355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дэвид Эдмондс » Кочерга Витгенштейна. История десятиминутного спора между двумя великими философами » Текст книги (страница 13)
Кочерга Витгенштейна. История десятиминутного спора между двумя великими философами
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:11

Текст книги "Кочерга Витгенштейна. История десятиминутного спора между двумя великими философами"


Автор книги: Дэвид Эдмондс


Соавторы: Джон Айдинау
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)

Среди множества рекомендаций была одна, которая, вероятно, уязвила Поппера в самое сердце. Биолог Джозеф Нидем в своем рекомендательном письме высказал предположение, что Поппер не станет для Совета слишком тяжким финансовым бременем:

«В общем и целом, нет никаких сомнений, что, имея возможность писать и публиковаться, он [Поппер] навершка найдет себе должность, поскольку принадлежит к тому же типу людей, что и доктор Витгенштейн, бывший в последние годы членом совета Тринити-колледжа. Таким образом, Совет поддержки ученых может быть уверен, что его помощь будет необходима лишь на ограниченное время».

Наконец все было улажено – хотя Попперу в его неустойчивом и опасном положении казалось, наверное, что время тянется невероятно долго. Ему была гарантирована финансовая поддержка и предложена временная лекторская должность в Кембридже. В какой-то момент извещение об этой «академической любезности» затерялось на почте, и Поппер написал Муру нервное письмо, прося повторить приглашение… Однако к тому времени, как оно пришло, Поппер выяснил, что его просьба о приеме на постоянную должность лектора в колледже Кентерберийского университета в новозеландском городе Крайстчерч тоже увенчалась успехом. Он снова написал в Совет поддержки ученых, на сей раз по-немецки. Поппер был счастлив, хотя Новая Зеландия и казалась ему краем света: «Это, конечно, не Луна, но почти так же далеко».

И все же это было не настолько далеко, чтобы забыть о Витгенштейне. Именной указатель к «Открытому обществу» содержит пятнадцать упоминаний о Витгенштейне – все враждебного характера, – и целые страницы примечаний посвящены критике «Трактата». В аудитории НЗ у Поппера был один-единственный шанс высказать эту критику Витгенштейну в лицо.

На научной репутации Поппера в англоязычном мире, несомненно, сказался тот печальный факт, что его первый основополагающий труд, «Logik derForschung»,изданный на немецком в 1934 году, был переведен на английский только четверть века спустя. Да и после, уже став известным и знаменитым, он все равно долго искал издателя для «Открытого общества и его врагов». «Трактат» Витгенштейна тоже увидел свет не без родовых мук – но тут сыграли свою роль соображения, связанные с его потенциальной продажей, а отнюдь не сомнения в ценности самой работы. Поппер же был вынужден долго убеждать издателей, что его труд перевернет современное мировоззрение. Если бы не поддержка его близкого друга и сторонника Эрнста Гомбриха, который, не жалея сил, представлял интересы Поппера в Лондоне, тогда как сам автор все сильнее впадал в неистовство, находясь в Новой Зеландии, книга могла бы никогда не появиться в свет.

В 1945 году благодаря помощи фон Хайека Попперу предложили должность доцента в Лондонской школе экономики – и там на протяжении двадцати трех лет, начиная с 1949 года, он возглавлял кафедру логики и научного метода. Едва прибыв в Англию, он тотчас стал популярной фигурой: «Открытое общество» наконец-то было опубликовано, и автора наперебой приглашали выступить перед аудиторией. Сейчас, сквозь призму времени, становится видно, что это был пик его карьеры (которой суждено было продлиться еще более четырех десятилетий), ибо вскоре он стал избегать конференций и профессиональных форумов, предпочитая трудиться в одиночестве дома и превращаясь в «великого затворника». Он по-прежнему много и плодотворно трудился, расширяя сферу своих интересов, но «героический период», период решения фундаментальных проблем, остался позади.

Отношения Поппера с философским истеблишментом новой родины всегда были прохладными: видимо, он с давних пор разочаровался в англичанах, а когда окончательно утратил всякую надежду на то, что они сумеют понять и оценить оригинальность его идей, стал вести себя с ними все более самоуверенно. Еще в 1936 году, будучи в Англии, Поппер присутствовал в качестве гостя А. Дж. Айера на собрании Аристотелевского общества и слушал доклад Рассела. Он попытался вступить в полемику, но аудитория, приняв его критические замечания за шутку, встретила их смехом и аплодисментами. Сорок лет спустя Поппер писал: «Не знаю, заподозрил ли хоть кто-нибудь из них, что я говорил совершенно серьезно – и более того, что мои взгляды со временем станут общепризнанными». В тот приезд он совершил первую вылазку в Кембридж, выступил в Клубе моральных наук с докладом об индукции и лишь по чистой случайности не встретился с Витгенштейном – того свалила с ног «чертова простуда», как он выразился в письме к Муру. Отсутствие Витгенштейна, мысли о котором уже тогда не давали Попперу покоя, было для последнего большим благом: через десять лет он будет гораздо лучше вооружен для встречи с противником.

Лондонская школа экономики справедливо считалась (и считается) одним из самых выдающихся высших учебных заведений Великобритании; преподавательская должность в ней означает признание высочайшего профессионализма. Но Поппера ни разу не пригласили на работу ни в Оксфорд, ни в Кембридж, а между тем он полагал, что место в любом из этих университетов принадлежит ему по праву. Он чувствовал, что обречен на роль изгоя, что его талант так и не оценен в полной мере. (Впрочем, Джон Уоткинс отрицает, что Поппер жаждал получить место в Оксфорде.) Правда, он был почетным доктором как Оксфорда, так и Кембриджа – но это, конечно, совсем не то. В 1947 году Стивен Тул-мин отверг предложенную ему Поппером должность в Лондонской школе экономики, потому что тогда была эпоха Оксфорда и Кембриджа; именно там надлежало быть философу. И Поппер, без сомнения, тоже прекрасно это понимал.

Но главная причина, по которой Поппер был не в ладах с влиятельными философскими кругами, заключалась в его основополагающей позиции: разгадывание головоломок – занятие тривиальное и недостойное; исследование проблем – вот подлинная задача философии. Брайан Маги, очень много сделавший, чтобы донести до мира важность идей Поппера, говорит о его маргинальное™: «Он верил в это, он сам так поступал, он все время плыл против течения и потому никогда не был в моде. При этом он так много и ожесточенно критиковал идеи тех, с кем не был согласен, что это никак не могло способствовать его популярности». Сам Поппер как-то сказал Мелитте Мью, что в Оксфорде, где господствует лингвистический подход, сто пятьдесят философов – и никакой философии. Джон Уоткинс противопоставляет метод Поппера методу, преобладавшему в университетах Англии: «Он любил серьезные, очевидные, крупные проблемы. И выдвигал крупные гипотезы – пусть даже предварительные, которые впоследствии дорабатывались. Это вам не какой-нибудь заштатный философ-доцент из Бирмингемского университета, который берет вот такусенькую жалкую проблемку, – с этими словами Уоткинс сближает большой и указательный пальцы, – и говорит, что если посмотреть на нее с одной стороны, то так, а если с другой, тогда вот этак…»

Разумеется, у Поппера были ученики, которые собирались вокруг него в Лондонской школе экономики. В глазах Джона Уоткинса Поппер был великим человеком – «конечно, не без острых углов… [но] на голову выше большинства». По словам лорда Дарендорфа, Поппер «был очень необычным человеком». Эрнест Гел-лнер утверждает, что Поппер указал путь к пониманию двух самых больших наших ценностей – знания и свободы. И все же последователей Поппера никак нельзя назвать «школой». Отчасти так получилось потому, что Поппер решал проблемы последовательно, в то время как Витгенштейн сразу предлагал метод, универсальный подход. Широта философской тематики Поппера впечатляет, но если уж он не занимался какой-то темой, то вопрос «А что сказал бы об этом Поппер?» вряд ли поможет пролить на нее свег; вопрос же «А что сказал бы об этом Витгенштейн?», утверждают витгенштейнианцы, всегда приближает к верному ответу.

Еще одна причина того, что в других странах Поппера все-таки ценили больше, чем в Англии, заключалась в его интеллектуальном здравомыслии – качестве безусловно замечательном, но, увы, не способном захватить и увлечь. Ральф Дарендорф, большая часть научной карьеры которого связана с Англией, сравнивает отношение к Попперу в Британии и в континентальной Европе:

«Поппер был счастлив в Англии, потому что там было безопасно. Это была страна, в которой человек, обладавший иммунитетом против двух главных опасностей века – а именно от коммунизма и фашизма, – чувствовал себя надежно и спокойно. Но именно потому, что Англия была такой страной, Поппер был для нее слишком нормален – и не слишком интересен. Иное дело – Континент. Все до единой континентальные страны были подвержены этим двум опасностям. Поппер же возвышался над этим как нерушимая твердыня здравого смысла. И это долгие годы вызывало огромное уважение к нему. Более того: именно в этом видели великий путь к преодолению разрушительных последствий политических страстей, бушевавших с 1917 года до смерти Сталина, – в том числе и всего периода нацизма». Жалел ли Поппер о том, что выбрал стабильную должность в Новой Зеландии, вдалеке от фашистской Австрии и войны, вместо того чтобы согласиться на временную и не столь надежную «академическую любезность факультета моральных наук Кембриджского университета», предложенную Советом поддержки ученых? Кентерберийский университет, вне всяких сомнений, оказался в выигрыше. Его официальная история гласит: «Ни до, ни после никто не оказал такого влияния на нашу академическую жизнь, как Карл Поппер». Новозеландские историки назвали Поппера своего рода «интеллектуальным шампанским после долгих лет засухи».

И все же, рискни Поппер тогда, в 1937 году, в расцвете творческих сил, поехать в Англию, он не провел бы столько лет в стороне от главных философских событий. У него появился бы шанс упрочить свои позиции в академическом мире – и работать наравне с Витгенштейном. Фридрих Вайсман, венский знакомец Поппера, которому тот, по его словам, уступил место в Кембридже, позже переехал оттуда в Оксфорд. Как хорошо было бы Попперу, если бы он принял другое решение! Выбери он тогда Кембридж, говорил Поппер Михаэлю Недо, он быстро затмил бы Витгенштейна со всей его школой.

Получив от «Бюро университетов Британской империи» приглашение в Новую Зеландию, Поппер в письме к Муру назвал его «довольно неожиданным». Однако, писал он, «я счастлив принять эту должность. Ибо, хотя я безусловно предпочел бы возможность читать лекции в Кембридже, я рад, что больше не буду обременять собой Совет поддержки ученых. К тому же я надеюсь еще вернуться в Англию».

Вообще, этот выбор в пользу «нормальной работы» – как назвал ее, что примечательно, сам Поппер – можно объяснить лишь в контексте личной, финансовой и политической небезопасности. Он принял решение покинуть Австрию за год до вторжения Гитлера, предчувствуя войну. Вспомним к тому же, что 1928 год, когда он закончил докторскую диссертацию и получил право преподавать, был последним годом австрийского послевоенного возрождения. В 1929 году произошел обвал американской фондовой биржи, и начался стремительный отток капитала из Европы. В 1930 году безработица в Германии достигла отметки в пять миллионов человек, а еще через два года эта цифра выросла до шести миллионов. И в такое тревожное время – экономический упадок, политическая напряженность, подъем правых партий, ожесточенный антисемитизм, – на таком зыбком фундаменте, в изменившемся до неузнаваемости мире, будущему учителю еврейского происхождения пришлось строить карьеру и семью.

18
Проблемы с головоломками

Владыка, чье прорицалище в Дельфах, не говорит и не утаивает, а подает знаки.

Гераклит


Поздний Витгенштейн говорил о философских «головоломках», вызванных неправильным употреблением языка. Я могу только сказать, что если бы у меня не было никаких серьезных философских проблем и никакой надежды их решить, то у меня не было был повода быть философом; философии, на мой взгляд, просто не было бы оправдания.

Поппер

Как мы убедились, было немало причин, способствовавших тому, что встреча между Витгенштейном и Поппе-ром в аудитории НЗ стала столь ожесточенной. Но и без них этот спор наверняка вошел бы в историю, ибо на карту был поставлен фундаментальный вопрос философии: вопрос о ее цели. От его решения напрямую зависела судьба возглавляемой Бертраном Расселом аналитической революции. Смысл и цель этого философского бунта – вот из-за чего Поппер и Витгенштейн скрестили, образно говоря… кочерги.

Предметом спора был вопрос о роли и значении языка. Рассел стал инициатором применения точных методов логики к анализу философских проблем. До Рассела еще со времен Декарта, с XVII века, главным направлением философии была эпистемология – выяснение того, что может знать человек. Декарт искал незыблемые основы знания в себе самом. Его метод состоял в том, что-бы подвергать сомнению все, пока не будут достигнуты прочные основания достоверного знания. Когда же «его лопата не могла копать глубже», он «отчеканил» наиболее часто цитируемую философскую фразу – «Cogito ergo sum»– «Мыслю, следовательно, существую». Среди. последователей эпистемологической традиции были английские эмпирики Локк, Беркли и Юм. После же Рассела на смену эпистемологии пришла философия языка, согласно которой наши слова являются теми линзами, через которые мы воспринимаем мир и собственные мысли. Без этих линз мир нам недоступен.

Источником аналитического подхода Рассела стали числа: его первой любовью была математика. В автобиографии он вспоминает свое несчастное отрочество и тропинку, по которой спускался к морю на юге Англии: «Я ходил туда один, глядел на закат и размышлял о самоубийстве. Но я не покончил с собой, потому что хотел больше узнать о математике».

В 1903 году он опубликовал «Принципы математики» («The Principles of Mathematics»),а в 1910—1913 годах в соавторстве с А. Н. Уайтхедом – монументальный трехтомный труд oPrincipia Mathematical.Эта попытка утвердить математику на прочном логическом фундаменте насчитывала сотни страниц чисел, символов, уравнений; итог получился настолько непригодный для рынка, что авторам пришлось частично взять на себя издательские издержки. Годы спустя Рассел говорил, что ему известны только шесть человек, прочитавших книгу от корки до корки: трое из них стали жертвами Холокоста, а еще трое были из Техаса. И все же в некотором смысле книга себя окупила: она придала вес другим, более популярным трудам Рассела.

Позже Рассел оценит задачу, попыткой решения которой стала «Рппсгрга Matbematica»,как скорее сизифову, нежели гераклову, – или, по его собственным словам, как «абсолютную чепуху». Подлинное значение для философии она обретет только тогда, когда он применит методы, использованные в этой работе, к исследованию языка, а затем и к вечным проблемам метафизики: природе бытия, знания и истины. Самая известная из его теорий связана с лысиной короля Франции (или отсутствием таковой). Однако рассуждение о несуществующем лысом монархе может быть понято лишь в контексте философских идей той поры.

Отношения между языком и миром были для философов великой загадкой. Как получается, что несколько букв, скажем, «ч-а-ш-к-а», будучи выстроены в определенном порядке, приобретают значение? Направление философии начала XX века, известное как логический атомизм, утверждало, что все слова обозначают некие объекты – и именно таким образом приобретают значения. Слово «чашка» обозначает – и означает – объект «чашка».

Но такое понимание связи между языком и миром вызывает целый ряд трудных вопросов. Например, обозначением какого объекта служит сказочная «золотая гора»? Очевидно, что о золотой горе можно строить простые и понятные предложения; в их числе будет и такое осмысленное, казалось бы, высказывание, как «Золотая гора не существует». И все равно это высказывание будет странным, потому что мы упоминаем объект «золотая гора» затем лишь, чтобы отрицать его существование. Если я спрошу: «Что не существует?», ответ «Золотая гора» предполагает некую особую реальность, а именно несуществующую гору.

С этой загадкой связана и еще одна. Если значение имени «Вальтер Скотт» – объект или предмет, обозначаемый этим именем, то есть человек Вальтер Скотт, то, предположительно, то же верно и по отношению к описанию сэра Вальтера Скотта как «автора "Веверлея"». Дескрипция «автор "Веверлея"» тоже обозначает Вальтеpa Скотта; следовательно, она должна иметь то же значение, что и его имя. Однако этот вывод влечет за собой дальнейшие трудности. Ведь когда король Георг IV осведомлялся, верно ли, что «Скотт – автор "Веверлея"», вряд ли он хотел узнать, верно ли, что «Скотт – это Скотт», —, или, как изысканно выразился Рассел, вряд ли Георг IV интересовался законом тождества.

Но вернемся к нашему лысому французу. Даже прекрасно зная, что Франция – республика, мы без труда поймем предложение «Нынешний король Франции лыс». С точки зрения логики оно не вызывает нареканий. Если произнести его, скажем, на вечеринке, то человек, не сведущий в истории Франции, вполне может поверить, что так оно и есть. Этим оно отличается от логически абсурдных предложений, таких, например, как: «Король – это лысая Франция».

Но как же получается, что мы понимаем предложение «Нынешний король Франции лыс», если нынешнего короля Франции не существует? Если слова «нынешний король Франции» относятся к человеку, то этот человек должен быть либо лыс, либо нет – как и кочерга в аудитории НЗ была либо раскаленной, либо нет. Однако в реальном мире нет ни единого лысого человека, который являлся бы королем Франции, равно как и нет ни единого лохматого человека, который являлся бы королем Франции. Рассел писал, что «гегельянцы, тяготеющие к синтезу, заключили бы, наверное, что он носит парик».

Австрийский логик Алексиус Мейнонг, писавший в конце XIX века, предложил способ решения этих проблем. С его точки зрения, тот факт, что мы можем говорить о золотой горе, означает, что в некотором смысле золотая гора существует – не физически, конечно, но логически. В этом же смысле существуют и единороги, феи, привидения, домовые и лохнесское чудовище. Именно поэтому для нас имеют смысл такие утверждения, как «Деда Мороза не существует» или «Лохнес-ское чудовище – всего лишь крупная форель». В мире логики лохнесское чудовище существует – и именно то, что оно существует в мире логики, позволяет нам отрицать его существование в реальном мире.

Надо сказать, что Рассел был человеком в высшей степени педантичным и аккуратным. (В 1946 году он занимал комнаты Ч. Д. Броуда в Тринити, и Броуд, вернувшись, отметил: «Рад засвидетельствовать, что Рассел – идеальный жилец, при всей деструктивности его мышления».) Картина мира, нарисованная Мейнонгом, в глазах Рассела была невыносимо запутанной и хаотичной. «Логика, – утверждал он, – должна допускать существование единорогов не в большей степени, чем зоология». Этот метафизический беспорядок требовал генеральной уборки. Так возникла расселовская теория дескрипций.

Язык, считал Рассел, путает нас, сбивает с толку. Мы думаем, что такие дескрипции, как «золотая гора», «автор "Вэверлея"» или «король Франции», ведут себя как имена. В толпе, встречающей королевскую процессию, можно с равным успехом воскликнуть: «Ура, король Франции!» и «Ура, Людовик XVIII!». Потому мы думаем, что эти дескрипции, подобно именам, должны обозначать объект, чтобы иметь значение.

На самом же деле они вовсе не функционируют как имена. Хотя высказывание «король Франции лыс» кажется простым и однозначным, оно маскирует сложный логический триплет. Как в омлете, когда мы видим на сковороде только яйца, но под ними прячутся еще помидоры и сыр, в нашем высказывании тоже скрываются целых три ингредиента:

1. Существует король Франции.

2. Существует только один король Франции.

3. То, что является королем Франции, – лысое.

Выявив такую логику, мы можем увидеть, каким образом высказывание «король Франции лыс» имеет смысл, но при этом является ложным: это происходит потому, что неверна первая посылка – «существует король Франции». Таким же образом мы можем рассматривать и высказывания «Золотая гора не существует» или «Скотт – автор "Вэверлея"». Последнее можно трансформировать следующим образом: «Существует X такой, что X написал "Вэверлея", так, что для всех Y, если Y написал "Вэверлея", то Y тождествен X, и X тождествен "Скотту"».

Рассел изобрел логическую нотацию для записи таких случаев – она используется и сейчас. Высказывание «Король Франции лыс» записывается так:

(Зх)[рх & (y}(Fy – у = х) & Gx]

Такую деконструкцию предложения стали рассматривать как парадигму аналитического метода. И позже, когда Рассела спрашивали, что он считает своим самым значительным вкладом в философию, он без колебаний отвечал: «Теорию дескрипций».

Лысина французского монарха впервые сверкнула в статье, опубликованной Расселом в 1905 году. 25 октября 1946 года, то есть четыре десятилетия спустя, в комнате НЗ важно восседал Рассел, отец этого метода, а по обе стороны от него располагались потомки – Поппер и Витгенштейн. Как во многих семьях, дети враждовали между собой. Для Витгенштейна тщательное языковое исследование философских концепций представляло собой самостоятельную ценность: только эта горькая пилюля могла облегчить философскую мигрень. Для Поппера же это было всего лишь подспорье – пусть и чрезвычайно полезное – в исследовании того, что действительно имело значение: реальных проблем.

После возвращения в Кембридж в 1929 году Витгенштейн отказался от большинства идей, высказанных в «Трактате», и разработал принципиально новый подход. За всю историю философии всего единицы могли бы похвастать тем, что создали философскую школу; Витгенштейн же основал сразу две. Рассел именовал эти подходы «Витгенштейн I» и «Витгенштейн II».

«Логико-философский трактат» Витгенштейн создавал в том же интеллектуальном универсуме – в универсуме логического атомизма, – в котором и Рассел написал свою первую и наиболее оригинальную работу, где мир строился на простых, неизменяемых (и неопределяемых) объектах. Текст «Трактата» располагается между двумя хорошо известными утверждениями: первым – «Мир есть все, что происходит» [11]11
  Игра слов: ответ можно понять и как «апельсиновый джем», и как «мама меня положила». – ( Примеч. пер.)


[Закрыть]
и последним – «О чем невозможно говорить, о том следует молчать». Он состоит из интригующе пронумерованных параграфов: всего их семь, а сравнительная значимость предложений отражается десятичными разрядами: пункт 1.0 важнее, чем 1.1, а тот, в свою очередь, важнее, чем 1.11 и 1.111. Например:

4. Мысль есть осмысленное предложение.

4.001. Совокупность предложений есть язык.

4.01. Предложение – образ действительности…

4.1. Предложение изображает существование и несуществование атомарных фактов.

4.1212. То, чтоможетбыть показано, не можетбыть сказано.

Эту знаменитую монографию прославили афористичная яркость в сочетании с оракульской краткостью и непоколебимая уверенность на грани догматизма (Поппер полагал, что это и есть догматизм). «Трактат» не снисходит до традиционных доказательств своих многочисленных положений. Каждое предложение светится чистой и строгой красотой – недаром The Timesв некрологе по Витгенштейну называет «Трактат» «логической поэмой».

В центре «Логико-философского трактата» – связь между языком, мышлением и миром. В частности, Витгенштейн выдвигает образную теорию смысла: факты и предложения, такие, как «Камин расположен в середине комнаты», неким образом складываются в картину мира. Эта идея пришла к нему, когда он прочел в газете о том, как во Франции при рассмотрении дела в суде, воссоздавая картину несчастного случая на дороге, использовали модели автомобилей и пешеходов. Предложения языка относятся к миру примерно так же, как куклы и игрушечные машинки – к реальному дорожному происшествию.

Но у «Витгенштейна II» на смену метафоре языка как картины приходит метафора языка как инструмента. Если хочешь узнать значение термина, не нужно спрашивать, что он означает; нужно выяснить, как он употребляется. И тогда окажется, что за словом нет одной-единственной структуры. Функции некоторых слов на первый взгляд схожи, но на деле совсем различны. Это как если бы мы, заглянув в кабину локомотива, увидели там рукоятки, по виду более или менее схожие.

«Но одна из них пусковая ручка, которую можно поворачивать плавно (она регулирует степень открытия клапана); другая рукоятка переключателя, имеющая только две рабочие позиции, он либо включен, либо выключен; третья рукоятка тормозного рычага, чем сильнее ее тянуть, тем резче торможение; четвертая рукоятка насоса, она действует только тогда, когда ее двигают туда-сюда». Более того: изучая реальное функционирование языка, мы замечаем кое-что еще: большинство терминов имеет не одно применение, а множество, и эти различные применения могут не иметь между собой ничего общего. В пример Витгенштейн приводит слово «игра». Существуют всевозможные виды игр – пасьянс, шахматы, бадминтон, футбол, лапта… Есть карточные игры и игры с мячом, игра-соревнование и игра-сотрудничество, игры командные и игры индивидуальные; в одних исход зависит от навыков, в других – от удачи. Вопрос: что общего между всеми этими играми? Ответ: ничего. Субстанции «игра» не существует.

Витгенштейн назвал такие подобия «семейными сходствами». Они напоминают семью, где некоторые родственники явно имеют какую-то схожую черту – морщинистую шею, или пронзительные синие глаза, или раннюю седину, или необычайно большие уши, – однако нет характеристики, которая объединяла бы всех. Ряд пересекающихся подобий и сходств – вот что делает «игры» играми. «Прочность нити создается не тем, что какое-нибудь одно волокно проходит через нее по всей ее длине, а тем, что в ней переплетается друг с другом много волокон».

Рассел и ранний Витгенштейн считали, что обыденный язык затемняет лежащую в его основе логическую структуру. «Король Франции лыс» – предложение, логическая структура которого не видна непосредственно. В этом смысле язык – как одежда для тела; под мешковатым свитером трудно разглядеть очертания фигуры. «Витгенштейн II» отверг этот взгляд: он верил, что язык находится в прекрасном рабочем состоянии и ничего не прячет.

Этот поздний Витгенштейн утверждал, что язык не прикован к миру объектов. Грамматика языка автономна и независима. Не мир правит бал, а мы. Мы можем делать с языком, что хотим. Мы выбираем правила и решаем, что значит следовать правилам. Пройдет еще несколько десятилетий – и окажется, что во всем мире изучение права, социологии и английского языка основано именно на этих идеях.

Поскольку язык подчинен правилам, он по сути своей неотделим от общества; он встроен в наш практический опыт, в наши «формы жизни». Правила подлежат интерпретации: необходимо договориться, что допустимо, а что нет. Таким образом, идея частного языка – языка, понятного только одному человеку, – несостоятельна. А если это так, то выходит, что Декарт, искавший святой Грааль безусловного и несомненного знания в самом себе, шел не в том направлении. Чтобы слова «Cogtto ergo sum»имели какой-то смысл, нужно сначала договориться, что считать мышлением и каким образом применять понятие «мыслить», – это единственный способ, каким может функционировать язык. Таким образом, Cogitoникак не может быть отправной точкой к выяснению того, что человек способен знать. Это открытие Витгенштейна перевернуло семь столетий философской мысли и освободило его последователей из плена, в котором они пребывали, ища твердые основания достоверного знания.

Какова же тогда, по Витгенштейну, цель философии? Очень проста: избавиться от путаницы, распутать веревки, которыми мы сами оплели себя по рукам и ногам, «показать мухе путь из мухоловки». Занимаясь философией, мы задаемся вопросами о вещах, которые в обычной жизни не привлекают нашего внимания. Какова, например, природа времени? Если в Кембридже сейчас пять часов, то который час на Солнце? Может ли что-то одновременно быть целиком красным и целиком зеленым? Могу ли я знать, что мне больно? Может ли мне быть так же больно, как тебе? Что такое «говорить с собой»? (Именно этот вопрос обсуждался на семинаре Витгенштейна 25 октября 1946 года.)

В поисках ответов на эти вопросы философы, полагал Витгенштейн II, совершают глупейшие ошибки. Они пытаются найти объяснение, универсальный ответ, теорию, которая подходила бы под все случаи, обобщение, которое охватывало бы все разновидности; они смотрят на объекты и чувствуют, что могут каким-то образом проникнуть в суть явлений и достичь их нематериального ядра.

Такое философствование может показаться похожим на раннюю стадию психического расстройства. И действительно: Витгенштейн II понимал философию как своего рода языковую терапию – подобно другу своей сестры Зигмунду Фрейду. «Философское исследование вопроса напоминает лечение болезни». Васфи Хайджаб, бывший в 1946 году секретарем Клуба моральных наук, утверждает, что до встречи с Витгенштейном он был «интеллектуально болен», он страдал именно от этой путаницы, и Витгенштейн «исцелил» его.

Наша задача, полагал Витгенштейн II, – бороться с чарами, которыми опутывает нас язык («Философия есть борьба против зачаровывания нашего интеллекта средствами нашего языка»). Нужно неустанно напоминать-себе об обыденном языке, о языке, на котором говорим дома. Затруднения возникают из-за необычного употребления слов – «когда язык пребывает в праздности». Может ли что-то быть целиком красным и зеленым? Нет, но это не есть некая глубокая метафизическая истина – просто таково правило нашего языка. Возможно, где-нибудь на краю земли, в непролазных джунглях живет никому не известное племя, для которого нет ничего удивительного в «красных зеленых» кустах, горшках или ягодах.

Таким образом, философские вопросы суть скорее головоломки, нежели проблемы. Распутывая их, мы не раскрываем некую скрытую логику, которую пытались выявить Рассел и Витгенштейн I, а просто напоминаем себе о том, что уже существует, о том, как действует язык. Могу ли я «знать», что мне больно? Но такой вопрос не может возникнуть в обыденном словоупотреблении. Выражения знания – например, «я знаю, что Вена – столица Австрии» – основаны на возможности сомнений. Но моя боль у меня не вызывает сомнений. Который час на Солнце? Мы не можем ответить на этот вопрос – и не потому, что не знаем ответа, а просто потому, что понятие времени на Солнце не имеет места в нашем языке; не существует правил его применения.

Означает ли все это, что философия не приносит пользы никому, кроме тех, кто зарабатывает ею на жизнь, – тех, кто склонен, обманывая себя, погружаться в трясину мнимой глубины и сложности? Как выразился Гилберт Райл, что потеряла муха, которая никогда не была в мухоловке? Витгенштейн II дает такой ответ: его метод – борьба с философом в себе самом. Каждый из нас почти наверняка попадется в мухоловку – нас затягивает туда язык. Философию с кафедры преподают лишь единицы, но на кухне или в забегаловке все мы – философы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю