленок, стоит, молчит, не движется, как будто и не о нем вся речь идет…

– Там как хотите мне, – отвечаю, – только штобы разом все сказать: миритесь али не миритесь?..

Она разжала руки, отпустила своего нареченного, да так вся рожа вдруг расползлась до ушей, улыбается…

– Чего же, – говорит, – нам браниться?

И он, черт, смеется: понял, в чем дело, куда мы его обернули.

Штобы никаких там не было, мы их обоих вон из избы – молодым, дескать, тут делать нечего. Все стоят у стола-то, смеются вдогонку, разные советы посылают. Вышло, что Степкин-то и нажил в этот вечер. А я его наутро зову, говорю:

– Вот что, Степкин: дурачком мы тебя женили, а завтра в поход. Бабенку за собой не таскай, если чего там у вас и вправду пошло… А тебе, штобы грех заправить, я задачу даю: заслужи награду… Как только бой случится – награду заслужи, а то не прощу никогда и на первом случае подлецом тебя считать буду…

– Слушаю, – говорит, – заслужу…

– Ну, и заслужил? – спросил Федор.

– А то как же: портсигар серебряный. Махорку в нем таскает… Такое дело сделал, что сразу нам человек двести в плен попало – от его-то пулемета… И самому ногу перебило, его тогда и сдали в нестроевую… Ко мне угодил, околачивается…

– А с казачкой он как?

– Да чего с казачкой, – улыбнулся Елань. – Вечер у нее тогда просидел, лепешек ему она в поход наделала, чаем поила…

– Свадьбу-то… – посмеялся Федор.

– Так нет, – махнул рукой Елань. – У них и помину не было, какая свадьба! Она себя благодетельницей считает, все ему сидит рассказывает, как от смерти спасла, а он ест да пьет за четверых, помалкивает али так себе, чепуху несет божественную… Утром выступать было, как раз и подскочил к тому часу…

Разговор перешел на тему о половом голоде, о неизбежности на фронте насилий. Приводили примеры, делились воспоминаниями. Чапаева тема эта чрезвычайно заинтересовала, он все ставил вопрос о том, может ли боец без женщины пробыть на фронте два-три года… И сам заключал, что «непременно должно так… а то какой же он есть солдат?».

От Еланя – в бригаду Шмарина. Если уж Елань, завидуя славе Чапаева, сам хотел сравняться с ним, так он имел на это много прав – сам был подлинным и большим героем. А вот Шмарин – этот тужился впустую. Суеты у него было нескончаемо много, отдыху он не знал, в движении был непрестанно, озабочен был ежеминутно, даже у сонного у него озабоченность эта отражалась на лице. Шмарин беда как любил рассказывать небылицы о собственных подвигах! И рассказывал их едва ли не при каждом свидании. Правда, вариации обычно менялись, – там где-нибудь пропустит или накинет лишнее ранение, контузию, атаку, – но в общем у него было шесть-семь крепко заученных подвигов, и рассказывать их было для Шмарина высоким наслаждением. Рассказывая, он буквально захлебывался от упоения буйно развертывавшимися событиями, любовался оборотами дела, восторгался только что придуманными неожиданностями. Он во время рассказа как-то странно дергал себя за густые черные вихры волос, пригибался к столу так низко, что носом касался досок, а двумя пальцами – средним и указательным – зачем-то громко, крепко и в такт своей речи колотил по кончику стола, и получалось впечатление, будто он не присутствующим, а этому вот столу читает какую-то назидательную проповедь, за что-то выговаривает, чему-то учит.

Сначала Шмарина слушали, даже верили, а потом увидели, узнали, что в повествованиях его вымысла вчетверо больше, чем правды, перестали слушать, перестали верить. Не подумайте только, что он одними фантазиями промышлял – нет, рассказывал факты самые доподлиннейшие, безусловно происходившие, и беда не в этом была, в другом: как только в которой-нибудь операции проявит кто мужество или талантливость очевидную, так, значит, это вот Шмарин сам и совершил все дело. А потом оказывается, что весь случай на левом фланге был, пока он, Шмарин, на правом крутился. Талантливость-то, выходит, командир батальона проявил, а Шмарин полком командовал, ну, что-нибудь в этом все роде… Любил человек приписывать себе чужие заслуги! Да и кого Федор ни наблюдал из них – не Шмарина одного: украсть чужое геройское дело, присвоить его и выдать за свое считалась у них делом наилегчайшим и совершенно естественным. К Шмарину только приехать – и начнет! Поплетет и поедет – развешивай уши, до утра проговорит, коли с вечера сядет. Его непременно «окружали», он непременно откуда-то и куда-то «прорвался», хотя всем известно, что боев у него на участке за минувший, положим, день не происходило. У него фланги постоянно под «страшной угрозой», соседние бригады ему никогда не помогают, даже вредят и уж непременно «выезжают» на его плечах, присваивают себе победы его бригады, получают похвалы, одобрения, даже награды, а он вот, Шмарин, подлинный-то герой, всеми позабыт, его не замечают, не отмечают, считают, видно, крошечным человечком, не зная, что он-то, Шмарин, и является виновником больших дел, похищенных и присвоенных другими.

Когда друзья наши приехали теперь к нему от Еланя и сообщили, что тот пленных груду набрал, Шмарин внимательно выслушал и вдруг быстрым движением приложил себе на неумытое желтое лицо большую пятерню и как бы в задумчивости рассеянно проговорил:

– Так, так, так… Ну куда же? Я так и знал, что им деться было некуда…

– Кому некуда? – спросил Чапаев.

– А вот тем, что Елань-то взял. Вы знаете, товарищ Чапаев, что это за пленные? Я им еще наколотил раньше – на правом-то у меня бой был – помните? Ай нет? В таком виде куда же им – только в плен и оставалось…

У Шмарина была нехорошая черта: умалять заслуги других, умалять даже и там, где ему нет от этого ровно никакой выгоды.

Увидев, что Шмарин и теперь склонен к повествованиям о «вчерашних успехах», Чапаев ему задал самый нужный и самый важный вопрос, от которого отвертеться и отмахнуться уж никак нельзя:

– Что на фронте бригады?

Вошли в штаб – комнатушку, прокуренную до черноты, прокисшую, вонючую, словно тут и было только постоянно, что курили да чадили. У Шмарина в штабе все работали ребята толковые, помогали ему не за страх, а за совесть. Суетливый, пустомеля, опасный фантазер – Шмарин, однако, задачи дивизионные всегда разрешал неплохо. Исполнитель он был, пожалуй, вовсе не дурной, только вот в творцы совсем не годился, инициативы не имел никакой, сам создать ничего не умел, готового указа ждал, не настолько зряч был, чтобы видеть в любой обстановке все главное и важное.

В штабе публика точеная, повадки чапаевские знает – рассказала все до мелочи, мало что понадобилось добавить самому Шмарину. Когда выяснили обстановку, Чапаев сейчас же решил проехать по полкам бригады, – они вели наступление. Шмарин оставил заместителя – собрался и сам.

Услышанные в штабе цифры наших и неприятельских войск, просмотренные по картам линии речек и дорог, зеленые пятна лесов, каштановые пригорки, – все это жило в памяти Чапаева с изумительной отчетливостью. Он ехал и показывал Шмарину, что должно быть за этим вон бугорком, какие силы должны быть скрыты за ближним лесом, где примерно должен быть брод… Он знал все и представлял все отчетливо. Когда попадали на стрелку и две-три дороги сходились в одном пункте, Чапаев без долгого раздумья выбирал из них одну и ехал по ней так же уверенно, как бы ехал по знакомой улице какого-нибудь маленького городишка. Ошибался редко, почти никогда, разве уж только на окружную какую попадет или в тупик упрется; зато и выбраться ему отсюда пара пустяков: осмотрится, потопает, что-то взвесит, вспомнит разные повороты, приметы, что были на пути, – и айда! Ночью разбирался труднее, а днем почти всегда безошибочно. По части уменья разбираться в обстановке у него был талант бесспорный, и тут с ним обычно никто и не состязался: как Чапаев сказал, так тому и быть.

Подъехали к первому полку. Он разбросался в маленьких, только что вырытых недавно окопах. Да и не окопы это, а какие-то совсем слабенькие сооружения, словно игрушечные, карточные домики: насыпана земля чуточными бугорками, и в каждом из них воткнуто по сосновой ветке, так что голову прятали и не разберешь куда – не то под ветку, не то за этот крошечный бугорок, наподобие тех, что бывают в лесу у кротовых нор. То ли неприятель и впрямь эти веточки за кустарник местами принимал, или же просто тревожить, вызывать на драку не хотел, молчал, не стрелял, хоть и таился совсем недалеко, за сыртом.

В окопы ползком протаскивали пищу. Ляжет на брюхо, вытянет руки с котелком или суповой чашкой и ползет-ползет, как червяк, извивается – на локтях да на коленках от самой кухни строчит. Бойцы обедали, передыхали, после обеда – снова в наступление. У них можно было заметить то книжку, то газету; верно, уж какая-нибудь безбожно старая, – так она затаскана и засалена. Раскинется навзничь, голова под веткой укрыта, лицо серьезное, совершенно спокойное, держит книжку или газету перед носом и почитывает, – да так все по-обычному и просто получается, будто в саду где-нибудь он у себя в деревне от июльской жары укрылся праздничным днем.

Чапаев, Федор и Шмарин проходили сзади цепи – по ним не стреляли. Это заставило Чапаева тут же задуматься.

– А верно ли, что за бугром неприятель, и кому это известно? Может быть, был, да нету? – обратился он к Шмарину. – Ну-ка, проверить!

По разным направлениям поползла разведка. Двое уже добрались к бугру, всползли на хребет, чуть приподнялись, выше… выше… выше… и встали во весь рост. Воротились, доложили, что по склону нет ни единой души, – верно, неприятель уполз перелеском, который тотчас же и начинался у сырта.

Пошли вперед, забрались на самую высокую точку, в бинокль стали смотреть по сторонам.

– Вон видите, – показал Чапаев, – куда уходит лес? Оттуда, по-моему, они и хотят обойти.

– Не обойдут, – заметил Шмарин. – Три дня гоню, куда им обратно? Дай бог только пятки смазать.

– Вот они тебе на четвертый-то и смажут, – серьезно ответил ему Чапаев, не отрываясь от бинокля, поводя его по сторонам.

– Не воротятся, – продолжал уверять легкомысленно Шмарин.

– А воротятся? – резко и недовольным тоном сказал Чапаев. – А если там командир не дурак да поймет, что и бежать ему даже легче будет, коли по тылу тебя шуганет? Пока соберешься – где он будет? Шляпа! А ты вникай, шевели мозгами. Думаешь, так он тебе горошиной под носом и будет катиться?

Шмарин молчал, отвечать было нечего. Чапаев указал ему, что надо сделать, дабы предупредить возможный обход, сказал Шмарину, чтобы до выяснения положения оставался тут, а сам вместе с Федором отправился к двум другим полкам.

И к чему он ни подходил, к чему ни прикасался – повсюду находил, как и что надо исправить, где в чем надо помочь. Когда уже были на крайнем правом фланге бригады, в третьем полку, Шмарин прислал гонца, сообщил, что обходное движение неприятеля действительно обнаружено, но сам неприятель понял, что обнаружен прежде времени, и отступил в ранее взятом направлении. Свою писульку Шмарин заключил торжественно:

«Всю злостную попытку я прикончил немедленно, не потеряв ни одного солдата…»

Надо думать, что тут и «приканчивать» было нечего: тучи рассеялись сами собой.

Заночевали здесь же, в третьем полку. Штаб его расположился в деревне, кругом были выдвинуты заставы. За околицей, в сторону неприятеля, полукругом на ночь окопалась красноармейская цепь. В халупе, где остановились, – дрянная коптилка, так что лица человеческие можно было рассмотреть лишь с трудом. Утомились, говорить не располагало, стали притыкаться по углам, растягиваться по лавкам, искать, где поудобней заснуть: в полумраке ползали, как черные привидения.

В это время привели на допрос мальчугана годов четырнадцати. Допрашивали полковые, подозревая, что шпион. Сначала задавали вопросы: кто ты, откуда, куда пробирался, зачем? Рассказал мальчуган, что отца у него с матерью нет, за ту войну где-то сгибли. Сам он – беженец-поляк, а числится теперь в «третьем добровольческом красном батальоне». Такого никто не знал, и подозрения усилились еще больше,

– Как тебя зовут?

– Женя.

– А ты говорил, что Алеша? – захотел его кто-то спутать.

– Не выдумывайте, пожалуйста, – твердо и с каким-то естественным достоинством заявил мальчик. – Я вам никогда не говорил, что меня Алешей звать. Это вы придумали сами.

– Разговорчив больно, эй, мальчуган…

– А что мне не говорить?

– Не болтай, дело рассказывай. От белых шел? Ну, говори, чего притворяться-то? Скажешь – ничего не будет.

– Да ничего не скажу, потому что нет ничего, – с дрожью в голосе отбивался он от наседавших допросчиков.

– Ну, ну, не ври. Тут никакого твоего батальона нет… Выдумал… Говори лучше, зачем шел, куда?

И вот все в этом роде принялись его прощупывать. Хотелось вызнать, кто его, куда и зачем послал.

Грозили всяко, запугивали, расстрел упомянули.

– Ну что ж, расстреливайте! – сквозь слезы проговорил Женя. – Только зря это… Свой я… Ошибаетесь…

Федор решил вмешаться. Он до сих пор лежал и слушал, ожидал, чем кончится допрос. Теперь ему – все равно, свой мальчик или не свой – захотелось спасти его, оставить у себя, перевоспитать, если понадобится. Он сказал, чтобы закончили допрос, и уложил обрадовавшегося Женю рядом с собою на полу. (Федор потом действительно выработал из Жени отличного и сознательного парнюка: он работал по связи в бригаде и полку.)

Опять все притихло в штабе. Чадила коптилка, из углов всхрапывали, посвистывали спящие, чавкали за окном всегда готовые, оседланные кони. Перед тем как все стали укладываться, Шмарин, к тому времени уже прискакавший из полка, решил «осмотреть», все ли в порядке, и вышел из избы. Сколько прошло времени – никто не запомнил потом, но уже было к заре, когда Шмарин подбежал, запыхавшись, и в распахнутую дверь крикнул громко, скороговоркой:

– Скорей, скорей, неприятель наступает!!!

Все вскочили разом, через минуту были на конях.

– Цепи уже на горе, сажен двести, – задыхался Шмарин, никак не попадая в стремя ногой. Горячий конь вертелся волчком, не давался. Шмарин его с размаху, со всею силой ударил по морде…

Выскочили за ворота. В чуть брезжущем полумраке ныряли во все стороны человеческие фигуры. Куда они бежали – понять было трудно; одного направления не было, метались во все стороны. За воротами тотчас же разделились, не говоря ни слова, разговаривать было некогда. Одни кинулись по дороге – наутек, спасаться… Чапаев быстро сообразил и помчал к резервному батальону, стоявшему неподалеку. Шмарин, а с ним и Клычков поскакали навстречу наступавшим цепям, перед которыми, как надо было думать, отступали цепи красноармейцев. Клычков с тою целью поскакал теперь со Шмариным, чтобы остановить отступающих и личным примером поднять их дух. Молнией сверкнуло в памяти, как он в Уральске спорил с Андреевым о цепи, обороне, участии в бою во время паники, – и мигом охватила гордая, торжественная радость.

– Ложная тревога… Ошибка… На горе свои цепи!

– Отставить! – вдруг прогорланил Шмарин.

К кому относилась эта команда – понять было невозможно, да и не было никого кругом, кроме отдельных, во все стороны сновавших бойцов. Сейчас же послали воротить Чапаева и всех ускакавших по дороге. Криками и выстрелами их остановили, – через десять минут все снова были в сборе.

Эта суматоха, крики и стрельба были слышны в полку и вызвали там большое недоумение, даже предполагали, что обойдены, что надо принимать срочные меры. Бойцы насторожились, зашигутились, приготовились, собрались посылать во все стороны новую разведку, пока им не донесли, что вся тревога была впустую. Когда снова собрались в избу, хоть было еще и очень рано, спать не спали, присели к столу, завязался разговор. Кого-то бранили, но кого именно, понять было невозможно. Шмарина? Нет, он обязан был поднять всех на ноги, раз заметил опасность, а проверить ее не оставалось нисколько времени.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю