355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Пригов » Только моя Япония (непридуманное) » Текст книги (страница 8)
Только моя Япония (непридуманное)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 21:28

Текст книги "Только моя Япония (непридуманное)"


Автор книги: Дмитрий Пригов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)

Не понимая ни слова из японского комментария по поводу происходящего, я только улавливал видимость, все время пытаясь себя за нравственные волосы вернуть в ситуацию равенства всех людей друг перед другом, особенно перед музыкой и высокой духовностью, и уж тем более перед Богом. Может, именно в минуты звучания этой радости в «Оде радости» у больных и увечных просыпаются неистовые жизненные и духовные силы, приобщающие их к всеобщей нормальной человеческой жизни. А может быть, именно их ущербность и убогость дает некие неведомые тайные возможности раскрыть и явить в собственном варианте музыкального исполнения что-то досель нераскрытое остальным здоровым и толстокожим человечеством. Известно ведь, что из комплексов и из так называемых самодовольным толстокожим человечеством ущербов натуры рождаются немалые творческие откровения. Однако все время меня не оставлял мучивший вопрос или недоумение: все-таки до какой степени страданием и разными параличами и на какую глубину может быть поражена человеческая натура, чтобы все-таки иметь возможность создавать нечто информационно-коммуникативно воспринимаемое остальными на уже заданном уровне глубины и совершенства и в горизонте понимания нормального взрослого населения земли. Трудно сказать, но зрелище было по-своему перформансно-впечатляющим. И я понял свою ущербность. Ну, если и не ущербность, то безумие, уж во всяком случае.

…я здесь от имени неземного правительства Неземной Безумной Республики уполномочен заявить, что все эти безумные слухи неверны. Безумное правительство неземной России предоставляет безумному народу неземное право, какое имеется и у безумных народов, населяющих неземную Россию.

Если безумный народ желает сохранять свои безумные законы и неземные обычаи, то они должны быть сохранены.

Вместе с тем считаю безумным заявить, что безумная автономия неземного Дагестана не означает и не может означать отделение его от неземной России. Автономия не предоставляет неземной независимости. Неземная Россия и безумный Дагестан должны сохранить между собой безумную связь. Ибо только в безумном случае безумный Дагестан сможет сохранить неземную свободу!

Да, куда уж дальше плыть?!

Продолжение № 7

Однако плывем. Приплыли. И приплыли, слава Богу, к более простому и обыденному. Если отвлечься от необычайного и редко встречающегося даже в Японии, а также от древности и традиции, то замечаешь, что всем как бы известный нынешний японский продвинутый и утонченный дизайн, как и современная архитектура, столь часто встречаемые на страницах модных журналов и телевизионных кинопутешествий, в пределах самой Японии попадаются на глаза весьма и даже весьма нечасто. Хотя и здесь случаются исключения. Встречается необыкновенное и неожидаемое. Об одном из таких просто невозможно не рассказать, с трудом скрывая неодолимое восхищение и оторопь одновременно. В общем с чувством, по всем параметрам подходящим под Аристотелево определение возвышенного.

Поначалу машина часа три везет вас в глубь необитаемой территории, заползая все выше и выше по совершенно завораживающим окрестностям, окруженным перебегающими друг друга, как бы по-звериному взбирающимся на спину друг друга, торжественными лесистыми горами. Вы проходите некую инициацию восхождения. Холмы, как это принято говорить в народе, передают вас из рук в руки, внимательно вглядываясь в ваши глаза и по степени глубины мерцания в ваших зрачках определяя степень вашей духовной трансформации и соответственной приуготовленности к происходящей вовне перемене декораций величественного действа.

Это, естественно, напомнило мне Южную Корею, где я так же оказался по случаю. Место моего временного пребывания окружали подобные же холмы со специфической восточной синевой их туманного облачения. Я брел один по пустынной тропинке среди густого древесно-лиственного окружения. Непомерный металлический звон цикад, словно удесятеренный до рева медно-бронзовых быков приставленными к ним усилителями, срезавшими низы, прямо-таки разрывал уши. И на самом апогее своего невыносимого звучания вдруг разом словно упал, пропал, превратился просто в некий трудно различаемый фон. Даже как бы и вовсе исчез, при том не изменясь ни толики ни в качестве, ни в силе звука. Постепенно, слабо-слабо, медленно-медленно, тихо-тихо нарастая, в этот шум-тишину стало внедряться, вплавляться какое-то другое низкое монотонное мерное-прерывистое звучание. Поворачивая во все стороны голову, напрягаясь и прислушиваясь, я шел, однако не обнаруживал ничего, что могло бы произвести или чему-либо можно было приписать подобное звучание. Я был вполне спокоен и умиротворен, так как и оглушительный звон цикад производился вполне мне невидимыми и даже подвергавшимися мной сомнению в их истинном натурально-биологическом существовании тварями. Звук их был механистичен, математичен, надмирный и материальный одновременно, наподобие известного скрипения планет. Наконец на одном извороте дорожки мне открылась небольшая буддийская часовенка, как ярко раскрашенная избушка на курьих ножках. Я приблизился и заглянул. Тихий и неподвижный бритый буддийский монах-кореец производил монотонные звуки бормотания молитвы. Они звучали однообразно, не изменяясь ни по частоте, ни по тембру, ни по ритму. Они были беспрерывны и даже не предполагали где-то своего конца, как и не проглядывалось их начало. Монах в своей недвижности и бронзовости напоминал некую машину-механизм произведения этих звуков. Невидимый ему, я молча постоял у него за спиной и пошел себе дальше. Удаляясь, уходя все дальше в холмы и леса, я вдруг понял, что где-то в глубинах Вселенной происходит если не битва и борьба, если не соревнование, то сравнительное соположение двух осей звучания – цикад и монаха – то, что раньше по-пифагоровски называлось пением небесных сфер. Возможно, даже вполне вероятно, что осей звучания неизмеримо больше, но в доступном нам диапазоне, вернее, тогдашнем моем звучали и соперничали только две эти. Я удалялся. Голос монаха постепенно растворялся в медном громе цикад. Но, даже исчезнув полностью физически из пространственно-временной среды, он продолжал присутствовать и звучать как неотменимое основополагающее идеальное пение. Возвращаясь обратно, на каком-то расстоянии от часовенки я опять поймал его физически звучащий облик. Опять я обошел вокруг часовенки, вошел внутрь, обошел вокруг монаха, так и не взглянувшего на меня, вышел и пошел в свою гостиницу. И совсем ушел. Потом уехал и больше никогда не возвращался ни в эти места, ни в саму золотистую Корею. Но, как видите, этот образ прочно засел у меня в голове как некий отсчетный и основополагающий.

Восхождение сопровождалось неким слабо чувствуемым ватным гудением в ушах и некой строгой сдержанностью перед лицом испытующей природы. Вокруг не было никого. Никого не хотелось и не предполагалось. Следовавшие за нами в фарватере машины отстали, видимо не выдержав всей нелицеприятности испытаний. Пустынность извивающейся дороги напоминала мрачность потустороннего речного потока. Путешествие длилось не долго и не коротко – ровно столько, чтобы у вас не осталось никаких иллюзий о возможности счесть все, вновь вам открывающееся, обыденной рутиной непросветленной жизни. Нет, уже после часа медлительного всплывания на высоты, это уже не могло показаться не чем иным, кроме как самоотдельно-замкнутым, ни с чем не сравнимым и не связанным действием, направленным только на самое себя.

Наконец, волею и стремлением ведущей вас руки вы возноситесь на должную высоту – на значительно поднятую над уровнем моря покрытую травой и открытую во все стороны небольшую плосковатую площадку на самой вершине. И тут же ваш глаз упирается в еще более поражающую, уходящую головой в облака, синеющую и расплывающуюся как призрак, как бы растворяющуюся в окружающем пространстве махину местного Фудзи. Я уже рассказывал об одном, вернее, о втором Фудзи, так как первый – это все-таки главный идеальный и нормативный, находящийся в центральном месте и воспроизведенный в множествах изображений кисти и резца классиков японской цветной гравюры. Но перед вами сейчас вздымается другой Фудзи, и не последний. Третий, или Четвертый, а может быть, и Пятый, смотря в какую сторону считать от Первого и отсчетного. Все сходные по очертанию горы здесь принято сводить к одному идеальному прототипу, считая остальные просто аватарой истинного существования – и правильно. Поскольку вообще-то все горные вершины вулканического образования сходны, то мир, видимо, полнится отражениями Фудзи. В одной Японии их насчитывается с несколько десятков. И все они повернуты лицом в сторону главного и порождающего и ведут с ним неслышную высокую беседу. Прислушаемся – нет, только ветер, налетая порывами, заполняет уши беспрерывным гулом.

И знаком, отметкой встречи с этим чудом, на противоположной от местного Фудзи вершине, где мы как раз и находились, было сооружено необыкновенное сооружение. Нет, оно не возвышалось и не вступало в неравноправную и в заранее проигранную борьбу с обступавшими его величиями. Оно как раз, наоборот, уходило в землю. И уходило достаточно глубоко, являясь обратным отображением возвышающихся вершин. По точной калькуляции на него была затрачена сумма, ровно эквивалентная одному миллиону американских долларов. Сделано это было в годы знаменитого азиатского экономического бума, когда деньги просто девать было некуда, кроме как на сооружение подобных девятых, десятых, одиннадцатых, двенадцатых и тринадцатых чудес и подчудес света. Вот их туда и девали, дивясь впоследствии невозможности, но и несомненной истинности подобных трат. Сооружение же, уходящее на несколько десятков метров в глубину суровой горной вершины, являлось и является доныне общественным туалетом. Современники и историки не дадут мне соврать. Тому есть бесчисленные свидетели и пораженные посетители данного места. То, что здесь соорудили именно туалет, а не какую-нибудь пошлую площадку обозрения или даже изящную веранду, вполне объяснимо и обоснованно с простой общежитейской точки зрения, не считая магических и эзотерических. В Японии вообще весьма и весьма большое внимание уделяется всяческим глупым и даже сомнительным мелочам жизни, обстоящим человека, пытаясь по мере сил если уж не употребить их в удовольствие, то хотя бы по возможности смягчить их шокирующий удар и тягостное давление на изящную человеческую натуру. По пересчету на душу населения количество сортиров в Японии равно их совокупной сумме во всех пяти или даже семи предельно развитых странах европейского континента. Я уж не говорю о географических местах и странах, презирающих человеческие слабости и нежелающие иметь с ними ничего общего, оставляя им самим как-то устраиваться в этом мире, иногда и за счет самого же человека. Но в Японии не так. Там все это и подобное ему по-мягкому, по-удобному, по-необременяющему. Жизненно необходимые сооружения, устройства и приспособления всегда обнаруживаются в самый нужный момент и в самом нужном месте. Они пустынны, гулки и лишены всякого удручающего запаха. Как раз наоборот – благоухают некими курениями и ароматами, типа горной лаванды и другой неземной благости. Они почти бескачественны и прохладны, что важно при японской изнуряющей жаре. Там, естественно, чисто и на некоторых кабинках написано: europen style. Это значит, что в отличие от прочих кабинок японского стиля, где надо сидеть способом, известным от древнейших времен и доныне в нашей дачно-полевой культуре как «сидение орлом», в этих кабинках, для удобства редкого забредшего сюда бедного европейца, способного оценить этот европейский стиль, поставлен унитаз сидячий, столь нам привычный. По-моему, удивительно заботливо и обходительно. Проступают слезы умиления, и хочется по-японски склонить голову в благодарном поклоне. Существует даже специальный бог этого дела. Он удивительно благообразный и очень чистый, соответственно целям и идеалу своей профессиональной принадлежности. Ведь и первые сливные туалеты с проточной водой были изобретены на Востоке. Точнее, они были изобретены в весьма Древнем Китае, когда в Европе и наиаристократичнейшие слои населения еще много столетий вперед, чертыхаясь и проклиная все на свете, простужаясь, отмораживая простаты и придатки, ходили до ветру. Здесь же все издревле по-другому – удобно и благоприятно для здоровья. Поскольку все изобретаемое в почитаемом Китае, совсем немного повременив, появлялось и в Японии, то можно со смелостью предположить многовековую чистоту и осмысленность этого дела. Даже первые миссионеры отмечали именно чистоту японцев относительно тех же китайцев. Я заметил, что многие здесь исполняют свою работу, даже уличную, в изумительно белых шелковых перчатках. Ездят на велосипедах и управляют мотороллерами в белых перчатках. Даже мусор убирают в них. Я приглядывался пристально и придирчиво – нет, белые, как и первоначально, незагрязненные, не-замусоленные, в своей безумной и неземной чистоте! Либо стирают и меняют их каждые полчаса. Либо уж чистота вокруг такая, что при всем желании грязинку подхватить негде. Возможно, и то, и другое. Проверить у меня не хватило времени пребывания, да и простой настойчивости, столь необходимой в доведении любого начинания до логического конца. Придется отложить на следующий раз, если такой подвернется, и если все в Японии сохранится по указанному подмеченному образу и образцу, и если, естественно, снизойдет на меня мужественное упорство и настойчивость.

Интересно, что одно из первых наставлений, дающихся студентам, едущим на практику в Россию, так это – ни в коем случае, ни при каких самых экстренных надобностях и экстремальных обстоятельствах не посещать общественные туалеты, а также подобные же устройства в местах обучения и кормления. А что же делать? – следует естественный вопрос. Ну, естественно, этот вопрос возникнет и возникает не у нас с вами. Не у наших ребят. Нам с вами не надо объяснять. Возникает он у неприспособленных к нашим специфическим и в некотором смысле экстремальным условиям японцев. Что мы им можем посоветовать? Да то же, что и опытные в этом деле и наставляющие их в том японские педагоги, уже на себе испытавшие подобное наше. Совет один – пытаться обходиться без этого. Если уж совсем невозможно, если природа и натура по каким-либо причинам не позволяют это – забегать по возможности в гостиницы, приличные рестораны. В крайнем случае просить об услугах друзей и знакомых, обитающих поблизости, или даже на значительном удалении. Один пожилой уважаемый профессор смущенно-изумленно и несколько даже удовлетворенно по поводу нового, досель неизведанного опыта рассказывал мне пониженным голосом, что как-то вынужден был в самом центре Москвы и даже среди бела дня прислониться для этой цели к стеночке.

Кстати, меня самого не то чтобы беспрерывно и неотвязно мучил схожий ночной кошмар, но все-таки с некоторой удивляющей и заставляющей о том серьезно задуматься, осмысленной регулярностью навещает некое загадочное видение. Будто бы мне вдруг приспичило по самой неприятной физиологической нужде-необходимости. Я бросаюсь в ближайшем, впрочем, мной вполне ведомом направлении и нахожу то, что можно было бы обозначить, а во сне так и просто неоспоримо понимаемо, как туалет. Общественный туалет. Он представляет собой гигантское, просто непомерное во всех направлениях сооружение, облицованное, как и следует, кафельной плиткой. Однако все вокруг, как я внезапно обнаруживаю, буквально все и вся, что называется, засрано. Я судорожно выискиваю чистые от завалов и потоков прогалинки. Я скачу, погоняемый нуждой и необходимостью сохранения скорости почти заячьих прыжков, дабы не вляпаться в кучи и лужи. Я мучительно подыскиваю себе подходящее место для испражнения, но обнаруживаю, что унитазы здесь какой-то невиданно-причудливой формы – одни вознесены на небывалую высоту, что и не добраться, другие неверно и шатко подвешены, третьи какой-то модернистско-постмодернистско изящно-нитевой конструкции, что и не подобраться. Четвертые нормальные, фаянсовые, но разбиты или повержены. Пятые и вовсе черт-те что. Редкие нормальные кабинки либо заперты, либо, когда я распахиваю дверцу, оказываются завалены колеблющейся, покачивающейся, мелко подергивающейся и расползающейся грудой говна. Я отшатываюсь. Стоит неприятный, тошнотворный, впрочем, понятный и привычный запах. Тут я замечаю, что тем же самым манером и почти в той же последовательности вокруг бродят и маются какие-то обреченные личности обоих полов. Некоторые, смирясь, спускают штаны или задирают юбки прямо посередине всего этого. Я на подобное не решаюсь. Я уже почти в истерике нахожу некоторые отдельные уголочки, но и там посадочные места заняты. Я не вглядываюсь в их обитателей. Они почти неразличаемы и неидентифицируемы. Они просто обозначают фигуру занятости посадочного места. Правда, некоторые из них, как мне сейчас недостоверно припоминается, пытаются участливо улыбнуться мне, посочувствовать и даже что-то присоветовать. Но я не обращаю на них внимания. Тут мне внезапно приходит на ум счастливая догадка – я припоминаю, что где-то здесь, за углом, есть одинокая, уединенная необходимая мне будочка. Окольными путями я бросаюсь туда и оказываюсь в цветущем саду, что мгновенно меня отвлекает и расслабляет. Я нюхаю прекрасные, огромного, просто невероятного, непредставимого размера яркие густо разбросанные цветы. Их мощное благоухание отбивает предыдущий, неотвратимо преследующий меня запах. Я начинаю как-то бесцельно и отпущенно слоняться. Я брожу между стволов, нагибаюсь, подбирая какие-то ягоды, падаю на траву и закидываю голову. Где-то на дальних границах памяти еще сохраняется будоражащая точка остатнего беспокойства, озабоченности. То есть все-таки я временами припоминаю причину, приведшую меня в этот нежданный, неожиданный, внезапно возникший на моем пути рай отдохновения от всего будоражащего и низменно-отягощающего. Я вскакиваю и начинаю озираться, отыскивая верное направление последующего и неотвратимого движения. Постепенно цветущий сад сменяется голыми ветками и густым кустарником, цепляющимся за одежду и волосы. Я с трудом отвожу ветви, чтобы они не повыкололи глаза. Наконец, где-то в дальнем углу обнаруживаю чаемую кабинку с чаемым сооружением. Но только лишь взгромождаюсь на него, как оно рушится, и я просыпаюсь. Я лежу с открытыми глазами, уставясь в слабо освещенный потолок, перебегаемый редкими яркими световыми полосами от проезжающих снаружи машин, и размышляю. Нет, это видение вызвано к жизни вовсе не подспудными потугами несдержанного желудка или кишечника – я вовсе не поспешаю оставить чистую и прохладную кровать ради чистого же и приятного моего частного домашнего туалета. Нет, я вовсе не был попутан ночными бесами глупой и прямолинейной физиологии. Нет, в этом таится нечто большее и многозначительное. Пусть фрейдисты или, лучше и правильнее, юнгианцы распознают и разгадывают подобные сновидения. А я им поверю. Или не поверю. В общем там посмотрим. Какое настроение и конкретные задачи того конкретного отрезка времени будут. Посмотрим. Я закрываю глаза и снова засыпаю, уже немучаем подобными дикими фантазмами. Вернее, не засыпаю, а продолжаю.

Возвращаясь к нашему возвышенному в обоих смыслах – и вознесенному высоко в горах и возвышенному по скрытому, неявному своему предназначению и смыслу – туалету, ко всему несомненному вышесказанному, я не имею основания при том подозревать здешних художников и дизайнеров, причастных к сооружению необыкновенного описываемого сооружения, в непрозревании подобных материй и исключительном пристрастии чисто к физиологии и неизбывной наивности. Ровно наоборот, мне предположилось, что в этом содержится гораздо более тонкая мерцательная культурная игра. Более смутная, потому что и по возрасту старше, чем игра Дюшана с его писсуаром, имея и его уже в своем ассоциативном багаже и скрыто апеллируя к нему тоже.

Так вот. Данное заведение – особенное, соответственно особенности места его расположения и символической функции ему предназначенной. Мрамор, облицовывающий всю его сложнопрофилированную поверхность стен пола и потолка, белоснежен, особенно под матовым и загробно таинственным светом люминесцентных ламп. Спускаясь вниз по бесчисленным, заверченным легким плавным и свободным винтовым движением ступеням лестниц, каждая из которых издает специальный мелодичный звук, естественно, сразу же перехваченной волнением гортанью выдыхаешь имя божественного Новалиса и его народной грубоватой российской реплики – простодушного дедушки Бажова. Постепенно к легким звучаниям ступенек примешивается некое уверенное и выстроенное, но поначалу слабое и трудно идентифицируемое звучание. Только опустившись в самые недра орфического заведения, на круглом медленно вращающемся беломраморном помосте вы обнаруживаете гигантский, в полторы натуральной величины, мраморный же рояль с черными, прямо пугающими своей яростью, инкрустированными полосами и черными же клавишами абсолютно всей клавиатуры. Клавиши сомнамбулически без чьей-либо посторонней помощи вдавливаются и поднимаются вверх, воспроизводя неземное моцартовское звучание. Напротив рояля чуть-чуть вспугнуто расположились легкие ажурные кресла, словно вырезанные из легкоподдающейся мельчайшему движению руки слоновой кости. Однако все они из того же мрамора. На них, как во сне, решаются опуститься редкие посетители, словно завороженные невидимым видением некоего подземного светлого духа, таинственно извлекающего из всей этой беломраморности звуки брата Моцарта. По бокам в тумане плавают мистические провалы с предупреждающими М и Ж.

Редко кто проникает в помещения за этими таинственными мерцающими буквами-инициалами. Но путь решившихся и их действия неоскверняемы и неоскверняющи. Благодаря специальной технологии, пользуемой только в данном месте и требующей для содержания туалета, кроме первоначальной затраченной суммы, достаточно значительных ежегодных денежных отчислений, все фекалии мгновенно преобразуются в совершенно очищенный безвредный и неоскорбляющий ни запах, ни вкус, ни зрение продукт. Он висит легким благовонием, распространяющимся на все помещение и легким остатним курением выходит наружу. Технология очищает до пустоты, до легкого и необременяющего благовония самые низменные пласты человеческой плоти, в то время как музыка и мерцающий свет проделывают то же самое с низменными и тяжеловатыми слоями человеческой души. Это путь чистого, чистейшего преображения, какое только возможно силами человека и в пределах все еще доминирующей старой антропологии.

Путь отсюда, уход, оставление оазиса легкости и чистоты так же непрост, как путь назад из царства Снежной королевы, Хозяйки медной горы, Волшебницы изумрудного города и подобных фей-обворожительниц, сирен-погубительниц, владелиц подземных и подводных царств. Но уходить надо. Надо. Так предписано земными правилами и записано на небесах. Выходишь и снова попадаешь в темные, даже мрачные, могучие облегающие и невесомые фантасмагорические объятия дымно-туманного, исчезающего из зрения где-то в непроглядываемых высотах, местного Фудзи. Теми же постепенными извивами медленно возвращаешься в мир человеческих измерений и забот. Все опять происходит медленно, чтобы, так сказать, духовная кессонная болезнь не разорвала слабый и неподготовленный к таким резким переменам дух. Сначала, правда, чувствуешь неодолимое желание остаться там навсегда, раствориться, пропасть. Несколькими километрами позднее нахлынывает желание уединиться и посвятить свою жизнь возвышенным постижениям и умозрениям. Затем тобой овладевают сильнейшие позывы желать всем только хорошего и параллельно творить добро. С этими мыслями и чувствами ты врываешься в беспредельные равнинные просторы.

Ты переводишь дыхание и оглядываешься.

И тут же дух провидения и испытаний почти с дьявольским сарказмом, но на самом деле же с откровенной и поучительной ясностью предоставляет тебе возможность убедиться в эфемерности человеческих расчетов, и в особенности расчетов на счастье. Эфемерности в просчете сложнейших казуальных взаимозависимостей этого мира.

Уже далеко внизу, в глубоком молчании бредя по дорожке вокруг какого-то уединенного водоема, обставленного с японским изяществом и скромностью, мы внезапно обнаруживаем прямо на своем пути необыкновенной красоты бабочку. Величина ее, размах крыльев, их раскраска, пропорциональность сочленений заставляли подозревать в ней нечто большее, нежели простого представителя мира насекомых. Мы склонились над неведомой и безымянной красавицей. Она лишь пошевеливала гигантскими крыльями, не предпринимая никаких попыток к бегству, словно приклеенная к месту какой-то неведомой, превосходящей всякие ее возможности к сопротивлению, силой. Она была завораживающей расцветки, напоминавшей магически-таинственный пейзаж Толедо кисти великолепного Эль Греко, с его вспыхивающими, фосфоресцирующими красками.

Так, может быть, она – инкарнация Эль Греко? – задумчиво предположил мой спутник.

Нет, скорее уж Плотина. Или кто там из них занимался таинственными знаками и именами? Парацельс? Или раби Леви? – встрял я.

Ну уж… – засомневалась жена моего спутника.

А что? Для инкарнаций нету наций, – пошутил ее муж, – нету стран и географии, – уверенно, почти гордо завершил он свою мысль. – Вот я, например, инкарнация… —

Знаем, знаем, слыхали – Монтеверди, – отмахнулась его жена.

Почему Монтеверди? —

Да просто он любит его музыку. —

Монтеверди? Это не Верди? —

Нет, Верди – это Верди, а Монтеверди – это Монтеверди! И он любит не Верди, а именно Монтеверди. Верди – это по-итальянски, зеленый. А Монтеверди – зеленая гора.

А-ааа. —

Он любит Монтеверди, а у Монтеверди, оказывается, было тоже небольшое искривление позвоночника. – Интересно, и у моего приятеля тоже искривление позвоночника. —

Но он же не любит музыку Монтеверди? —

Нет, не любит, – подтвердил я.

Ну, что с тобою, девочка? – ласково обратилась к бабочке наша спутница.

Бабочка ничего не отвечала, только взглядывала неимоверно, неизбывно печальным выражением спокойных и удивительно старческих глаз. Я моментально стал сдержаннее в движениях, вспомнив известного древнего китайца с его странным и поучительным сном про него самого и бабочку, запутавшихся во взаимном переселении друг в друга.

Перед моими глазами всплыла неверная картинка далекого-далекого незапоминающегося детства – а вот кое-что все-таки запомнилось! Мне привиделось, как среди бледных летних подмосковных дневных лугов я гоняюсь за бледными же, сливающимися с полусумеречным окружающим бесплотным воздухом, слабыми российскими родственницами этой безумной и просто неземной красавицы. Среди серо-зеленых подвядших полян я как бы парю наравне с ними в развевающихся сатиновых бывших черных, но повыстиранных до серебряного блеска трусах и истертых спадающих сандаликах. Я все время чуть-чуть промахиваюсь и медленно, как во сне, делая разворот на бреющем полете и постепенно набирая скорость, опять устремляюсь вослед нежным и завлекающим обманщицам, ускользающим от меня с легким, чуть слышимым хохотом, слетающим с их тонких белесых губ. В руках у меня нелепое сооружение из марлевого лиловатого мешочка, прикрепленного к длинному и прогибающемуся пруту, называемое сачком и смастеренное отцом, в редкий воскресный день выбравшимся из душной Москвы к семье на звенигородскую немудреную дачу. Я гоняюсь за бесплотными порхающими видениями, исчезающими прямо перед моими глазами, как блуждающие болотные огни, оставляющими легкий след пыльцы на моем орудии неумелой ловли, словно некое неведомое и тайное делало ни к чему не обязывающие необременительные отметки ногтем на шершавых страницах обыденности. Так мы летали над лугами и полянами, пока наплывшие сумерки не объединили нас всех в одно неразличаемое смутное вечернее шевеление и вздыхание. Такое было мое далекое и плохо запомнившееся детство.

Смотрите, – воскликнула спутница, – у нее на крыльях что-то написано!

Что это? —

Мы были несильны в расшифровке китайских многозначных иероглифов, но муж женщины знал некоторые. Подождите, они все время меняются. —

Да? А я и не заметила. —

Вот, вот, кажется, остановилось. —

И что же там? —

Что-то вроде «опасность»! —

Какая опасность? —

Не знаю, просто иероглиф – опасность! – У меня в голове сразу промелькнули зловеще шипящие кадры из кубриковского Shining.

Кому опасность? —

Не знаю. Вот, уже другое. —

Что другое? —

Этого я уже не могу разобрать. Давайте-ка лучше уберем ее с дороги, а то раздавит кто-нибудь по невнимательности. —

Только не трогайте за крылья! Только не трогайте за крылья! Вы повредите пыльцу! – вскрикивала женщина.

Я сейчас принесу какой-нибудь листок, – быстро проговорил ее муж, отбежал и вернулся с обещанным листком. И в тот самый момент, когда он сердобольно пытался подсунуть листок под, казалось, совсем уже полуживое существо, бабочка, собрав остаток дремавших в ней сил, внезапно взлетела и на низком бреющем полете поплыла над посверкивающей водяной поверхностью пруда. Она с трудом выдерживала траекторию и минимальную высоту полета, то чуть-чуть взмывая на небольшую высоту, то в следующий момент почти касаясь крыльями воды. И в одной из таких самых низких точек ее траектории сквозь почти металлическую поверхность пруда просунулись полусонные бледные костяные растворенные рыбьи губы и поглотили неведомую красавицу.

Охххх! – вырвалось из всеобщих уст, быстро и легко прокатилось над блестящей гладью пруда и замерло у подножия недалеких холмов. Мы словно застыли похолодев и долго стояли в безмолвии и прострации.

Даааааа.

При встречи с подобным ничего не остается, как попытаться постигнуть возможный внутренний смысл сего как метафору нашего бренного существования, явленную воочию или же, более того, – как предзнаменование. Немногие, продвинутые и осмысленные, могут попытаться и приоткрыть тайное истинное имя данного явления, события либо данного конкретного существа, чтобы оно само застыло застигнутое, пало бы на колени и низким глухим голосом, словно доносящимся из-за твоей собственной спины, объяснило себя или произнесло:

Чего тебе надобно, старче! —

Служи мне! —

А что же конкретно тебе потребно от меня? —

А я и сам не знаю! —

Ну, думай, думай! —

Я думаю, думаю! Ты пока отдохни, а я о другом подобном же подумаю! —

О чем же это? —

О другом, но схожем. Придумал. Вот оно:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю