Текст книги "Только моя Япония (непридуманное)"
Автор книги: Дмитрий Пригов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Продолжение № 2
На следующий день во дворе храма устраивались роскошные шашлыки и выпивка для ограниченного контингента местной номенклатуры в моем высоком присутствии. Жаренье мяса на открытых мерцающих горячих углях, перекрытых легкой решеточкой, здесь называется Чингисхан, в память замечательного правителя Монголии и половины остального мира, занесшего сюда эту славную традицию. Что они еще знают о Чингисхане – не ведаю. Но видимо, мало. Хотя и сего достаточно. Сам же Чингисхан по прошествии многих веков, судя по этнографическим и видовым фильмам про Монголию, виденным мною в той же Японии, давно уже является чем-то вроде официального общенационального божества. Да и вправду – явление мощное, космическое, нечеловеческое, во всяком случае! Это мы все никак не разберемся со своими Сталинами-Гитлерами. Ну, потомки как-нибудь разберутся с ними, да и с нами в придачу, так должным образом и не разобравшимися со своими Сталинами-Гитлерами.
В пищу опять было предложено нечто вкусно-пре-красное, неземное и безумно простое, чего я по грубости и неразвитости натуры не смогу даже в малой степени идентифицировать и описать. То есть, повторяюсь, это не по моей описательной части. Единственно, не могу не отметить такой специфический японский питательно-пищевой феномен, как суши. И отмечаю я отнюдь не его вкусовые качества и особенности, которые, несомненно, наличествуют. Но я не о них. Я в них не специалист. Меня привлекает к себе суши как явление, вернее, выявление, проявление кванта минимальной необходимой и достаточной единицы пищевого потребления, которая гораздо точнее, определеннее и продуманнее в деле осмысления процесса потребления пищи, чем общеевропейское размытое – «кусок». Время изобретения суши неведомо. Но в общенациональную и оттуда в интернациональную кухню это вошло только в середине девятнадцатого века, придя из рациона беднейших рыбацких семейств. Да и то – что они? Рис да сырая рыба. Невидаль какая, особенно для страны, со всех сторон окруженной морем и засеянной рисом! Но время оценило рациональную красоту минимализма этого пищевого сооружения, лаконичность кулинарного жеста и осознало как истинную меру в деле нелегкой стратификации пищевого космоса. Странно, но, когда я сижу над маленькой миской суши, мне почему-то всегда приходит в голову образ сужающейся, сжавшейся до последней своей возможности, неизменяемости и неделимости шагреневой кожи. Вот такая вот странная ассоциация. Но это глубоко личное, не стоит обращать на это внимания.
Именно в Японии, где приготовление пищи и приготовление к пище возведено в ранг искусства, мои заявления о вкусовой невменяемости звучат особо нелепо, если не оскорбительно и даже кощунственно. В нашем дворе, да и позднее – во времена скромной, но чистой юности всего подобного, вышеперечисленного, увы, испытывать и испробовать не приходилось. Может, оттого и зачерствели заранее наши сгубленные души, неспособные уже к восприятию всего нового, деликатного и изящного. Увы, я не подвержен некоторым видам искусства – народным танцам, например, или же, скажем, резьбе по кости, или тем же собачьим, лошадиным или тараканьим бегам. Увы – невосприимчив с детства и до сих пор.
Кстати, в Осако я застал выставку некоего художника конца XIX – начала XX веков. Он одинаково преуспел как в искусстве графики, керамики, мелкой пластики, так и в искусстве приготовления еды. На выставке, естественно, были представлены графика, керамика, скульптура, но и все затмевавшие своей преизбыточной красочностью и величиной, выходившие за пределы обыденного жизненного масштаба, улетавшие в космос и пропадавшие в неземных глубинах цветные фотографии каких-то небесных яств. И это были не столь привычные и популярные ныне, доминирующие во всех экспозиционных пространствах фотографические изображения. Своим увеличенным фотографическим способом представляющие некие вырванные из контекста, гипертрофированные примеры телесности или предметности, они нынче везде выступают в качестве единственного способа визуальной изобразительности и презентации, вытесняя на края и обочины столь привычные нам, традиционные и освещенные веками способы рисования, живописания и лепки. Нет, здесь были представлены именно репрезентации блюд. По всей видимости, блюд, изобретенных самим художником, либо тех, в приготовлении и варьировании которых он был наиболее популярен и успешен.
Я уж не поминаю про всем известную и набившую оскомину, но редко кем виденную въяве и в полном объеме чайную церемонию. В течение пяти, а то и восьми с лишним часов несколько женщин, помешивая желтый чайный напиток кисточками, палочками, потирая сосуд специальными шелковыми электролизующими полотенцами, скользят по гладкой поверхности отполированного деревянного пола. Время от времени они овевают содержимое чаши специальным дыханием изо рта, прожевав перед тем некие, ведомые только здесь, горьковатые и пряные травы, дающие специфический запах дымного костра и аромата индийских курений разом. Мелкими стремительными стрекозиными мельканиями хрупкой ручки с ажурным веером, как трепетом мотыльковых крыл, главная исполнительница ритуала, хозяйка, обдает чашечку прохладными колебаниями мечущегося воздушного потока, чтобы та не перегрелась. И та действительно застывает, замирает в ровном и неизменяющемся температурном диапазоне. А то, засовывая ее в полу кимоно и скрывая от внешних страждущих глаз, проделывает с ней там что-то тайное, сокровенное, глубоко интимное. Наполненную этим мерцающим, таинственным и неведомым, через некоторое время возвращает ее внешнему зрению спокойной, буддоподобной, светящейся тихим внутренним голубоватым сиянием. После этого в продолжительном танце вместе с чашкой, находящейся на маленькой изящной жаровне, чтобы не остыла, но в то же время и не перегрелась, выдерживая постоянный, неизменяющийся ритм, женщина, приближаясь и удаляясь, все же приближается к виновнику торжества. Параллельно две или три ее спутницы со всем необходимым и разнящимся от случая к случаю, от провинции к провинции и от семьи к семье, набором сопутствующих вещей, кружа вокруг главной церемонницы, но не перебегая ей дороги, тоже приближаются к гостю, с тем чтобы к моменту подачи ему хозяйкой чая на низенький полированный столик, оказаться справа, слева и сзади ровно в тот же самый момент. И действительно, все вместе точно оказываются в предопределенной церемонией и высшим провидением точке. Весь вышеописанный длительный и порой мучительный временной промежуток гость и созерцатель сей высокоторжественной и на редкость уважительной церемонии должен сидеть без движения. Ни единым мускулом не выдавая своего нетерпения или же неудобства. И он сидит именно таким образом. И все это, напомним, из-за одной-единственной бедной чашечки чая, которых российские водохлебы, не без собственного изящества с оттопыренным мизинцем и специальным для этого повода отдуванием и громким хрустящим откусыванием куска белого сахара-рафинада, поглощают за подобное же время до сотни, а то и более из пузатых сверкающих самоваров и огромных же, красиво разрисованных ярко-красными цветами чашек. Вот и суди – в чем больше искусства? В чем больше положено здравого смысла? Где преимуществует культура, куртуазность и отдохновение.
Правда, при всех вышеприведенных оговорках и самоуничижительных оценках один раз я все-таки вынужден был исполнять роль эксперта и специалиста дегустационно-ресторанного обихода. Но ситуация была, так сказать, эксклюзивная. Просто, кроме меня, на том месте никто иной не смог бы проделать сей минимальный и во многом мистификационный акт экспертизы. Это случилось во время посещения местного русского кафе под названием «Кошка» в городе Саппоро. По поводу названия я уже стал громоздить в мысленных пространствах всякие там спекулятивные построения, типа того, что кошка, пожалуй, везде является единственным буддоподобным животным. А в наших-то заснеженных пределах – и вовсе что единственный представитель возможной буддоподобности. Как раз за этим и застало меня разъяснительное уточнение хозяина, что просто фамилия рода его жены – Мйяо. Оттого ему и приглянулось подобное название. Ну и ладно. Приглянулось – так и приглянулось. И действительно, кошки светились глазами со всех стен и изо всех углов. В воздухе висело мягкое позвякивание их репродуцированных голосов. Сам хозяин был украшен декоративными усами и бакенбардами а-ля кошка. Многочисленные живые твари перебегали дорогу, сидели по лавкам, нехотя уступая своими мощными упругими раскормленными телами места посетителям. Некоторые из них влезали на стол и пытались разделить с вами трапезу. Хозяин ласково-шутливо отстранял их головы от вашей тарелки и произносил что-то по-японски – что непонятно, но, видимо, ненавязчиво убедительное. Кошки спрыгивали со стола и шли, по всей вероятности, на более привлекательную кухню.
Хозяин вполне изъяснялся по-русски, так как родился в России от интернированного бойца побежденной и плененной Квантунской армии. Мать его, так уж удачно сложилось, тоже была японка, хоть и русского производства. В отечество он вернулся совсем недавно, после перестройки, лет семь назад. Русские, очевидно, были нечастыми гостями его заведения по причине чрезвычайной редкости в этих местах. Хозяин с удовольствием вспоминал разговорный русский, не спеша уходить на кухню. На мой вопрос, как его отец перенес ужасы сибирских холодов и лагерей, он, неожиданно расплывшись в улыбке, сказал:
О, очень хорошо! —
Как так? —
Очень просто. —
И он вполне доходчиво и толково объяснил. Дело в том, что после пленения правильным и добропорядочным японским солдатам следовало бы сделать себе харакири. В особенности же подобное должно было бы произвести над собой офицерскому составу, к которому и принадлежал отец рассказчика. Это и понятно – ведь они не смогли уберечь любимого императора от позора и поражения. Даже если бы соотечественники под влиянием новой жизни и новых норм общежития, внедряемых американскими победителями, и не стали бы откровенно высказывать претензии типа: «Что же ты, подлюга, вместе с танком не сгорел!» – все равно побежденные, выживши, всю оставшуюся жизнь влачили бы в социально-психологическом статусе изменников и трусов. Атак советский плен как бы снял проблему. И это все – не мои измышления, а по рассказам самого японца, сына японца, проигравшего вместе со всеми остальными японцами Вторую мировую войну. Возможно, я не все правильно или все неправильно понял. Но очевидно, что-то подобное в социуме и психике японцев того времени существовало. Во всяком случае, было актуальным для нашего японца, отца хозяина хоккайдского ресторана «Кошки», без всякого отвращения или негодования проведшего десятки лет в советских лагерях и ссылке.
Пища в ресторане была вполне русскоподобной, насколько она могла быть воспроизведена в пределах чуждого этноса и чужих бытовых привычек. Например, блюда не подавались привычными огромными порциями в самоотдельной чистоте – огромная тарелка дымящегося, например, борща или огромная же тарелка с сотней или двумя трогательных, как детские безвольные тельца, скользковатых пельменей. Нет. Все было подано аккуратно и изящно по-японски на лакированном подносике сразу же в большом разнообразии и понемногу: немного пельмешек, немного соленых огурцов с помидорчиками, два-три крохотных пирожочка, немного вареной картошечки с укропчиком, чашечка щей. Щи пахли и дымились хорошо. Я пытался обучить своих сотрапезников произнесению слова «щи». Все время получалось что-то вроде: си-чи-ши. Но пища всем нравилась и, подтвержденная мной в своей идентичности, поглощалась с тем большим удовольствием, что несла на себе еще и отпечаток страноведения. Вдоль большей части стен красовались расставленные бесчисленные варианты российской водки. Я же угощался имевшейся здесь «Балтикой-3».
В удаленном уголке среди странного набора русско-английско-японских потрепанных и пожелтевших книжонок я отыскал номер журнала «Коммунист» за 1989 год. Видимо, я был единственным не только в пределах далекой Японии, но и во всем свете, кто одиннадцать лет спустя после года издания взял его в руки, раскрыл и даже внимательно пролистал. Приятно было ощущать себя некой особенной, эксклюзивной личностью, достойной книги Гиннеса. Особое мое внимание в журнале привлек спор многочисленных авторов по поводу возможности Коммунистической партии быть партией не только рабочего класса, но и всего советского народа, как о том торжественно и лукаво было объявлено в хрущевские времена. Мне это памятно. Я как раз все это изучал в своих институтских аудиториях на занятиях по истории партии, научному коммунизму и политэкономии, впрочем немногим друг от друга разнившихся. Мне все это так живо припомнилось посреди неведающей и неиспытующей от этого неведения никакого стыда Японии. Впрочем, стыда от незнания всего этого, изощренно-умозрительного и тем самым покоряющего понимающих и страждущих подобного, не испытывают нынешние бесцельно наросшие поколения. На некоторое время я застыл, улыбаясь и тихо незлобиво припоминая.
Потом пришел в себя и снова обратился к журналу. Один справедливый автор возмущался непотребством подобного рода попыток и даже самого определения. По его правильному представлению, народ состоит из стольких разнообразных социальных и классовых слоев и прослоек, что их интересы не могут быть совмещены в пределах одной партийной программы и деятельности. Он был за Коммунистическую партию как кристально чистую партию рабочего класса. Наличие же такой странной новой социальной общности, как советский народ, что тоже было объявлено и заявлено идеологами хрущевских времен, он подвергал недвусмысленному сомнению и даже открытому язвительному осмеянию, несмотря на искреннюю партийность и, следовательно, приятию принципа партийной дисциплины и демократического централизма. Он был исполнен праведного сомнения и последующего неприятия. И я с ним согласен. В одном только был не согласен, когда он с такой же легкостью из очевидности своей идеологической и классовой правоты выводил и простоту разрешения всех остальных проблем. Например, тех же экономических и социальных. Автор и, очевидно, съестные запахи, окружавшие меня в сей ресторанный момент за еще не накрытым столом, напомнили мне живо одну историю из времен моей скульптурной, не скажу молодости, а скажу уверенно – зрелости.
Пока не принесли, не подали разнообразные выпивки и яства, я быстро расскажу вам, как с моим другом и многолетним соратником по воздвижению на всей территории бывшего Советского Союза разнообразных зверей в завитушках, усах, кудряшках и украшениях в конце 70-х или начале 80-х (точно и не припомню) Борисом Константиновичем Орловым с подобной же целью прибыли мы во всем известный город Братск. Город хоть всем и известный, но ничем особенно не выделяющийся, не запоминающийся такой. Никаких там изысков, причуд, исторических уникальностей или несообразностей. Новые скучные постройки с множеством населения. Да нам было к такому не привыкать. Привыкать пришлось к другому, хотя по тогдашнему быту в Стране Советов тоже не ахти какому уж там совсем уникальному и неведомому. Нет. Как раз вполне привычное дело было. Просто всякий раз в разных регионах оно принимало свой невероятно причудливый контур, узор, загогулину и способ проявления. Сразу же по прибытию, бросив вещи в полугостинице, полуобщежитии пригласившей нас организации, пошли мы обследовать город, его жизнь, распорядок и снабжение. И первое, но и единственное, что мы обнаружили, – огромные анилинового желтого, розового, фиолетового и ядовито-зеленоватого цвета гигантские торты во всех без исключения витринах и на всех без исключения прилавках. И ничего другого. Ослепительно-небесный олеаграфический цвет и почти миндалевидный образ этих сооружений одновременно восхищал и повергал в трепет. Естественно, ни малейшей мысли не шевельнулось по поводу возможности приобретения подобного с целью последующего и, возможно, последнего употребления в пищу. Все равно что в пищу или даже просто так приобрести явление чуда или откровенного видения. Не знаю, потянулась ли чья-либо безрассудная, нечувствительная к чуду, рука какого-нибудь из местных, вконец оголодавших жителей за этим изобретением нечеловеческого разума. Я, во всяком случае, не видел. В моем присутствии подобного не случилось. Однако ничем другим, даже хлебом, ни один из прилавков не был чреват уже давно и на долгое время вперед. Жители как всегда чем-то обходились. Но нам же, не пустившим пока в этих местах ни семейных, ни дружеских, ни блатных или мафиозных корней, пришлось слезно обратиться в принимающую нас организацию – крупнейшее в городе предприятие, Лесопромышленный комплекс. И нас милостиво прикрепили к производственной столовой для одноразового дневного питания. После того как отобедывали производственники, наступала наша очередь. Мы робко заходили в питательный зал, чтобы взять по миске единственного за все время нашего пребывания, около двух месяцев, блюда – рожки с колбасными обрезками. Ко времени нашего питания следов обрезков уже не наблюдалось. Возможно, их не наблюдалось и с самого начала. Но если существовали обрезки, пусть даже в мечтах назывателей, значит, сама колбаса где-то существовала! Но где? Мы тогда не задавались этим вопросом. Быстро похватав свои миски с одним полагающимся куском хлеба и жидким стаканом чаевидного напитка, мы устремлялись к столу, так как после нас наступала очередь питания ветеранов труда и пенсионеров. На их долю оставалась уж и вовсе какая-то невнятная слизь. Но они не роптали. А что им было роптать, будто бы от роптания из воздуха им образовалась эта самая небесная колбаса. Нет, не образовалась бы. Так и не образовалась. Во всяком случае, во время нашего там присутствия.
Вот именно это единственное, но серьезное возражение и было у меня в адрес вполне аргументированной во всех других отношениях статьи в журнале «Коммунист». Конечно, вставал вопрос, что это за рабочий класс и где он? Вопрос, конечно, возникал не у меня. У меня подобных вопросов не возникало и в давнишние времена публикации этой актуальной статьи. У меня возникали иные вопросы, не могущие быть ни в момент их возникновения, ни впоследствии быть обнародованными в журнале «Коммунист». Да я и не жалуюсь. У меня нет недостатка в возможности предъявления своих вопросов и претензий обществу, своим друзьям, недоброжелателям и самому себе. Однако вопросы и сомнения подобного рода возникали во многих неглупых головах и встревоженных душах того времени. Автору запальчиво и с опаской возражали, что возрождение классового противопоставления в наше время чревато возрождением совсем недавних, и вы знаете каких, времен. Что, вообще, все нынешние продвинутые общества давно поделены не на привычно марксистские классы, а на совсем другие страты. Что партии во всем мире ныне отличны совсем не своими социальными программами, спокойно заимствуя друг у друга наиболее актуальные и привлекательные идеи и лозунги, а, как бы это выразиться, неким, что ли, наследственным ароматом, обаянием традиции. Я так увлекся, что неприлично позабыл свою компанию и был справедливо приведен в состояние социальной вменяемости вопросом одного из моих спутников:
А пиво в России пьют? —
Как видите, – отвечал я, предъявляя им и махом опустошая приятный бокал привычной «Балтики».
Что это? Что это? —
Пожалуй, лучшее на данный момент российское пиво. Во всяком случае, мной почитаемое за таковое, – был мой решительный ответ.
Как называется? —
«Балтика». «Балтика-3». «Балтик» много. Но это не реклама, – шутливо добавил я. Да, это не реклама, уже совсем нешутливо говорю я здесь, в этом месте текста во время, весьма отличное от времени распивания этой «Балтики» и сопутствующего сему разговору с поминанием названия пива «Балтика».
Вопрошающий понятливо улыбнулся и ласково опрокинул маленькую стопочку российской сладкой водочки. Я улыбнулся в ответ.
Было тепло и ясно. Погода была обворожительная. Мы сидели на открытой площадке перед рестораном под огромными раскидистыми темными шумными деревьями за прекрасным столом. Пили, пели русско-советские песни, которых все здесь знают немало и имеют даже японские варианты текстов.
Удивительно, но нехитрое описание природы в виде трех ни к чему не обязывающих предыдущих предложений так легко предоставляет возможность снова вернуться к моему милому хозяину в дзэн-буддийскую обитель, поскольку описывает ситуацию абсолютно идентичную.
Было тепло и ясно. Погода была обворожительная. Пили, пели русско-советские песни, которых они знают немало и имеют даже японские варианты многих из них. Особенно в пении усердствовал представитель местной администрации, удивительно ловко и бойко говорящий по-русски и украшенный необыкновенными для японцев, обыкновенно испытывающих немалые трудности с растительностью на лице, огромными казацкими усами.
Надо сказать, что вне подобных лично-инициативных мероприятий (было еще барбекю и в парке Хоккайдского университета по поводу завершения конференции, по поводу закрытия моей выставки и прочие) на природе особенно не попоешь и не повыпиваешь. В отличие от Европы и даже России, где парки и зеленые зоны полнятся всякого рода злачными заведениями, в Японии парки, скверы и сады девственно чисты от подобного, несмотря на особое пристрастие японцев к еде и ресторанам, которых безумное количество по всем улицам и закоулкам любых городов и городков. Однако, видимо, они предпочитают онтологическую чистоту каждого рода занятий: если любуешься природой – любуйся природой, кушаешь – кушай себе на здоровье. И не спутывай эти столь различные и к разному апеллирующие занятия.
Хотя нет, нет, не совсем так. Как раз пикники и закусоны на природе очень даже и устраиваются. Для этой надобности у них, почти у всех, имеются портативные, в размер небольшого кейсика, легкие переносные складные жаровни. Из легких сумочек тут же достаются небольшие пакетики жарко и долго тлеющих углей и заранее приготовленные упаковочки тонко нарезанных кусками мяса и курицы. Бывает, и рыбы. Естественно, необозримое количество заранее же нарезанных дольками лука, помидоров, картофеля и других овощей – в общем всего необходимого для этой процедуры. То есть живи и наслаждайся своим портативным размером и безразмерным аппетитом. И никому не мешай. Другим дай тоже точно таким же компактным способом наслаждаться своей удавшейся на данный момент жизнью. И ведь действительно никто никому не мешает. И вполне дают всем возможность насладиться своим собственным счастьем. Однако мне, удручаемому даже малейшим предметным отягчением быта, бродящему часами в одних шортах и майке со сложенным вчетверо листком бумаги и ручкой для подобных вот, ничего не значащих записей, даже это казалось непомерным и унижающим бесплатно дарованную легкость бытия.
А они-то с удовольствием и очень ловко устраиваются где угодно, в местах порой необычных, типа, скажем, проезжей части улицы. Ну, это, конечно, некоторое преувеличение. Но действительно, однажды я видел такое, правда, посереди вполне тихой окраинной улочки, причем в самое тихое глухое воскресное предвечернее время. Мило распростав что-то вроде дастархана прямо на асфальте и изготовив к действию уже упомянутый и описанный выше необходимый для шашлыка инвентарь, молодые и пожилые мужчины и женщины в количестве около десяти – четырнадцати пробавлялись закусками, в ожидании приготавливавшегося на углях мяса. Они были расслабленны. Женщины, пока мужчины были озабочены приуготовительной процедурой, о чем-то неслышно переговаривались и пересмеивались. Заметив меня, они заулыбались в мою сторону, но за стол не приглашали, хотя я был бы и не против. Потом за моей спиной стал нарастать и все время догонять меня, обгоняя, забегая спереди и коварно-соблазнительно залезая в ноздри, даже хищно вцепляясь в них, запах вполне прилично изготовившегося и поджарившегося мяса. Но я выдержал и не обернулся.
Да, устраиваются пикники на природе. Но вот как раз заведений общепита даже в многолюдных парках, кроме особых поводов всенародных гуляний и фестивалей, я не замечал. Все чисто и монотонно – гуляние вдоль парковых и лесопарковых аллей само по себе, а гуляние в ресторане – само по себе.
И вообще, здесь все достаточно определенны, пунктуальны и честны в исполнении положенных им и всем жизненных ритуалах. Например, уж на что я ловкач находить на улицах столиц разных стран мира монеты весьма различного достоинства – в Лондоне, например, и фунт умудрялся поднимать с земли, в Германии – и крупную монету в пять марок подбирал. Конечно, счастья и капитала на подобном себе не построишь! Конечно! Но все-таки приятно. Какие-то странные мысли в голове промелькивают, невероятные надежды в душе пробуждаются – а вдруг и кошелек толстый, набитый одними сотенными бумажками найдешь! А почему, спрашивается нет? Что, нельзя? – можно! Тем более что нынче быть бедным немодно. В этом как бы проглядывает в редуцированном виде старинный верный принцип, что бедный гражданин – неблагонадежный гражданин. Или вдруг кто-то услышит, как ты стихи где-то по случаю читаешь, поразится их невероятной силе и красоте и сразу предложит тебе небывалый контракт. Или книгу роскошную напечатает. И на какой-нибудь высокосветский прием пригласит, и все зааплодируют при твоем появлении. И успех обеспечен. Ведь неуспешным, неизвестным нынче тоже быть непопулярно. Оно всегда было неприятно, а нынче – просто и неприлично. Да. Вот так-то.
Однако же японцы по их вредной аккуратности и осмотрительности не доставили мне подобного удовольствия дарового, почти небесного обретения даже в минимальной степени – ни крошечной йеночки не подобрал со скудной японской земли. Да ладно, я их простил. И взяток они не берут. Ну, ни копеечки. Ни в ресторанах, ни в такси, ни в каком другом общественном месте. За тобой будут гнаться несколько кварталов, чтобы вернуть случайно оставленную и абсолютно ненужную, нигде уже не применимую бессмысленную мелочь.
Японцы, в принципе, не сорят, но вообще-то – сорят. Как и во всем свете, где развита и даже переразвита культура и промышленность всяких там пластиковых упаковок и разливочных сосудов, по берегам рек валяется всего подобного вдоволь. Но улицы городов все же не в пример чище и того же Нью-Йорка, и Лондона, и Берлина, и Москвы.
Удивительна и терпимость японцев в очередях. Даже нечувствительность какая-то, я сказал бы. Жизнь тут весьма переполнена, перенасыщена людьми и населением, но организована. Очереди самозарождаются как естественные и не вступающие ни с чем в противоречие природные, к счастью, некатастрофические явления. Все ожидают всего спокойно. В метро не лезут в вагоны, а выстраиваются ровненько в затылочек в месте ожидаемой остановки вагона и двери, помеченной на асфальте платформы белой линией. Но что самое замечательное, если кто и лезет без очереди, его не одергивают, не кричат:
Гражданин, куда без очереди! —
А вам что, закон не писан? —
Вас тут не стояло. —
Я тебе полезу, я тебе полезу без очереди! —
Больше килограмма в одни руки не давайте! —
Продвигайтесь, продвигайтесь, а то там всякие без очереди лезут! —
Нет. Может быть, здесь килограммов всего больше и достаточно на всех. Может быть, времени тоже больше и на всех хватает. Но люди даже будто не замечают нарушителя, лезущего напролом. Они спокойно стоят, переговариваясь друг с другом и улыбаясь друг другу, ожидая своего. Если подходят без очереди – пропускают и его. Пропускают и третьего. И четвертого. И пятого, и шестого, седьмого, десятого. Ну, не знаю, пропустят ли двадцать пятого – скорее всего, и его пропустят. В результате, конечно же, когда-то наступает пауза между внеочередниками, дождавшийся, спокойно раскланявшись с собеседниками по очереди, исчезает в кабинете, там, комнате, кассе и т. п. Просто какая-то эмоциональная тупость. В Германии, например, такое не пройдет. Там Ordnung. Это – святое! За него, ради него, во имя его, с его именем на устах прямо-таки затопчут. Помню, случилось мне в Кельне во время какого-то их регулярно-ежегодного со времен средневековья фестиваля поспешать на некую встречу. Люди загодя, с утра выстраивались огромными семьями по бокам предполагаемого шествия. Они заполонили все тротуары. Когда же я, спеша, попытался, прижимаясь к тротуару, обогнуть их по проезжей части, они в ярости и безжалостно стали выпихивать меня на середину этой самой проезжей части, прямо под колеса приближающейся процессии в страхе, что я опережу их в подбирании бесплатно расшвыриваемых в толпу копеечных конфет. Они встали здесь с утра. Это место их. Оно им принадлежит по закону. Эти конфеты изначально и истинно принадлежат и предназначены им. А ты – хоть и погибай, если вне закона. Нет, в Японии все человечнее, хотя и в странной своей такой вот бесчувственно-безразличной человечности.
Подобное же терпеливое отношение здесь, извините, и к воронам. В Японии водятся именно вороны (ударение на первом о), а не как у нас вороны (ударение на втором о). К сожалению, у меня на клавиатуре почему-то нет знака ударения, и приходится изъясняться таким неадекватным способом. Но, думаю, понятно. Вороны, надо сказать, противные, наглые, кричат удивительно громкими, базарными, отвратительными истерическими голосами. В своей наглости они пикируют прямо на головы людей. Случая заклевывания человеческих особей, типа хичкоковского, по-моему, не наблюдалось. Во всяком случае, во время моего пребывания. Но одну впечатлительную нервную московскую профессоршу, обменивавшуюся здесь с японцами своим лингвистическим опытом, они прямо-таки затерроризировали массовыми пикированиями с тыльной стороны ей на затылок. Она утверждала, что были прямые и недвусмысленные попытки даже расклевать ей темечко. По счастью, подобного не случилось. Сотрясаемая нервным припадком, она утверждала также, что у них там какой-то специальный, коварно просчитанный и кем-то сверху санкционированный и иезуитски направляемый заговор против нее. Она не могла даже и помыслить, с какого неисповедимого верха исходила санкция. Она впала в истерическое состояние, сидела дома, забившись в угол с ногами на диване. Ей все время казалось, что вороны подглядывают в окна, собираясь большими стаями, ожидая ее появления на улице. Обеспокоившиеся ее долгим отсутствием, японские коллеги, пришедшие навестить, нашли ее совсем уж в невменяемом состоянии, непричесанную, с огромными кругами под глазами, беспрерывно повторявшую: