Текст книги "Только моя Япония (непридуманное)"
Автор книги: Дмитрий Пригов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)
Пригов Д. А. Только моя Япония (непридуманное)
Начало
Много наших нынче побывало в разных Европах. Ребят этим уже не удивишь. Повидали! Навидались! Кого нынче порадуешь описанием всем ведомых европейских неведомостей – они известны. А вот до Японии из нашего двора добрались пока немногие. Немногие. Я первый добрался. Но я не подведу. Ребята, я когда-нибудь подводил вас? Левчик, ты помнишь, как тогда на нас выскочили эти пятеро из углового дома. Каждый, ты помнишь, был со свинчаткой. А нас всего трое – ты, я да Вовик. Путь назад между сараями они сразу же отрезали. Ты помнишь, среди них был еще этот, рыжий с родимым пятном в пол-лица. Мы потом с ним в футбол на пустыре гоняли. Он здорово играл. Дриблинг у него был классный. Да и удар с левой – только держи! Его после Жаба зарезал, за что Жабу и посадили. Жаба вышел, кстати, когда ты уже с родичами съехал, а я еще жил в нашем четвертом корпусе, в третьем подъезде. Ну, ты помнишь. Жаба совсем уже был плох – кашлял, кровью харкал. Года через два его схоронили. Знаешь, почти никто не пришел. Да и кому приходить было – все либо сидели, либо вымерли. Я один и был. Так вот я им, этим пятерым из углового кирпичного, помнишь, и говорю:
Ребята, не надо. —
Что не надо? Что не надо? – начали они.
Просто не надо, – отвечал я сдержанно. – А то мы за себя не отвечаем.
И ушли. Ты ведь, Левчик, не дашь мне соврать.
Или другой раз, Вовик, уже в 59-м, в Коктебеле, помнишь? На нас выскочили пятеро местных с колами. А ночь кругом – куда бежать-то. Места незнакомые, темные – ночь уже. Я и говорю:
Ребята, не надо. —
Что не надо? Что не надо? – застопорились они.
А то не надо, – отвечал я спокойно. – Вы местные, вы нас не знаете. А мы за себя не отвечаем. Правда, Вовчик? – И ты кивнул головой. Они поверили, развернулись и ушли. Правда, Вовчик? Ведь я же не вру, не сочиняю?
Но я отвлекся.
Так вот, я первый среди всех наших оказался в Японии. Ну, некоторые неблизкие знакомые тут побывали, но пока молчат. Однако только пока. Посему спешу сообщить всем нашим и прочим недобравшимся совершенно им необходимое. Порою это даже сверхнеобходимое, потребность в котором, возможно, и не почувствуется сразу. Возможно, не почувствуется и потом. Возможно, и никогда. Но все равно – оно из самых наинеобходимейших. Даже просто – единственное наинеобходимейшее. И я считаю своим долгом это сообщить. Оно является неотторжимой частью всего комплекса переживаний и впечатлений. Даже больше – фундаментом и порождающей причиной. Я пишу короткими рублеными фразами, чтобы быть понятным и доступным, хотя я сам предпочитаю фразы длинные и витиеватые, отражающие сложное и самооборачивающееся течение, прохождение мысли по извилистым каналам сложных соподчинений, неузнаваний и отрицаний.
И вот это основополагающее объявляется как бы в опережающей полноте, силе и порождающей энергии некой сверхяпонскости, где оно мерцательным образом через медиаторное бескачественное поле сообщается со всем таким же остальным. То есть моя Япония и только моя Япония явилась мне гораздо раньше, чем все ныне обстоящее и позднее нахлынувшее. Я помню ее еще со времен проживания в третьем подъезде четвертого корпуса. Стояла зима, все было завалено ослепительным снегом, и она явилась мне. Конечно, я не мог тогда ее оценить и воспринять во всей полноте ее значения и предначертания. Но все же. Она объявилась там, где вполне на равных и единосущно соотносилась, не обинуясь всяческими далекими неведомыми ориентальными деталями с такими же только моими Африкой, Патагонией, Беляево, Мысом Надежды, Сиротским переулком, Патриаршими, Бродвеем и пр. И понятно – желание Японии сильнее самой Японии и всего того многочисленного, что она может предложить и предоставить нам и себе самой в качестве себя. Никакие Японии не могут удовлетворить это страстное и все возрастающее, разгорающееся, самовоспламеняющееся, уничтожающее все и любое как неистинное в яростном порыве, никоим образом немогущем реализовать и удовлетворить чистое желание ее. На то способна только, единственно, умопостигаемая Япония, потому что она сразу уже есть даже Япония в квадрате. То есть все, что есть Япония вместе со всем, что и не есть Япония и вовсе есть не Япония, захватывая рядом и нерядом лежащее. То есть она уже не есть Япония. Вернее, есть не Япония, но – возможность Японии в любых обстоятельствах и точках пространства. Посему необязательно, но и при том нелишне, вернее, незазорно увидеть какую-никакую наличную Японию, оставив той, первичной по роду порождения и преимуществования, Японии все истинно японское. Вот и бываю я порой командирован судьбой в места, узко определяемые и обозначаемые своим прямым именем. Возможно, подобное выглядит чересчур надуманным и выспренним. Но коли оно такое есть, то как же его представишь иным образом? – никак. Уж простите великодушно. Ребята меня поймут.
И здесь, токмо ради подтверждения вышесказанного, я произведу один из недопустимых среди благородных литераторов приемов. Недопустимо это также и среди простых путешественников и описателей чуждых нравов и привычек, к которым я сейчас, скорее, отношусь, чем к мастерам пера и печатного слова. Да мы ведь что? Мы ведь все-таки дворовые! Да, да, даже по прошествии стольких сглаживающих и охлаждающих лет мы по-прежнему беспорядочные и озлобленные дворовые. Так что нам простительно. И подобного рода уловки будут, конечно, встречаться неоднократно на пределах данного повествования. Но эта – самая уж наглая и откровенная. И я не стесняюсь. Просто в некое слабое и неубедительное объяснение всех начальных рассуждений о Японии, являющейся страждущему ее до самой Японии, я приведу свое стихотворение, написанное в неизбывной давности, когда даже о случайно, каким-то невероятным нечеловеческим способом попавшейся тебе по пути, скажем, домой из зоны отдыха, натуральной Японии и не мечталось. Тогда на пути попадались в основном пьяный народ какой-то, дохлые кошки и крысы. Что еще? Ну, ребята из углового со свинчаткой. Ну, трупы неопознанные, может, просто и подброшенные в наш двор, чтобы нас пуще скомпрометировать. А вот Япония никогда не попадалась. А стихотворение – вот оно:
В Японии я б был Катулл
А в Риме – чистым Хоккусаем
А вот в России я тот самый
Что вот в Японии – Катулл
А в Риме чистым Хоккусаем
Был бы
К счастью (к счастью только и исключительно для данного случая), стихи сейчас мало кто и читает. Данный же текст обращен к читателю, который вообще вряд ли когда-либо касался беглыми компьютерными пальцами хрупких и бесцельных страниц тоненьких поэтических сборников. Так что вот ему и будет как раз случай ознакомиться с моей стихотворной деятельностью, сделавшей все-таки человека из меня, дворового гонялы. Или же как раз наоборот – сгубившей меня и все человеческое во мне.
Соответственно, о Японии.
Пока никто не доехал и не объяснил, я есть как бы единственный полновластный, в данном узком смысле, ее хозяин. Что хочу – то и пишу. И все правда. Конечно, все написанное всеми – всегда правда. Но просто моя нынешняя правда пока наличествует одна без всякой ненужной соревновательности, порождающей некие мучительные и раздражающие зазоры между многими соседствующими правдами, предполагающими наличие еще большей, превышающей всех их, правды. Правды, равной абсолютной пустоте и молчанию. Но пока моя скромно и негромко говорящая правда есть единственная и внятная правда. А то вот тут я про Москву кое-что написал. Уж про Москву-то я кое-что знаю! И знаю такое, что никто не знает. Ан нет, всякий норовит возразить:
Не так! —
Что не так? —
Все не так! —
А как? —
По-другому! —
По какому такому другому-то? —
А вот так, как есть она по моему видению! —
Ах, видите ли, по его видению! Всякий, видите ли, знает как! Всякий про Москву все знает. А про Японию никто пока не знает. И я это знаю. И они это знают. И я жестко их спрашиваю:
А ты там был? —
Нет. —
Так и молчи. А я там был! —
Так вот о Японии.
При первом касании самолета земли и выглядывании в окно, при первых блужданиях по залам аэропорта, уже, естественно, чуть позднее, делаешь инстинктивные и, понятно, бесполезные попытки постичь, вникнуть в смысл всевозможных узорчатых надписей. Нечто подобное мог испытать любой, кому доводилось случиться на улицах Хельсинки или Будапешта. Но там сквозь понятную латиницу, изображавшую абсолютно неведомые сплетения неведомых словес, что-то можно было угадывать, лелеять надежду и иллюзии узнавания. Здесь же буквально через минуту наступает абсолютная кристальная ясность полнейшей смехотворности подобных попыток и поползновений.
Несчастный! Расслабься! – словно шепчет некий утешающий и утишающий голос всеобщего родства и неразличения.
И наступает приятное расслабление, некоторая спокойная уверенность, что все равно, нечто, сказанное одним человеком, в результате, возможно, и через столетие, возможно, и в другом рождении, но может быть как-то понято другим. То есть последняя, страстно чаемая всеми, утопия человечества: тотальность общеантропологических оснований. Это утешает.
Для интересующихся и еще неведающих тут же заметим, что у них, у японцев, существует три системы записи всего произносимого – известная во всем мире и аналогичная китайской великая система иероглифов и затем уже местные изобретения – катагана и хирогана, слоговые записи. Все согласные огласованы и не встречаются написанными и произнесенными встык. Посему мое имя, зафиксированное со слуха, а не считанное с документа, читалось в какой-то официальной бумаге Domitori Porigov. Я не обижался. Я даже был рад некоему новому тайному магическому имени, неведомому на моей родине, месте постоянных претензий ко мне или же упований на меня, вмещенных в данное мне при рождении земное имя. О другом же сокрытом своем имени я только подозревал, никогда не имея случая воочию убедиться в его реальном существовании и конкретном обличии. А вот тут наконец, к счастью, сподобился. И мне оно понравилось. Я полюбил его. Часто просыпаясь по ночам среди пылающей яркими звездами Японии, я с удовольствием повторял его вслух:
Domitori!
Domitori!
Porigov! – и довольно улыбался засыпая.
О постоянном спутывании японцами трогательным и неистребимым образом букв р и л, д и дж, с и ш даже самыми продвинутыми славистами известно уже всем. Но мы не пуристы, наш английский-французский-немецкий-какой-там-еще тоже далек от совершенства (ох, как далек!) и служит предметом постоянных, скрытых или явных, усмешек аутентичных носителей данных языков, никогда нас, впрочем, в открытую этим не попрекающих. Ну, если только иногда. И то с благими намерениями:
У вас беспредельные возможности совершенствования вашего замечательного английского. —
Спасибо, вы бесконечно добры ко мне. —
Нет, действительно, вы замечательно говорите по-английски, но у вас есть просто беспредельные возможности улучшения, как, впрочем, и у нас, – изящно завершают они ласково укрытую инвективу.
Но я не обижаюсь на них. И никогда не обижался. Даже, по твердокожести, просто не замечал усмешки, принимая все за чистую монету. Такой вот я грубый и нечувствительный. Я действительно верил и понимал, что наш английский имеет впереди себя, да и по бокам, да и сзади необозримое пространство для улучшения. Да и то, откуда нам, послевоенным дворовым хорькам, преуспеть в подобном вальяжном занятии. Это уже после нас наросли советские барчуки, которые любили, как они это называли, – поангличанничать. То есть прийти в какой-нибудь кабак и начинать выебываться:
Какую нынче выпивку вы предпочитаете, сэр? —
Виски с содовой, май дарлинг! – отвечает сэр.
Голубушка, этому джентльмену, пожалуйста, уж будьте добры, один виски с содовой. А мне, пожалуй что, рому. —
Но мы были простыми, неведающими изысков пареньками со всяких там Шаболовок, Хавских и Тульских. Нам простительно. Ох, конечно, простительно. Но мы сами себе не прощаем. Не прощаем. Мы требовательные к себе и нелицеприятные. И я таков же.
Однако японские спутывания бывают удивительно забавными, милыми и смешными, порой порождая новые неведомые им самим и обескураживающие вас смыслы. Почти в самом начале своего пребывания я был спрошен очаровательной девушкой:
Хоу ронг а ю стеинг хере? —
Вы, очевидно, имеете в виду, хоу лонг ай ем стеинг хере? —
Да, да, хоу ронг? – подтвердила она мило и непоколебавшись, просто не чувствуя отличия, не улавливая разницы звучания. Да и ладно. И так хорошо. И так все понятно. Я тоже, часто переспрашивая японское имя или какое-либо слово, пытался выяснить: л или р? Они повторяли тем же самым, неопределимым уже для меня, способом: лр или сш. Неразличение русским слухом произнесения среднего между с и ш порождает столь многочисленные варианты написания и произнесения у нас слов с этим звуком. Для своих я посоветовал бы произносить его как слитное сш. Пусть наши будут чуть-чуть продвинутее остальных. Во всем прочем, может быть, они поотсталее и понеобразованнее, по извинительным, выше приведенным причинам. Да они уже и старые для всяких новых мировых познаний и кругосветных откровений. Я их понимаю и жалею даже. Пусть хоть в этом они будут поумелее прочих и приятно поразят японцев весьма близким к аутентичному произношением. Скажем, можно произносить не суши или суси, а сусши. Вроде бы похоже получается, а? Нет? Ну, не знаю.
К тому же здесь, на этих дальних, дальневосточных островах наличествует и латиница, и параллельное использование арабского и местного написания цифр-Года исчисляются по времени правления императоров. А японские императоры правят лет по семь – десять. Вот и высчитывай теперь! Когда один мой знакомый заявил, что он 1956 года рождения, ему с понятным недоумением было заявлено, что подобное просто невозможно. Как так? А очень просто – он не 1956-го, а такого-то (очень небольшого) года рождения от начала правления такого-то императора (уж и не помню, когда там заступил на пост их предыдущий император Хирохито, чья супруга ушла из нашего, вернее, японского мира как раз в пору моего проживания в ее бывшей империи, намного пережив своего авторитарного и сокрушенного неблагоприятным ходом времени и истории супруга).
Император всегда представлял из себя фигуру более сакральную, чем политически-властную. Он был фигурой, лицом, именем и предметом великого почитания, безмерного обожания, смиренного поклонения и некоторого священного трепета. Его жизнь протекала сокрытой от глаз обычного жителя и окруженной тайной. Предполагалось, что тело у него из некоего драгоценного металла – помесь переливающейся и текучей ртути с блестящим и пластичным золотом. Возможно, в сплаве присутствовало что-то от алмазной крошки и перламутровой крупки. Возможно. Было известно, что он спит стоя и всего час в сутки. Глаза его всегда открыты, поблескивая глубоким темным агатовым мерцанием. Он настолько сосредоточен, что видит далеко, на многие кальпы и зоны вперед и назад. Посему и не замечает близлежащего и не слышит мелких будоражащих скрипов, шорохов приходящих и уходящих шагов необязательной повседневности. Посему и подвержен постоянной опасности, подлежа неусыпной охране. Посему скрываем от обычных дурных глаз, одной энергией неправедного смотрения могущих испортить его блаженное неведение и смутить ярко-золотое полированное сияние его невозмутимой поверхности. Посему при нем всегда наличествовал военный правитель из самураев, обладавший всей полнотой военной, политической и административной власти. Никогда не было известно, что ест император и ест ли вообще. Но при известном особом пристрастии японцев к еде и сопутствующему ей изысканнейшему ритуалу (а император – японец как-никак!), видимо, все-таки ест. Но ест особым наиизысканнейшим образом, что как бы и не ест в обыденном и грубом понимании и смысле. Задавались также вопросом: а пьет ли он что-либо, кроме серебряной, омолаживающей и мумифицирующей одновременно, воды. Не ведали также никогда, каков распорядок его дня и детали ритуала обстоящих его церемоний. Насчет всевозможных физиологических отправлений тоже никто не делал никаких предположений, хотя японцы на этот счет лишены ненужной стыдливости и ханжества. Кстати, только в последнее время и только благодаря трансляции по телевизору процедуры прощания с последним великим императором Хирохито стали известны порядок и подробности императорских похорон.
Японцы чрезвычайно неполитизированная нация. Они знают своего императора (ну, те, кто знает) или не знают (конечно же, знают!) и довольны. И живут себе спокойно. О, это, утраченное нами навсегда спокойствие! А ведь было же подобное. Ну, не совсем подобное, но что-то вроде этого. И я помню эти времена! И, как ни странно, не сожалею. То есть, конечно, сожалею, но как-то отстраненно. То есть при первом упоминании, например, имени того же Сталина в душе образуется теплый расширяющийся ком, бросающийся из области груди вверх, к голове. Но уже на дальних подходах к ней он остывает, преобразуется в некую липкую, размазанную по всему организму слизь, впитывается в нерефлексирующую плоть и окончательно исчезает с горизонта ощущений и представлений. И так сейчас уже, увы, всегда и постоянно.
Про покушение на своего малообаятельного премьер-министра мои занятые и озабоченные японские знакомые узнали только от меня. Да? – удивились они. Сделали глубокое горловое – Охххх! – и принялись за свои привычные дела. Я представил себе, какое безумие поднялось бы у нас, произойди подобное. Так вот они и происходят – сплошные безумия. А безумие – оно и есть безумие. Оно как бы само по себе, независимо от любой случайной его провоцирующей причины. Так и получается – тоже безразлично, что конкретное там произошло. В общем, все как у них, только уж больно безумия много. Ну, на то и есть метафизический национальный характер, национальное предназначение и миссия.
Сразу же по приезде хочется написать о Японии книгу. Такую большую-большую, обстоятельную, уважительную и все объясняющую. Через год на ум уже приходит только статья, но все, буквально все охватывающая, квалифицирующая и систематизирующая. Лет через пять пребывания здесь и включения в обыденную рутину окружающей жизни (как отмечают опытные в этом деле люди) – уже ничего не хочется писать. Как говорится, жизнь и среда заели. Вот и спешу запечатлеть нечто, пока не иссяк, не атрофировался первый, посему во многом и простительный, благодатный созидательный порыв.
Вернувшись к первым дням сошествия на эту землю, припоминаю естественные моментальные, с первых же минут (а иногда и заранее, в последнюю, скажем, неделю перед отъездом, поспешно, вперемешку с тучей неотложных дел, в метро и на перебежках) потуги выучить первый, вроде бы буквально необходимый и во многом нелепый обиходный словесный минимум: Здравствуйте! – ну, здравствуй.
Спасибо! – пожалуйста, пожалуйста.
До свидания! – пока.
Извините! —
Сколько стоит! —
Но эти иллюзии, к счастью, быстро вас оставляют. К счастью, во всяком случае, для вас и для меня. И вы успокаиваетесь. Благо что во многих случаях можно ориентироваться по английским надписям, спасающим в самые ответственные моменты, присутствуя-таки там, где нужно. С печалью убеждаешься в нашем несколько, даже и не несколько, а во многом, мифологизированном представлении об японской продвинутости и американизированности. Перед моим отъездом известный питерский поэт Виктор Борисович Кривулин, как само собой разумеющееся, заметил:
Ну, в Японии-то вам, Дмитрий Александрович, будет легко. Там все по-английски говорят. —
А вот и нет, Виктор Борисович. Не говорят. Это я заявляю вам лично и всем своим московским ребятам, возымевшим бы желание по какой-либо неотложной причине здесь оказаться. Не говорят они по-английски. Даже продвинутые интеллектуалы спокойно и самоудовлетворенно обходятся своим местным. И, заметьте, имеют полное на то право. Другой известный деятель русской нынешней словесности (обитающий уже достаточно долгое время в Америке, но встреченный мной именно в Японии) Ал. Генис рассказывал, что когда он впервые посетил данную страну десять лет назад, то на улицах Токио люди прыскали от смеха при его попытках заговорить с ними на некоем обезьяньем, в смысле английском, языке. Никто не слыхал даже американское слово «банк», в котором он имел тогда наисрочнейшую нужду-потребность по причине полнейшей безденежности. И никто ему не смог ничего подсказать, только рассыпались в смешках при виде дикого человека, неведомо что там бормочущего – прямо как Каспар из тьмы. С тех пор наш Каспар навек запомнил слово «банк» по-японски. Он тут же его и поведал мне. Но я тут же и позабыл. Благо что нахожусь уже в Другой Японии. В другое, более европеизированное время и с меньшей потребностью в банковско-денежных услугах. Не то чтобы мои карманы до чрезмерности набиты наличной японской или какой там еще валютой. Просто я умею обходиться практически вообще без денег, потребляя пищу всего один раз в день в весьма ограниченном объеме, не выходя из комнаты и не вовлекаясь в различные растратные-развратные мероприятия и развлечения, типа ресторанов, игорных домов и всего подобного. Конечно, единоразовое питание тоже требует некоторых затрат, но это другой вопрос. Я потом как-нибудь объясню вам, как следует с этим обходиться. Позднее, когда вы постигнете это, я попытаюсь обучить вас и более сложному и сокровенному учению, как вообще обходиться без всего. Но это потом. Я и сам на время оставил упомянутое высшее умение, так как с ним было бы просто невозможно что-либо написать о Японии.
Одна русская же, ныне постоянно живущая в Киото, тоже поведала мне нечто подобное. Буквально те же десять лет назад на улицах города цивилизованные японцы хватали ее за обнаженные руки, принимая их наготу как знак доступности, потому что женщинам вплоть до недавних лет было несвойственно и неприлично появляться на улицах с обнаженными руками и ногами даже в чудовищную жару. Прямо как в общеизвестном месте обитания наиортодоксальнейших евреев Меи-Шерим в Иерусалиме, где тебя, вернее, вас, если вы – женщина, могут и кислотой попотчевать за возмутительное появление с отвратительно, просто мерзостно голыми по локоть руками или до коленей ногами. Да их можно и понять. Я сам по временам испытываю подобное же. Собственно, кислота была в ходу и у нас, на Сиротском. Помню нашумевший на всю Москву случай, когда молодая женщина из соседнего дома плеснула в лицо соблазнительнице, уведшей у нее молодого мужа-футболиста, кумира молодежи нашего двора, флакон этой всепожирающей жидкости. Но там все участники и участницы были с в меру обнаженными руками и ногами. Так что не это было причиной. Ну, нынче и тут все пошло наперекосяк, в смысле наоборот – все вошло в привычную нам норму. Я имею в виду Японию, так как в районе Меи-Шерим все по-прежнему сохраняется в непоколебимой традиционной благости – и в смысле нарядов, и в смысле кислоты. Здесь же девицы уже носят шорты короче трусов, да и майки, еле-еле прикрывающие ныне общедоступный созерцанию народов всех стран всего просвещенного света верх развитого женского организма.
Вот уже и время, проведенное в Стране восходящего солнца, стало переваливать за рубеж, обозначенный как возникновение первых сомнений в способности и нужности что-либо писать или описывать. Однако, изобретя некий обходный маневр, я все-таки нашел в себе силы уверенно и обстоятельно продолжать. Вот этот маневр —
К примеру, можно и по-другому. Случай частый и бывалый. Доезжаешь до Шереметьева на машине, в общем-то похожей на все машины во всем мире (если особенно не вдаваться в подробности дизайна и двигательной части и быть чем-то немного озабоченным, что несложно при такой-то жизни). Приезжаешь в аэропорт, который, по сути, похож на все аэропорты мира. Садишься в самолет, трудно различаемый по национальной или какой там еще иной принадлежности (при достаточной унифицированности внутреннего дизайна, обслуживания, да и нехитрой пищи-выпивки). Летишь несколько часов в непонятном почти провале, неидентифицируемом пространстве-времени. Прилетаешь в похожий аэропорт. На неразличимой машине тебя везут в гостиницу, чрезвычайно напоминающую любую другую такого же класса в любой другой части обитаемой цивилизованной Вселенной. Правда, иногда в гостинице похуже, похлипче, бывает, что туалет вынесен куда-то там наружу. Иногда и душ в дальнем конце коридора. Это действительно неудобно и неприятно. Однако такое в нынешнем регулярно и монотонно обустроенном мире встречается столь редко, что и недостойно упоминания. Утром потребляешь или не потребляешь заведенный всеобщим нудным человеческим распорядком завтрак (я так почти никогда не потребляю по причине позднего вставания и отвратительной раннести этого мероприятия). Но знаю, что наши ребята, до сих пор бережливые и настороженные, всегда неукоснительно потребляют его, вскакивая чуть свет и устремляясь в место питания, унося даже с собой на обед и ужин запасливо тайком смастеренные бутерброды с колбаской, ветчинкой или сырком. Да кто же осудит их даже морально, тем более что юридическому преследованию подобное вообще не подлежит.
Так вот потом идешь в музей, или выставочный зал, минимально разнящийся с подобными же в крупных городах всего света. Делаешь привычную свою инсталляцию, которую ты нудно и надоедливо воспроизводишь уже на протяжении многих лет по всем городам и весям. Или, как вариант, читаешь набивший тебе уже самому оскомину привычный набор никому не понятных русских высоких и заунывных стихов. На открытие выставки или чтений собирается привычный народ, изъясняющийся с тобой, да и между собой, так как всегда и везде полно иностранцев, на столь же чуждом им, сколь и тебе, как бы английском. После этого следует визит в столь же рутинный уже итальянский ресторан местного разлива. Впрочем, ресторан весьма итальянский и неотличимый от прочих заведений по всему миру с итальянской же кухней, поскольку содержится обыкновенным, неотличимым от других итальянцев, итальянцем, поселившимся здесь давно и навсегда несколько поколений назад, но болеющим за итальянский футбольный клуб типа «Милана» и развесивший по стенам фотографии Рима, Флоренции, Софи Лорен, Паоло Росси, Баджио и Папы Римского в полном папском облачении и с поднятой для благословения старческой дрожащей рукой. После этого возвращаешься в гостиницу. Наутро в той же или подобной же машине снова в аэропорт. Самолет. Шереметьево. Машина. Дом. Где был? Был ли? Сейчас ли или уже в прошлый раз? Ты ли или кто другой? Вообще, о чем все это? Кто навел на тебя морок?' С какой такой своей коварной целью? Куда бежать дальше?!
Да никуда. Стой на месте и терпи. Принимай все смиренно, как с пониманием и смирением принимаешь недвижимое и постоянное пребывание в одном неложном месте своей земной прописки и приписки – в милом моем Беляеве, например.
Кстати, как-то подобным образом прибыв откуда-то куда-то, извинительно-виновато, то есть заранее сам себе простив эту вину, я заявил:
Извините, но я не говорю по-датски. —
Да мы тоже по-датски не говорим, – был мне ответ.
И действительно, они по-датски не говорили, так как это была какая-то совсем уж другая, неведомо какая, страна, где даже не подозревали, как это – говорить по-датски.
Но вообще-то для тех, кто бывал и знает, все города мира почти одинаковы под быстрым, сканирующим их принципиальную структуру, взглядом. Везде присутствуют (я не поминаю такой, уже вызывающий скуку и даже досаду, пример всех борцов за кулинарную национальную независимость, как Макдональдс) мостовые, проезжие части, переходы, дорожные происшествия и заторы. Для тех же, кто озабочен проблемой и способом захвата власти, наличествуют разновременной постройки и возведения мосты, почтамт, телефон и телеграф, казармы и арсеналы. Везде есть рестораны. Да, рестораны есть везде. В ресторанах присутствуют высокие европейские или низенькие азиатские столы, покрытые или не покрытые скатертями, меню и персонал, называемый официантами. Иногда бывает даже и метрдотель. В маленьких и уютных ресторанчиках в боковых улочках между посетителями прохаживается и сам полноватый усатый улыбчатый владелец, наклоняясь к столикам и ласковым голосом расспрашивая посетителей:
Как вам у нас нравится? —
Приятно. —
И мне приятно, если посетителям приятно. Приходите еще раз. —
Обязательно придем. —
Конечно, сейчас я говорю и буду говорить о банальном. Настолько банальном и самоочевидном, что даже приличным людям как-то не приходит в голову в приличном обществе заикаться об этом. Самому просто стыдно упоминать о подобном. Но к счастью, во мне еще не умер прямодушный и простой паренек из двора на углу Мытной улицы, близ Даниловского рынка. Все, о чем я поминаю сейчас, как бы само собой разумеющееся. Вот я и буду говорить о нем, как о само собой разумеющемся. Оно известно всем и везде, что можно было вроде бы заняться чем-нибудь более оригинальным и невероятным. Но я об этом. Именно об этом! Слишком уж наболело. Да к тому же все равно ведь кто-нибудь иной, в результате, не выдержит и выскочит и выкрикнет:
Я вам сейчас расскажу… —
Нет, постой, постой! Уж лучше пусть это буду я. Пусть уж лучше пальма первенства принадлежит мне. А то вот так же с Тарантино вышло.
Как с Тарантино вышло? —
Да очень просто. Мне все это давно уже в голову пришло. Задолго до него, так как я и постарше лет на тридцать буду. Просто по лени я долго и медленно ворочал все это в голове. Присматривался, как бы получше обкатать да подать требовательной публике. Ждал и возраста соответствующе приличного, чтобы с самим собой тоже было по-честному – мол, не скороспелое, а пережитое и выстраданное. Да чтобы и перед внешним миром не было стыдно – мол, человек в возрасте, знает, что говорит. А тут Тарантино! —
Что, тот самый Тарантино? —
Да, тот самый. Объявился как недоросль. Выскочил без всяких там моих русских сложно– и изощренно-психологических переживаний и самотерзаний. Просто выбежал впереди всех, стоящих в честной очереди, да и все это выкрикнул от своего имени. Попробовал бы он это во времена моего детства! Там таких быстро на место ставили. А если не ставился – так просто укладывали, и надолго и недвижимым, извините уж. Но оказалось, что людям-то плевать на такие тонкие соображения и изящные переживания, которыми я томился столько лет. Посему и спешу вам сообщить: да, везде, везде все одно и то же! Даже больше – ничего другого-то, по большому счету, в мире и нет. В высотных зданиях, как правило, по всему свету присутствуют лифты, останавливающиеся обычно на любом функционирующем этаже, за исключением специально служебных, закрытых и секретных. Внутри на стенке лифта, если приглядеться, даже не разбирая языка, просто определяя по привычному канонизированному расположению, на ощупь даже при полной темноте, можно обнаружить кнопки этажей, закрытия дверей и их открытия, а также бесполезная кнопка связи с оператором, на случай застревания. У подъездов есть либо звонки, либо домофоны. Ну естественно, иногда и не бывает. Пообдирали все. Либо не успели установить. Есть продуктовые магазины и магазины различной промтоварной специализации – обувные, одежные, мебельные, посудные, писчебумажные, музыкальные и игрушек, стеклопосуды, строительных материалов, комиссионные или уцененных товаров, всяческой техники, машин, электроники. Да, косметические магазины. Магазины всяческих причуд. Есть еще цветочные магазины и всевозможной умилительно мяукающей, гавкающей, каркающей, рычащей, свербящей и упорно под водой молчащей живности. Парикмахерские и пункты обмена валюты встречаются повсеместно. Пункты продажи мороженого и всяческих напитков вразливную есть. Пункты сбора металлолома и стеклянной посуды. Опорные пункты охраны общественного порядка. Я повторяю, что говорю вещи известные. Я их помню с младых ногтей даже в весьма не благоустроенной округе нашего трагически напряженного двора. Все это так нехитро, почти незамечаемое и неупоминаемое в серьезных писаниях и описаниях за обычностью и непривлекательностью. Но когда-то и кому-то же надо помянуть! Есть университеты и институты для молодежи. Театры, кинотеатры, клубы, дискотеки, стадионы и парки разнообразные. Почти везде есть зоопарки. Господи, куда я попал? Выезжал ли я когда-либо и куда-либо из Москвы, из своего родного Беляева?! Или же весь мир и есть одно большое родное разросшееся до планетарного размера Беляево?!