Текст книги "Реквием по Homo Sapiens. Том 1"
Автор книги: Дэвид Зинделл
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 79 (всего у книги 85 страниц)
– Возьми – ты прикусил себе язык.
Данло вытер рот. Язык болел и поворачивался с трудом.
– Зачем ты это сделал, Хану?
Хануман, потрогав алмазную шапочку на голове, нагнулся за сброшенным Данло шлемом. Осмотрев помятую и поцарапанную хромовую поверхность, он ответил с холодной улыбкой:
– Это тоже была имитация. Что же – готов ты дать людям настоящую Эдду?
Спина и затылок Данло оцепенели. Впервые он ощутил боль Ханумана почти реально. Если электронное самадхи было лишь сверкающим отражением на поверхности Единой Памяти, виртуальный огонь в мозгу Данло должен был представлять собой только тень того, что испытал Хануман в ночь своего первого воспоминания.
О Хану, Хану. Я ведь правда не знал.
Данло кивнул на шлем в руках Ханумана.
– Я не знал, что память… может так жечь.
Хануман по-прежнему улыбался, но не было юмора в его улыбке.
– Это хитрая программа. Сам лорд Палл принимал участие в проектировании шлемов.
– Но ведь он с самого начала был против Пути!
– Верно, был.
– Значит, ты договорился с ним? И с Орденом?
– Мы убедили его, что глупо было бы Ордену относиться к Пути недоброжелательно.
– Понятно…
– Лорд Палл – величайший из цефиков. Он научил меня почти всему, что я знаю.
– Кто же кого соблазнил – ты его или он тебя?
– Никто никого не соблазнял. Самый влиятельный лорд Тетрады просто согласился с нашими доводами.
Данло потер ушибленный локоть.
– А как же лорд Цицерон?
– Я уверен, что лорд Палл договорится с лордом Цицероном – они ведь оба разумные люди.
– Понятно.
– Ведь это вполне разумно – разрешить членам Ордена заниматься мнемоникой?
Данло потер затылок и снова кивнул на шлем.
– Это не мнемоника.
– Почему? Мы даем людям лучшее, что есть в Старшей Эдде.
– В твоей интерпретации Эдды.
– Вообще-то большинство наших доктрин утвердил Бардо. Я просто подогнал воспоминания под эти доктрины.
– А как насчет твоего воспоминания, Хану?
Хануман обвел пальцем красную полоску по краям своей шапочки.
– Мы дадим им то, что я сказал в Огненной Проповеди – этого будет достаточно. Зачем им, беднягам, мучиться.
– Так, как мучился я?
– Я только хотел показать тебе, как тщательно мы должны отбирать воспоминания, которые копируем. Извини, если я причинил тебе боль.
– Ничего, – сказал Данло.
– Мы должны давать божкам лучшее, а не худшее.
– И подслащать это лучшее электронным самадхи?
– Это позволит им испытать мистическое чувство.
– Подредактированное тобой.
– Пожалуйста, не смотри на меня так. Ты должен знать, что слишком сильное удовольствие так же опасно, как слишком сильная боль.
– Опасно для кого?
– Для нас, конечно. Для божков. Потому мы и должны контролировать воспоминания.
– Ты не просто контролируешь, Хану. Ты подделываешь настоящую память.
– Но что это за настоящая память? Ты имеешь в виду ту, которую называешь Единой? Но как нам показать ее людям? Не все ведь обладают твоим чудотворным даром.
Данло потрогал перо у себя в волосах.
– Я думаю, что все.
– Нет, не все – потому мы и даем им твои слова, твою память, твое понимание. И немного кибернетического самадхи, чтобы дать им почувствовать вкус к чудесам.
– Нет, вы даете им суррогат вместо меда и блеск вместо золота. Никогда твоя имитация Эдды не будет реальной.
Улыбка Ханумана перестала быть пустой, а лицо выражало холодное, жестокое веселье.
– Реальность не нужна никому. Реальность уж слишком реальна – почему же еще люди ненавидят всех, кто открывает им правду?
Видя, что Данло не думает вставать, Хануман опустился на колени и присел на пятки, приняв учтивую, строго официальную позу. Сложив свои маленькие руки на коленях, он стал говорить, что людям необходимо познать более глубокие уровни сознания и выйти за пределы самих себя, но они не должны слишком углубляться и уходить слишком далеко. Большинство, преклонив колени под мнемоническими шлемами, будет удовлетворено, вкусив кибернетическое самадхи лишь слегка. Его, Ханумана, долг – отмерить им это блаженство с той же тщательностью, как повар добавляет чесночную эссенцию на противень, где жарится курмаш. Данло он казался циничным и искренним одновременно – знающим о мраке, наполняющем всю вселенную, и странно невинным, как церковный служка, который, стоя под эдическими огнями на церемонии расширения, вынужден размышлять о тайнах, непонятных для его юного возраста. Данло слушал его, сидя на холодном, как лед, полу.
Было что-то колдовское в том, как они оба сидели на ничем не покрытых каменных плитах, а ветер выл у шпилей собора и швырял в окна снегом. Кроме этих звуков, в зал проникали и другие: быстрые шаги по коридору, взволнованные приглушенные голоса, шелест шелковых одежд. Высоко над храмом и Городом гремели идущие на посадку ракеты и легкие корабли, уходящие в сторону Экстра. Под эти звуки Данло начал вспоминать. Он достал свою шакухачи и поднес ее к губам, но играть не стал. Хануман смотрел на бамбуковую флейту с тоской, страхом и ненавистью. Легкость Данло в обращении с мистической музыкой он ненавидел, пожалуй, не меньше, чем слова Данло о том, что предстоящая мнемоническая церемония – это измена всему естественному и благословенному. Данло сожалел об упреке, с которым это сказал: он все еще лелеял фравашийский идеал, предписывающий стать идеальным зеркалом всего сущего, и хотел бы отражать лучшую часть Ханумана, а не худшую. Но высший долг обязывал его говорить правду – так он думал, – и поэтому он не мог умолчать о великом зле, которое Хануман и Бардо собирались причинить населению Города. Он говорил, что йоги употребляют слово «самадхи» неверно, обозначая им искусственное состояние, лишь имитирующее истинное самадхи. Не желая ничего утаивать, он признался что любит электронное самадхи таким, как оно есть, но использование его для насаждения ложной Эдды – это манипуляция худшего сорта, сродни слелингу чужой ДНК и производству заражающих мозг вирусов.
– Шайда давать детям сладости, зная при этом, что сладкое заглушит их голод к полезным и благословенным вещам.
Самым же благословенным, по мнению Данло, была Единая Память, это чудесное мерцающее сознание, которое невозможно имитировать, поскольку оно не выражается ни в ощущениях, ни в мыслительной деятельности, ни в эмоциях; это не субъективная вселенная, какой ее видят древние очи богов. Единая Память, сказал Данло, – это естественное состояние, когда каждый атом твоего тела «помнит» свою связь со всеми элементами вселенной. Следовательно, реальность (и истина) есть то, что создается между вселенной и каждым живым существом.
Данло казалось, что он уже долго сидит в полумраке компьютерного зала и рассуждает о тайнах памяти. Глаза Ханумана светились в темноте озерами бледно-голубого огня. Он слушал Данло с напряженным вниманием, которое уничтожает время, и все-таки оба они сознавали, что время идет слишком быстро, приближая час новой мнемонической церемонии. Их торопливый обмен словами отдавал горькой сладостью последнего разговора. Данло заметил, что чем больше он говорит о Единой Памяти, тем больше волнуется и отчаивается Хануман. Его глаза выражали теперь предчувствие чего-то страшного. Он делался все более юным, и его впалые щеки, обычно такие бледные, вспыхнули румянцем. Он болезненно щурился, как будто заново переживая момент, когда впервые увидел солнце. Он был ребенком, вновь испытывающим страх и любовь к свету. Его рот раскрылся в подобии крика, и он поднес руку к глазам, защищаясь от взгляда Данло, от сострадания, с которым тот смотрел на него. Как же ему ненавистно быть любимым, подумал Данло. На самом деле Хануман ненавидел любовь Данло к воспоминаниям и к жизни, ту редкостную и дикую любовь, которую сам Данло называл «анасала». Больше всего ненавидел он ту естественность, с которой Данло открывался Единой Памяти. И вот, найдя в характере Данло ту часть, которую он мог ненавидеть искренне и безоговорочно, Хануман внезапно отвернулся. Теперь он походил на статую нейропевца, глядящего в себя. Контактерка у него на голове переливалась огнями и сверкала своей зеркальной поверхностью. Эта алмазная скорлупа отгораживала его от всяких слов и от сострадания, которым мог одарить его Данло. Хануман ушел в личную, известную только ему вселенную, и Данло ненавидел его за эту изоляцию. Он смотрел на гладкое, закрытое лицо Ханумана и видел только их взаимную ненависть. Эта ненависть присутствовала и росла с самого их знакомства, но теперь эта темная страсть, словно сверлящий червь, вылезающий из тела зараженного хибакуся после его смерти, вышла на свет и стала явной.
Он горит, и ему ненавистно гореть одному.
Данло внезапно понял более глубокую причину, по которой Хануман подверг его столь мучительной имитации: это было то извращенное сострадание, которое Хануман испытывал к нему и которое связало, их судьбы воедино. Данло закрыл глаза, и ему вспомнилось то, что говорила ему Тамара: что Хануман уничтожит любой объект своего сострадания, лишь бы не оказаться связанным с ним.
Не в силах больше выносить это, Данло вскочил на ноги и сказал:
– Я пойду.
Хануман тоже встал. Держа мнемошлем в левой руке, он склонился над ним и спросил:
– Ты не хочешь мне помочь?
Что-то в его голосе заставило Данло заподозрить, что Хануман просит о чем-то большем, чем простая запись памяти. В глазах Ханумана был страх перед каким-то великим событием или преступлением, которому еще предстояло совершиться, и Данло прошептал:
– Нет… я не могу.
– Пожалуйста, Данло.
– Нет, – сказал Данло таким же, выдающим страх, голосом.
Хануман, явно утратив всякую надежду, все-таки спросил еще раз:
– Ты не поможешь мне сделать то, что нужно сделать?
– Нет, – сказал Данло, и между ними воцарилось молчание, которому не было конца.
– Хорошо, ступай, – сказал наконец Хануман без всяких эмоций, и лицо его было мертвым, как луна. – Уходи, прошу тебя.
Данло помедлил немного и ответил:
– До свидания, Хану. Всего тебе хорошего.
Он чуть ли не бегом бросился к двери, но Хануман окликнул его:
– Знаешь что, будь поосторожнее с правдой. С теми, кто чувствует себя обязанными нести правду другим, всегда случается что-то плохое.
Данло вышел и двинулся по длинным коридорам сам не зная куда. Он встретил нескольких божков, которых Бардо разослал с поручениями. Их форменные золотистые одежды, означающие преданность идеалам рингизма, шуршали, когда они отвешивали Данло низкие поклоны. Войдя в собор, Данло увидел множество других божков, завершающих приготовление к церемонии. Они устанавливали подсвечники, зажигали свечи, расстилали маленькие красные коврики для коленопреклонений. Данло, горюя о том, что произошло между ним и Хануманом, и при этом чувствуя любопытство, решил остаться на церемонию. Он прошел через неф к лестнице, ведущей в центральную башню. Дверь на лестницу охранял мрачного вида божок. Данло не знал его, но божок знал Данло и пропустил его без всяких расспросов. В другое время Данло понесся бы наверх через три ступеньки, как привык делать в Доме Погибели, но ушибленный локоть сильно болел, и он стал подниматься осторожно, как пришелец из искусственного мира, никогда прежде не видевший лестниц. Под гулкое эхо своих шагов он одолел первый пролет. Он слышал, что на самой верхушке башни находится святилище Бардо, комната с большими закругленными окнами, выходящими на все четыре стороны Города. Может быть, Бардо и сейчас там – репетирует вечернюю проповедь или трахает какую-нибудь восторженную богиньку, которую лично посвящает в таинства Пути. Данло с улыбкой пожал плечами и свернул в темный коридор, где пахло старыми камнями и пеплом. Выйдя на хоры, он оказался над нефом. Это было похоже на выход в космос – весь великолепный интерьер собора открылся перед ним. Колонны вверху переходили в гранитные ребра, образующие свод, внизу, озаренный тысячами свечей, золотился неф. Данло уперся руками в перила и наклонился, чтобы лучше видеть. Снаружи галерею, на которой он стоял, украшали лепные христианские ангелы и другие священные фигуры. Сулки-динамики Бардо хитроумно укрыл за резными панелями на той стороне нефа.
Божки суетились вокруг алтаря, расставляя вазы с огнецветами. Одни с благоговейным видом наполняли знакомую золотую урну чем-то похожим на морскую воду. Другие везли по неровным плитам пола стальные тележки, нагруженные мнемошлемами. Шлемы раскладывались рядами, каждый точно посередине красного коврика. Когда они закончили, Данло быстро сосчитал шлемы: их было ровно тысяча.
О Хану, Хану, зачем ты сделал то, что сделал?
Не желая, чтобы его видели, Данло отошел от перил. Через некоторое время собор наполнился чудесной, божественной музыкой. Данло слушал эту музыку, идущую из сулки-динамиков, и вспоминал. Вскоре двери открылись, и люди, предъявляя стальные пригласительные карточки, стали входить и располагаться на ковриках. Среди них были и божки, одетые в золотистую ткань или имеющие на себе золотые украшения, и новенькие, пришедшие на церемонию впервые. Бардо пригласил даже нескольких мастеров и лордов Ордена, которые до сих пор пренебрегали рингизмом: Зондерваля, Элию ли Чу, Махавиру Нетие и, самое поразительное, Мариам Эрендиру Васкес, четвертого лорда Тетрады.
Они, как и все остальные, опустились на красные коврики, положив сверкающие шлемы себе на колени. Затем из задней двери вышел Бардо и занял свое место посреди алтаря. Он был великолепен в своей золотой ризе и черном бархатном плаще – воплощенное величие и доброжелательность. Он прочистил горло и произнес проповедь, наполнив собор громовыми раскатами своего баса. Закончив, он сделал знак Сурье Лал и другим высокопоставленным рингистам наполнить голубые чаши водой из урны. Многочисленные чаши по рядам передавались собравшимся. Данло смотрел, как те подносят их к губам, и скорбел о том, что первоначальная калла-церемония выродилась в это водохлебство. Между тем Бардо, пригубив собственную чашу, объявил:
– Мы знаем, что Мэллори Рингесс стал богом и что он еще вернется к нам. Это будет скоро, скорее, чем вы думаете. Если вы будете следовать его путем, ведущим в бесконечность, вам следует отказаться от старого образа мыслей и вспомнить Старшую Эдду.
При этих торжественных словах из сулки-динамиков полились световые волны. Сгустившись у алтаря, они сложились в изображение Мэллори Рингесса. Многие еще ни разу не видели сулки-картин, и в соборе раздались изумленные возгласы.
Фигура, имевшая слишком яркие голубые глаза и одетая в пилотскую форму (которую Мэллори Рингесс носил редко), казалась тем не менее вполне реальной. Виртуальный Рингесс смотрел на людей, стоящих перед ним на коленях, и улыбался. Затем он сошел с алтаря и зашагал по проходу, все так же улыбаясь, излучая мир и могущество и говоря необычайно звучным голосом о радости становления богом. Наконец он остановился и простер свои красивые руки, призывая паству возложить на себя шлемы и вспомнить Старшую Эдду. Тысяча пар рук подняла шлемы вверх, и тысяча голов покрылась блестящей металлической скорлупой. Данло сквозь перила балкона увидел, как из-за алтаря появился Хануман. На этот раз он ничем не стал прикрывать свою контактерку, и она сверкала, заливая его лицо жутким пурпурным светом. Он поклонился Бардо, образу Мэллори Рингесса и тысяче искателей, чьи взоры были теперь устремлены в мир, с которым Данло слишком хорошо ознакомился. Они застыли на коленях – неподвижные, с пустыми глазами. Мертвые лица одного ряда отражались в блестящих шлемах предыдущего, ряд за рядом до самого алтаря. Хануман взглянул на хоры и улыбнулся, как будто знал, что Данло там, и поклонился низко, без насмешки и без стеснения. Ему нужно было руководить церемонией. Он подключился к компьютеру у себя на голове, взгляд его обратился внутрь, и он ушел, как и все остальные.
Глава XXVКАТАВСКАЯ ЛИХОРАДКА
Мы смотрим на болезнь как на ошибку, которую лишь Правда Разума может исцелить.
Эдди, основательница «Христианской науки». «Наука и здоровье»
Данло, верный своему слову, стал выступать против Пути Рингесса. В самые темные дни года, когда первые сарсары приходят с севера и сгоняют горожан с улиц, он обходил колледжи Академии и объяснял своим друзьям, мастерам и кадетам, почему он решил отречься от рингизма. Он говорил страстно, доходчиво и искренне, но недаром Старый Отец всегда повторял: «Правда исчезает в тот миг, когда ее высказывают, словно пар от дыхания». Данло вскоре обнаружил, что на каждого академика, которого он убедил не ходить на церемонии, приходится трое, жаждущих познать Старшую Эдду любым доступным им способом и готовых хоть сейчас преклонить колени под шлемами Ханумана. В целях борьбы с этим массовым религиозным поветрием Данло научился говорить убедительно и даже хитрить, что было совсем не в его натуре. Он превратил свой язык в бритвенное острие логики, чтобы резать под корень все несоответствия; он пользовался тайной цефической техникой, чтобы рассеивать сомнения и страхи; он даже пускал в ход фравашийские словесные наркотики, тщательно составляй фразы, способные создать у людей иммунитет против ураганной новой религии. Очень скоро люди стали прислушиваться к нему, а для рингистов он сделался большой помехой. Он, как-никак, был Данло ви Соли Рингесс, переживший великое воспоминание, сны бога. Все знали, что Хануман и Бардо его друзья – разве стал бы друг выступать против своих друзей, будь их путь действительно честен и не запятнан ложью? Ирония заключалась в том, что Данло, когда его влияние на членов Ордена усилилось, заслужил одобрение Ченота Чена Цицерона, которого Данло не выносил как человека фальшивого и неискреннего. Когда лорд Цицерон начал прозрачно предлагать ему свою дружбу – вернее, союзничество, – Данло вежливо стушевался, сославшись на то, что занятия математикой и мнемоникой не позволяют ему бывать на званых обедах. Не было еще такого, чтобы молодой пилот, еще не принесший присяги, отказывал своему Главному Пилоту. Данло опасался, что лорд Цицерон изыщет какой-нибудь предлог не посвящать его в пилоты, но это беспокойство не шло ни в какое сравнение с его тревогой за Ханумана.
Он почти совсем отчаялся. Ни разу еще после гибели племени деваки (даже в тот день, когда Данло узнал, что это его отец заразил деваки медленным злом) не испытывал он такой безнадежности по поводу другого человека. Отчаяние окрашивало все его слова и поступки цветом черным, как масло, которое скраеры втирают в свои пустые глазницы. Всякий, кто видел Данло, мог заметить, что он не спит ночей и забывает о еде. Он отощал, как волк в конце средизимней весны. Он предчувствовал какое-то несчастье, и все его мысли о будущем вращались вокруг Ханумана ли Тоша в алмазной шапочке и с безжизненными глазами. Своими предчувствиями Данло пытался делиться с Тамарой. Как-то ночью, после неспешной трапезы из кровоплодов и сыра, он сказал, что Хануман рвется к власти, и попросил ее не записывать свои воспоминания.
Она заверила его, что отменит назначенную встречу с Хануманом, но тут же и рассмеялась, как бы говоря: как я захочу, так и сделаю, и в ее смехе слышались темная музыка и гордость. Когда он наутро ушел от нее, началась метель – затяжная, хлещущая льдистым снегом. Данло надеялся, что непогода удержит Тамару у камина, где так уютно и безопасно.
Историческая сарсара 2953 года бушевала шестьдесят шесть дней почти без перерывов, захватив средизимнюю весну будущего года. Такой долгой бури еще не было в Городе, да и свирепостью она часто превышала все предыдущие. При обильном снегопаде сохранялись сильные морозы, и ветер дул с убийственной скоростью сто футов в секунду, замораживая всякого, кто имел глупость выйти на улицу с открытым лицом. От него гибли хибакуся у своих уличных костров, нищие хариджаны без семьи и крова и, конечно, аутисты – а несколько пришельцев просто сбились с дороги и замерзли посреди сугробов Галливарской площади в каких-нибудь пятидесяти ярдах от ярконского посольства. Мрачный темный сезон казался еще темнее из-за вьюги и снеговых туч, висевших над Городом. А на 74-й день глубокой зимы горожан ошарашило известие, заставившее их смотреть на своих соседей с опаской и подозрением: Ченот Чен Цицерон и еще двое членов Ордена слегли от болезни, чьи симптомы напомнили разрушительную Катавскую Лихорадку. Мастер-вирусолог, исследовав мозговые ткани лорда Цицерона, обнаружил, что тот действительно заражен редкой формой катавского вируса. Это был вирус памяти, бактериологическое оружие, созданное на Катаве давным-давно и считавшееся давно вымершим, – никто не мог догадаться, каким образом он пробрался в серое вещество лорда Цицерона. Но вирус пробрался, лорд Цицерон метался в бреду с пеной на губах, и очень скоро он начал забывать.
Первым делом он забыл математику, за которой последовали универсальный синтаксис и другие крупные блоки знания. Он забыл свою биографию и все, что касалось политики Ордена.
Затем он забыл свое имя, имена своих родителей и названия самых обычных вещей вроде бритвы или мыла. Три дня он брызгал слюной на послушников, которые ухаживали за ним и меняли его постельное белье, а потом забыл, как управлять мочевым пузырем и кишечником. Вирусологи сказали, что когда вирус доберется до его спинного мозга, он забудет, как надо дышать, и этим все кончится. Двое других заболевших специалистов – Анджела Наин и Янг ли Янг – забывали не с такой скоростью и не в таком объеме. Оставалась надежда, что они выживут и даже сохранят часть памяти. Поскольку ни вакцины, ни средства от этого вируса не существовало, всех троих держали в изоляции в комфортабельном хосписе Академии. К общему ужасу, вирусологи выделили сперму и вагинальную секрецию как векторы инфекции. Это открытие вызвало панику у степенных академиков. Выяснилось, что у праведного лорда Цицерона было много как любовниц, так и любовников, и Анджела Наин с Янг ли Янгом входили в их число. После срочного расследования, при котором всех членов Ордена заставили раскрыть свои сексуальные связи, вирусологи составили сложные деревья-диаграммы, показывающие, кто с кем спал. Половина Ордена честно блюла обед целомудрия, но почти вся вторая половина была связана незримыми сексуальными узами с лордом Цицероном.
По Борхе и Ресе быстрее всякой чумы распространился слух о том, что этот вирус проходит сквозь контрацептивные мембраны, как сверлящий червь через кость, но это была неправда. Вирусологи установили, что меры предосторожности, которые все разумные люди принимают перед совокуплением, вполне способны обезвредить вирус или по крайней мере помешать ему распространяться. В период, когда буря особенно свирепствовала и всю Академию обязали сдать образцы тканей для анализа в башню вирусологов, обнаружились только четверо зараженных, кроме первых трех. Эта новость почти у всех вызвала труднообъяснимую радость. Просто удивительно, как избавление от беды поднимает у людей настроение, невзирая на то что их повседневная жизнь остается столь же трудной и монотонной, как прежде. Данло, который никогда не боялся за себя, испытал облегчение, узнав, что никто из его друзей и коллег не пострадал. Особенно он беспокоился за Тамару, чья профессия состояла именно в том, чтобы заниматься любовью с мастерами и лордами Ордена. Он решил немедленно сообщить ей хорошую новость и совершил нелегкий переход по заваленным снегом улицам до ее дома. Не застав ее, он удивился. За последующие три дня он еще шесть раз наведывался в Пилотский Квартал, но дом был по-прежнему пуст и темен, как покинутая пещера.
– Скорее всего она нашла убежище в каком-то отеле, – сказал Данло Томас Ран во время их вечернего сеанса мнемоники. – Или сидит на квартире какого-нибудь мастера, боясь высунуть нос на улицу. Не о чем беспокоиться.
Но Данло все-таки беспокоился, а буря все не прекращалась, и его беспокойство переросло в страх. 82-го числа сарсара немного приутихла, и температура поднялась почти до нулевой отметки, но Тамара так и не вернулась домой. На многих других планетах Данло мог бы связаться с ней по телефону или радио, но в Невернесе подобной техники не существовало. (Во всяком случае, легально). Найти пропавшего или скрывающегося человека в таком огромном городе было почти невыполнимой задачей, но Данло, уверенный, что с Тамарой случилось нечто ужасное, рыскал по заснеженным улицам на лыжах, обыскивая все места, которые приходили ему в голову. Первым делом он отправился на Крышечные Поля, чтобы проверить, не покинула ли она Город. Когда порт-мастер заверил его, что ни одна женщина, похожая на Тамару, ни на одном корабле не улетела, Данло покатил по опустевшей Поперечной обратно в центр. Южнее Посольской улицы он свернул на широкую ледянку, ведущую к Консерватории куртизанок.
У ворот он попросил привратницу доложить начальнице, что он просит аудиенции. Мужчин в Консерваторию допускали редко, но Данло поклялся, что будет ждать на холоде, пока ворота не откроются. Он действительно стал спиной к ветру, терпеливый, как охотник, караулящий у тюленьей полыньи. Видя, что он того и гляди замерзнет на территории Общества, привратница сжалилась над ним и впустила в сторожку, куда для разговора с ним явилась одна из мегер. Красивая некогда куртизанка в вышитой красной пижаме расспросила Данло о характере его отношений с Тамарой. Когда он признался, что это была большая любовь, возможно, величайшая во вселенной, она сделала кислую мину, словно ее заставили съесть лимон, однако заверила Данло, что Общество обеспокоено исчезновением Тамары не меньше его. Она пообещала разослать послушниц по городским домам удовольствий, чтобы расспросить куртизанок – вдруг ктонибудь знает, где Тамара. Еще она сказала, что просмотрит список последних контрактов Тамары и наведет негласные справки у академиков Ордена.
– Если найти ее можно, она будет найдена, – холодно заявила мегера. – Но не думаю, чтобы ей после этого разрешили продолжать связь с пилотом, который даже присяги еще не принес.
Следующим местом, куда Данло направился, был дом Тамариной матери. Вероятность того, что Тамара вернулась в семью, была ничтожно мала, но Данло подумал, что у нее, больной или умирающей, могло все же возникнуть желание примириться с матерью. Селение Ашторетов находилось в самой отдаленной части города, над морем. В тесно застроенных кварталах жили многочисленные семьи Ашторетов, и Данло постучался в пять дверей, прежде чем нашел матрону, указавшую ему нужный дом – безобразный, лишенный души особняк у самой Длинной глиссады. Виктория Первая Ашторет приняла его в голом каменном холле, где, несмотря на отопительные решетки, стояла низкая, почти нулевая температура.
Это место походило скорее на шлюз космического корабля, чем на помещение, где можно беседовать о серьезных вещах.
Но достойная Виктория не собиралась приглашать Данло в дом. Она стояла перед ним в объемистой шубе и дышала паром, пока он излагал цель своего визита. Даже в шубе было видно, что она беременна – тридцать третьим ребенком, насколько помнил Данло. Высокая и статная, она держалась отчужденно, сложив руки на большом животе. Пополневшее из-за беременности лицо, несмотря на расчетливое и подозрительное выражение, оставалось живым и красивым – во многом даже красивее, чем у Тамары. Не проявив ни малейшего дружелюбия, она смерила Данло брезгливым взглядом, которым обычно встречают аутистов или бродячих магидов. В городе, где пилотов чуть ли не обожествляют, такое отношение могло бы взбесить (или позабавить) Данло, но он слишком отчаялся, чтобы проявлять подобные эмоции. Он просто стоял перед этой женщиной и ждал, когда она скажет, что Тамару не видела. Так и вышло. Поглаживая свой живот, она решительно отреклась от дочери.
– Этого мальчика будут звать Габриэль Тридцать Третий Ашторет, но в действительности он только тридцать второй. Моего десятого ребенка больше нет. Я забыла ее и на ваш вопрос могу лишь ответить, что не знаю никого по имени Тамара Десятая Ашторет. Я вынуждена так ответить, понимаете? Никто из моей родни не захочет больше ее знать. Спрашивайте о ней где хотите, но сюда женщина, которую вы разыскиваете, никогда не вернется. Никогда.
Достойная Виктория наверняка заметила, что Данло замерз и проголодался, но не предложила ему ни перекусить, ни выпить чего-нибудь горячего. Ей, как Архитектору высокого положения, запрещалось оказывать непосвященному даже такие простые знаки внимания. Однако жестокой она не была, и когда в открытую Данло дверь ворвался морозный ветер, предложила вызвать сани и даже оплатить их, поскольку у Данло не было денег. Для представительницы секты, известной своей бережливостью, это был геройский поступок. Данло, с поклоном поблагодарив ее, отказался и снова вышел в метель. Взяв себе за правило ничего не принимать на веру, он двинулся вдоль по улице, стуча во все двери и спрашивая, не знает ли кто Тамару Десятую Ашторет. Никто ее не знал. Ее действительно забыли здесь, сознательно изгнали из памяти.
85-го опять похолодало, и снег повалил с новой силой. В 2953 году на этот день приходилось начало Праздника Сломанных Кукол, когда на улице лучше было не показываться.
Этот праздник посвящался трауру по искусственной жизни, отмененной и уничтоженной много веков назад, но всегда находились фанатики-террористы, способные покуситься на жизнь человеческую. Слеллеры подкарауливали свои жертвы на ночных улицах и вонзали им в шею иглы, заражая их ДНК страшными вирусами; это делалось, чтобы выборочно «сломанные» таким образом люди испытали на себе боль кукол, когда тех сломали во всех компьютерных пространствах всех Цивилизованных Миров. Данло следовало бы в эти дни воздержаться от поисков Тамары, но тогда он даже не думал о слеллерах. Поздней ночью 85-го, посвятив много холодных и бесплодных часов обходу хосписов близ разных кладбищ, он вернулся в свое общежитие. Там, в холле у камина, ждала его посланница, молодая послушница Общества Куртизанок. Она сообщила ему, что Тамара нашлась, что она жива и хочет с ним встретиться. Послушнице велели проводить Данло к ней, в Консерваторию Куртизанок.
Услышав это, Данло вскинул кулаки и заорал от радости, не заботясь о том, что может перебудить все общежитие. Но послушница, одетая в нарядную шубку, сохранила серьезный и даже мрачный вид, вынудив его задать вопрос, который он не хотел задавать:
– Она… здорова?
– Она больна, – сказала послушница. – Я сожалею.
– Но скажите, пожалуйста… насколько это серьезно?
– Я не знаю. Если вы пойдете со мной, вам все объяснят.
Сбегав к себе за свежей маской (та, которую он носил весь день, обросла льдом), Данло пошел с послушницей к Западным воротам Академии. Оттуда они на коньках поехали по старой ледянке, соединяющей Академию с Хофгартенским кругом. Было уже очень поздно – слишком поздно и холодно, чтобы кого-то встретить, однако им то и дело попадались гуляки, возвращающиеся с вечеринок. Несмотря на их веселые голоса и клубы табачного дыма, в воздухе витала угроза. Лиц под масками или капюшонами нельзя было различить, и темнота стояла почти беспросветная. Все световые шары потушили. Остались только ледяные фонарики в форме домиков, храмов и других архитектурных сооружений – они висели на каждом здании. В тонких ледяных стенках светились синие, зеленые или алые огоньки, символизирующие искусственную жизнь. Улица должна была вся сиять этими огнями, но метель задула многие фонарики. Данло удивлялся, как это людям не лень зажигать их ночь за ночью и год за годом. Одолеваемый своими тревожными мыслями, он огорчался из-за присущей пламени недолговечности и обрадовался, когда они наконец пришли к воротам Консерватории. Каким бы тяжелым ни было состояние Тамары, он предвкушал, как снова улыбнется ей, и поцелует ее в лоб, и заметит, как участилось ее дыхание.