Текст книги "Кочерга Витгенштейна. История десятиминутного спора между двумя великими философами"
Автор книги: Дэвид Эдмондс
Соавторы: Джон Айдинау
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
Дает все опыт непосредственныйему —
Науке чуждый и рассудку самому.
Автор риторически вопрошает Брейтуэйта , почему они должны следовать примеру Витгенштейна:
Зачем мы, Ричард, свой расходуем досуг
На поиск смысла в этой путанице мук?
Легко нашли бы вместо этого ярма
Мы много радостей для тела, для ума.
Хоть спорю с Людвигом, но Людвига мне жаль;
Я говорю – и ошибусь едва ль:
«Лишь аскетизм – его теории исток;
Он и к себе, и к окружающим жесток».
Здесь ясно подчеркивается отстраненность от мира, от повседневного социального опыта. Если бы Витгенштейн посвятил свою жизнь религиозному созерцанию или благотворительности, возможно, подошло бы слово «святость». Но святые обычно не так грубы с ближними.
В августе 1925 года, когда Дж. М. Кейнс и его молодая жена Лидия Лопокова проводили медовый месяц в Суссексе, к ним ненадолго приехал Витгенштейн. Вот что пишет об этом биограф Кейнса Роберт Скиделски: «"Какое красивое дерево!" – весело сказала Лидия Витгенштейну. Он бросил на нее свирепый взгляд: "Что вы хотите этим сказать?" – и Лидия расплакалась». И это при том, что Кейнс оплатил Витгенштейну дорогу. Надо сказать, что Лидия отнюдь не была исключением. Когда Витгенштейн, только что вернувшись из Соединенных Штатов, впервые увидел Джоан Беван, жену последнего в его жизни доктора, и она воскликнула: «Как вам повезло, что вы побывали в Америке!», в ответ прозвучало резкое, с нажимом: «Что вы имеете в виду под "повезло"?»
Это не было ни отсутствием хороших манер, ни достойной сожаления бестактностью. Просто Витгенштейн был чужд миру цивилизованной беседы и светского щебетания. Ясность смысла – вот единственное, что было важно, и к ней он шел прямым путем, несмотря ни на что. Когда Фаня Паскаль, учившая Витгенштейна русскому языку, рассказала ему о совершенной ею большой ошибке, Людвиг обдумал ее слова и спокойно ответил: «Да, вам недостает проницательности». «Выводило из равновесия, – пишет далее Фаня Паскаль, – когда он хотел, чтобы ты занималась не тем, чем занята сейчас, а чем-то совсем другим. Он создавал в воображении образ лучшей тебя, подрывая твою уверенность в себе». Что бы ни делал человек, что бы ни говорил, его постоянно преследовала мысль: «А что сказал бы на это Витгенштейн?» Многие из тех, кого он подобным образом расстраивал или «расшатывал», понимали, что его вспыльчивость вызвана необычностью и цельностью его мировоззрения, добродетелью его порока. И все же Фаня Паскаль даже десятилетия спустя помнила обиду, которую он нанес ей своим резким и раздражительным письмом, где писал, что она должна бросить читать лекции о современных событиях в Ассоциации работников образования, что это ее большая ошибка, которая принесет ей зло и вред. «Благодаря цельности его характера всякая частичная критика в его адрес кажется придирками, но я не могла спокойно наблюдать за его умением находить уязвимые места другого человека и ударять по ним с ураганной силой. Даже если принять во внимание, что он, как я знаю, был человеком огромной чистоты и невинности, это не изменит моего чувства».
Как и Поппер (у которого одна из сестер покончила с собой, а дядья не разговаривали с его отцом), Витгенштейн происходил из семьи, где царила тягостная, напряженно-тревожная атмосфера. Его отцу невозможно было угодить, он тиранил детей – особенно сыновей, но и дочерям доставалось из-за его самодурства и злого языка; Хелену, например, он в глаза называл «уродиной». Все дети боялись отца, хотя и обожали его.
Трое братьев Людвига покончили жизнь самоубийством: Ганс и Рудольф – в юности, не выдержав давления со стороны отца, который требовал бросить музыку и продолжать его дело; Курт застрелился в конце Первой мировой войны, когда его солдаты, отказавшись последовать примеру командира и принять бой, сдались в плен. По материнской линии в семье были сильны военные традиции, и в глазах Курта такой позор можно было смыть только кровью. Однако нельзя забывать, что тогда вообще была эпоха самоубийств. «В мире все больше людей, которые не в силах нести эту тяжкую ношу – жизнь», – гласила статья в Contemporary Reviewв конце XIX века; другие европейские журналы тоже писали, что никакая другая эпоха не знала такого всплеска самоубийств. Суицид превратился в своего рода эпидемию. Причины звучали самые разные: кризис в обществе, эмансипация личности, бедность, а также влияние некоторых философов – в частности, Шопенгауэра и Къеркегора.
Хотя Витгенштейн и не знал бедности, но и он был склонен к самоубийству – его непрестанно терзало чувство собственной греховности. В 1913 году Дэвид Пинсент записал в дневнике, что, по словам Витгенштейна, «во всей его жизни вряд ли был хоть один день, когда бы он не думал о самоубийстве». А в 1919-м Витгенштейн писал Паулю Энгельману: «Как низко я пал, ты можешь судить по тому факту, что уже несколько раз я собирался покончить с собой. Не от отчаяния при мысли о собственной мерзости, но по сугубо внешним причинам».
Как и Попперу, Витгенштейну требовалось одиночество. У него была привычка уезжать в холодные и безлюдные места – на запад Ирландии, в Исландию или в Норвегию, где он в 1913 году построил себе деревянный дом. «Он клянется, что только в изгнании может делать лучшее, на что способен… Главная трудность с этой его работой состоит в том, что, пока он полностью не разрешит все проблемы оснований логики, его работа не будет иметь ценности для мира… Поэтому в ближайшие десять дней он уезжает в Норвегию», – записал Пинсент в своем дневнике.
Действительно, кое-что из лучших своих работ Витгенштейн написал в уединении. Но где бы он ни был, идеи били из него ключом, и заткнуть этот фонтан он не мог. Говорили, что не он идет к философии, а философия приходит к нему. Ему стоило большого труда заставить себя отдыхать. Чтобы расслабиться, он с головой уходил в мюзиклы и вестерны – в кино он всегда садился как можно ближе к экрану – ив «крутые» американские детективы. Впрочем, это был не единственный любимый им жанр литературы. Он постоянно читал Стерна, Диккенса, Толстого, Достоевского и Готфрида Келлера; обожал Агату Кристи и П. Г. Вудхауза, чей «Коттедж "Жимолость"» находил неимоверно смешным. На его книжной полке была и «Исповедь» Блаженного Августина, и Уильям Джемс. Он рассуждал о Кьеркегоре и кардинале Ньюмене, был знаком с творчеством Мольера, Элиота и Рильке и называл «Химическую исгорию свечи» Фарадея примером хорошей научно-популярной литературы. И все же, как объяснял Энгельман, «он любил хорошие детективы, а чтение посредственных философских рассуждений считал пустой тратой времени».
Вероятно, самым приятным в кинофильмах и детективах для Витгенштейна было отсутствие претензий на интеллектуальность. Есть что-то очень трогательное в том, что этот могучий и требовательный ум увлекали приключения лос-анджелесского частного детектива Макса Лейтина, крутого парня, выступившего в крестовый поход против сил зла. «Отцом» Лейтина был Нор-берт Дэвис, хорошо продаваемый, но явно второразрядный автор школы Хэммета и Чандлера, один из любимцев Витгенштейна. Лейтин отнюдь не лишен нравственности и чуткости, хотя и пытается скрыть это под маской циника, общаясь с клиентами в битком набитом ресторане – в отдельном кабинете, который служит ему конторой (на самом деле Лейтин – владелец этого ресторана). Однако при необходимости (а она то и дело возникает) Лейтин не боится прибегнуть к насилию:
«Он легко, по-кошачьи, шагнул к ней – и ударил. Кулак его пролетел всего каких-то шесть дюймов, звонко ударился о челюсть под самым ухом, и Тереза Майан под нежный шорох шелков перелетела через тахту и рухнула на пол. Она лежала ничком, неподвижно. Лейтин мгновенно опустился на колено и локоть, словно футбольный вратарь, готовящийся принять мяч…»
Ничего лишнего, никаких красивостей, текст предельно функционален, как архитектура дома на Кунд-мангассе, который Витгенштейн строил для своей сестры Маргарет. Возможно, именно эта экономия языковых средств импонировала ему в Норберте Дэвисе и жанре «крутого детектива».
Витгенштейн был одержим страстью к точности: вещь была либо точна, либо нет, и если она не была точна, то причиняла ему почти физическую боль. Ливис не без иронии вспоминает, как Витгенштейн, не спросив разрешения, принялся рыться в его грамофонных пластинках и наконец остановил свой выбор на шубертов-ской Большой симфонии до мажор:
«Как только зазвучала музыка, он приподнял звукосниматель, изменил скорость и вновь опустил иголку на пластинку. Он проделал эту операцию несколько раз, пока результат не удовлетворил его. В этой сцене примечателен не столько апломб, с которым он игнорировал наше с женой присутствие, сколько замечательная точность его маневров. Он получил подлинно прекрасное образование, и частью его высокой культуры была утонченная музыкальность; с первых же аккордов он действовал так, как подсказывал ему абсолютный слух».
Витгенштейну и в голову не пришло спросить разрешения хозяев; главное было – найти идеально точное звучание.
Но дело было отнюдь не только в абсолютном слухе; и это становится ясно из воспоминаний Термины об участии ее брата в 1926 году в строительстве знаменитого дома на Кундмангассе, ставшего вершиной модернистской архитектуры. Архитектором был друг Людвига Пауль Энгельман, учившийся у Адольфа Лооса. Можно спорить о том, какую именно роль в этом проекте сыграл Людвиг, но нет никаких сомнений, что именно он занимался деталями: высота потолков, дверные и оконные рамы, шпингалеты, радиаторы, образующие прямой угол и идеально симметричные, – на них можно было устанавливать произведения искусства… Чем это кончилось, известно: триумфом дизайна. Строгость и пропорциональность, простота и элегантность – квинтэссенция гармонии. Но процесс ее достижения превратился в кошмар для строителей и производителей материалов. «Как сейчас слышу: слесарь, обсуждая расположение замочной скважины, спрашивает его: "Скажите, герр инженер, миллиметр тут, миллиметр там – это действительно для вас так важно?" Он еще договорить не успел, как Людвиг прервал его таким властным и громогласным "Да!", что тот чуть не подскочил от страха».
Вопрос о деньгах, к счастью, не стоял. Секрет красоты заключался в точности размеров, поэтому радиаторы и их опоры нужно было заказывать за границей – австрийское литье не годилось. Препирательства с Витгенштейном о пропорциях дверей и оконных рам довели мастера до нервного срыва: он не выдержал и расплакался. А когда строительные работы закончились и можно было, наконец, приступать к уборке, Людвиг «заставил приподнять потолок одной из комнат, достаточно большой, чтобы зваться залом, на три сантиметра. Он обладал безупречным инстинктом, которому нельзя было не повиноваться».
«Герр инженер» изобрел еще и краску для стен – не просто белую, но с особым оттенком, придававшим поверхности теплый блеск. Двери и окна были выкрашены в очень темный зеленый цвет, казавшийся почти черным, а полы были из черно-зеленого мрамора. Почти во всех окнах между двойными рамами располагались жалюзи, а наверху, в главных комнатах, с потолка до пола свисали прозрачные белые занавеси, сквозь которые просматривались оконные рамы и шпингалеты. Мебель была старинная, французская, из великолепной коллекции, собранной Маргарет. В «Культуре и ценности» Витгенштейн вспоминал: «Дом, который я построил для Гретль, – результат по-настоящему чуткого слуха и хорошихманер, проявление большого понимания(культуры и т.п.)».
В том же духе Витгенштейн поступил в Уэвелл-корте, изменив пропорции окон с помощью полосок черной бумаги. Если нужны еще примеры этой страсти к точности во всем, можно вспомнить, как он смешивал лекарства в больнице Гая, где в годы Второй мировой работал санитаром. В его обязанности входило готовить мазь, пасту Лассара, для дерматологического отделения. Медсестра из этого отделения утверждала, что никто до него не изготовлял пасту Лассара такого безупречного качества. Он стремился к идеальному результату даже в самых обыденных делах. Джон Стонборо восхищенно вспоминал, как его дядя, помогая в автобусе какому-то старику надеть рюкзак, тщательно выравнивал и распрямлял лямки.
Старшая из сестер, Термина, которая была как мать для своего «малыша Люки», говорила, что его ум способен проникать в самую суть вещей, «с одинаковой ясностью постигая сущность музыкальной пьесы или скульптуры, книги, человека или даже – как бы странно это ни звучало – женского платья». Когда Джоан Беван собиралась на прием, устроенный в Тринити-колледже для короля Георга VI и королевы Елизаветы, Витгенштейн, увидев ее пальто, сморщился, взял ножницы и отрезал пару пуговиц – после чего, уверяла миссис Беван, пальто стало выглядеть гораздо элегантнее. Термина говорила, что он испытывал «почти патологическое страдание» в окружении, которое не было ему конгениально.
Все эти странности, возможно, удручали или возмущали друзей и коллег, студентов и приглашенных лекторов, строителей и мастеров – но это была цена, которую те платили за возможность соприкоснуться с выдающимся мыслителем. Эксцентричность, эгоизм, отсутствие светских манер – все это позволяло увидеть в Витгенштейне ребенка, который так и не стал взрослым. У него, безусловно, было чувство юмора, он бывал шаловлив, но в шутках и забавах, которые ему нравились, тоже было что-то несомненно ребячливое. Вот один из его любимых анекдотов: едва оперившийся птенчик впервые покидает гнездо. Прилетев обратно, он видит на своем месте апельсин. «Что ты тут делаешь?» – спрашивает птенец, а апельсин отвечает: «Ma-me-laid!» [10]10
Здесь и далее – перевод Сергея Шоргина.
[Закрыть]
Но наряду с тем, что Айрис Мердок назвала «невероятной прямотой и отсутствием привязанности к вещам», наряду с жаждой точности и детской шаловливостью, в Витгенштейне было еще нечто. В самых разных мемуарах то и дело упоминается его способность вызывать страх – не только у врагов, но и у друзей. По мнению фон Вригта, «очень многие из тех, кто любили его и были его друзьями, при этом его боялись». Даже Джоан Беван, которая ухаживала за Витгенштейном в своем же собственном доме, когда он умирал от рака предстательной железы, «всегда боялась его». Это была не просто тревога – как мы, например, опасаемся, что наши доводы будут разбиты в пух и прах. Это был самый настоящий страх, боязнь насилия.
Норман Малкольм вспоминает случай, как в 1939 году Дж. Э. Мур прочел в Клубе моральных наук доклад, в котором пытался доказать, что человек может знать наверняка, что он испытываег то или иное ощущение – например, боль. Витгенштейн категорически возражал против такой точки зрения, полагая, что это не столько даже невозможно, сколько бессмысленно. Его не было в тот вечер в Клубе моральных наук, но, узнав о докладе Мура, он, по словам Малкольма, «встал на дыбы». Он пришел к Муру домой, Мур снова прочитал свой доклад в присутствии Малкольма, фон Вригта и других. «Витгенштейн сразу же набросился на него. Я никогда раньше не видел, чтобы во время дискуссии Витгенштейн был так возбужден. Он буквально горел и говорил быстро и убедительно». Его речь не просто впечатляла – она «устрашала».
Позже Малкольму пришлось на себе испытать эту устрашающую силу. Это было в 1949 году в Корнелле, куда Витгенштейн приехал его навестить. Там же гостил и О. К. Боувсма, который увидел Витгенштейна впервые и нашел его «привлекательным человеком, дружелюбным и легким в общении». Однако через пару дней разгорелась дискуссия, и он увидел Витгенштейна с другой стороны: «Его напор и нетерпимость могли напугать кого угодно; был отучай, когда Норман запутался в объяснении, но продолжал говорить… и Витгенштейн просто рассвирепел».
Порой ярость Витгенштейна выходила за пределы интеллектуальной жестокости, и тогда он в гневе потрясал, например, палкой – или кочергой. В 1937 году, в очередной раз приехав в Норвегию, он был озадачен переменой в отношении к нему соседки, Анны Ребни. Эта «пожилая суровая норвежская крестьянка», как описывал ее Рэй Монк, прежде относилась к Витгенштейну с большой теплотой и вдруг сделалась холодной и недоступной. В конце концов он решил выяснить отношения и, по его собственным словам, услышал такое, чего никак не мог предположить: Анна сказала, что он угрожал ей тростью! Но, как разъяснял далее Витгенштейн, это была его «привычка: когда мне кто-то очень нравится и у нас хорошие отношения, то я в игривом настроении грожу кулаком или палкой – это как если бы я похлопал этого человека по спине. Это своего рода ласка». («…mil der Faust Oder dem Stock zu drohen. Es ist eineArt der Liebkosung»)
По свидетельствам тех, кого Витгенштейн учил в начальной школе, он мог без лишних раздумий дать ученику подзатыльник или затрещину, иногда до крови. В своих «исповедях» в тридцатые годы он признавался, что ударил по голове девочку. Но вернемся в комнату НЗ и дадим слово еще одному очевидцу, наблюдавшему манипуляции Витгенштейна с кочергой. Это Ноэль Ан-нан, впоследствии ставший ректором Кингз-колледжа и членом палаты лордов. Историк Аннан пришел на заседание Клуба моральных наук за компанию с приглашенным докладчиком Джоном Остином – представителем лингвистической философии из Оксфорда, с которым они познакомились в войну, в штабе генерала Эйзенхауэра.
«В какой-то момент Ричард Брейтуэйт что-то сказал,и я заметил, как Витгенштейн потянулся к камину, схватил кочергу и крепко сжал ее в руке. "БРЕЙТУЭЙТ, ВЫ НЕ ПРАВЫ", – произнес он, и зал словно наэлектризовало. Он не угрожал Брейтуэйту, но я запомнил этот случай по ассоциации с другой, знаменитой историей про Витгенштейна и кочергу.. В те дни, когда топили углем, кочерга была в каждом доме. Так что это было совершенно естественно – хватать ее и манипулировать ею, срывая таким образом злобу».
Для Витгенштейна – да, пожалуй, естественно.
Фридрих фон Хайек, которого в начале сороковых годов Брейтуэйт привел на собрание Клуба моральных наук, тоже хорошо запомнил это зрелище – Витгенштейн с кочергой:
"Внезапно Витгенштейн вскочил, с кочергой в руках, и в величайшем негодовании принялся доказывать, что "дело" совершенно простое и очевидное. Наблюдать, как рассвирепевший человек посреди комнаты неистово размахивает кочергой, было страшно, хотелось забиться подальше в угол. Мне, честное слово, показалось в тот миг, что он помешался".
Еще одно свидетельство того, что Витгенштейн был способен ударить, мы находим в его собственных записях:
«Порой, приходя в ярость, я колочу по земле или по дереву тростью или тем, что попадется под руку. Конечно же, я не думаю, что земля в чем-то виновата, и не надеюсь, что мне полегчает. Я просто даю выход гневу. Таковы все ритуалы… Здесь важно сходство с актом наказания – но это не более чем сходство».
Для Витгенштейна – «не более чем сходство» с актом наказания; ну, а для тех, кому он грозил? Поппер в UnendedQuestвроде бы шутливо, посмеиваясь, вспоминает, как Витгенштейн размахивал кочергой. Да и другим свидетелям явно не хочется обвинять великого философа в склонности к насилию. Но факт остается фактом: Поппер в своем рассказе употребляет слово «угрожать» («Не угрожать приглашенным докладчикам кочергой».) «Угрожать приглашенным докладчикам» – эти три слова хорошо запомнили все очевидцы, тут никаких расхождений нет. То, что Поппер выбрал именно такой пример, и то, что он инстинктивно выбрал слово «угрожать» – все это недвусмысленно показывает, как он чувствовал себя в тот момент. Спор явно вышел за академические рамки и превратился в личную схватку. Кочерга была вполне реальной. Столь же реальной, похоже, виделась Попперу и угроза.
17
Траектории успеха
В нем была гордыня Люцифера.
Рассел о Витгенштейне
Я думаю, успех – большей частью дело случая. У него мало общего с достоинствами; во всех областях жизни есть великое множество достойнейших людей, которые так и не добились успеха.
Поппер
О ком думал Поппер, когда в семидесятые годы писал эти слова?
Если можно выделить главное различие между судьбами Витгенштейна и Поппера, то это как раз траектория их карьеры. И в этом – еще один ключ к разгадке конфликта в комнате НЗ и к ответу на вопрос, не представил ли Поппер этот конфликт в ложном свете. Витгенштейн, несмотря на все свои странности, из-за которых с ним так трудно было работать, всегда находил в Кембридже источник поддержки, в то время как Поппер много лет был в академическом мире аутсайдером. Самые плодотворные годы жизни он провел в тени Витгенштейна, и это было для него большим несчастьем.
Отношения Витгенштейна с университетским истеблишментом можно охарактеризовать как «любовь-ненависть»: Кембридж был во власти его чар, сам же он с трудом выносил этот древний университет, но до самой смерти возвращался в него снова и снова.
Буквально с того самого момента, как он в 1911 году без предупреждения явился к Бертрану Расселу в Трини-ти-колледж, его исключительная одаренность ни у кого не вызывала сомнений. Интеллектуальная кембриджская элита была от него без ума. В 1912 году, несмотря на протесты Рассела, Витгенштейн принял приглашение в братство «Апостолы», предназначенное, по словам социалистки Беатрис Уэбб, «для тех, кто стремился к изысканному общению в узком кругу избранных». Рассел предвидел, какое отвращение вызовет у Витгенштейна подобный стиль отношений. Среди «апостолов» в то время задавал тон Блумсберийский кружок с его гомосексуальной эстетикой – Мейнард Кейнс, Литтон Стрейчи, Руперт Брук. Рассела «апостолы» обвиняли в том, что он прячет от них австрийского красавца и гения. Витгенштейна же, как и предсказывал Рассел, оттолкнул манерный и самодовольный тон собраний «апостолов». Он покинул этот кружок, но, вопреки всем традициям – и это многое говорит о его популярности, – был снова избран его членом, когда в 1929 году вернулся в Кембридж из Вены. Кейнс устроил обед в его честь; одним из почетных гостей был Энтони Блант.
Можно только гадать о том, какую роль в необычайном великодушии «апостолов» по отношению к Витгенштейну играла гомосексуальность (или бисексуальность) последнего; впрочем, и вопрос о проявлениях этой гомосексуальности остается открытым и в высшей степени спорным. Ясно лишь, что Витгенштейн в своей жизни испытывал сильные чувства к ряду молодых людей. Почти все они, подобно Дэвиду Пинсенту и Фрэнсису Скиннеру, были очень способными, эмоционально незрелыми и имели какой-нибудь физический недостаток. Очевидно также, что Витгенштейн терзался этими чувствами, равно как и вопросом о том, что такое любовь. Те, кем он был одержим, – например, рабочий Рой Форейкр, которого Витгенштейн встретил в больнице Гая, – иногда даже не догадывались, что играют какую-то роль в его жизни. У последователей Витгенштейна вызывали негодование строки его биографии, в которых Уильям Уоррен Бартли III описывал его поиски гомосексуальных партнеров в венских парках. Поскольку сексуальная ориентация как Витгенштейна, так и Поппе-ра не имеет прямого отношения к этой книге, мы более не будем касаться этой темы.
В 1929 году, вернувшись в Англию, Витгенштейн представил тоненький, всего в двадцать тысяч слов, «Логико-философский трактат» в качестве диссертации на соискание докторской степени. Есть свидетельства, что Дж. Э. Мур, назначенный одним из экзаменаторов, написал тогда на анкете Витгенштейна: «Мое личное мнение таково: диссертация господина Витгенштейна гениальна, однако, несмотря на это, вполне соответствует требованиям, выдвигаемым в Кембридже для получения степени доктора философии». Как мы помним, когда десять лет спустя Мур вышел на пенсию, даже ярые противники Витгенштейна прекрасно понимали, что только он может и должен занять освободившуюся должность.
Слава пришла к Витгенштейну несмотря на то, что после «Логико-философского трактата» он так и не опубликовал ни одного значительного труда. При жизни Витгенштейна увидели свет только две его работы, не считая «Трактата»: знаменитый и широко используемый «Словарь для народных школ» на немецком и конспект лекции для совместного заседания философского журнала Mindи Аристотелевского общества. (В конечном итоге Витгенштейн, к немалому удивлению аудитории, прочел совсем другую лекцию.) Многочисленные тома, которыми сейчас забиты полки библиотек и книжных магазинов, – все это посмертные издания его рукописей. В книге «Фреге: философия математики» Майкл Даммет мрачно иронизирует по поводу современной практики оценки научной значимости по количеству слов, опубликованных автором за год: «Витгенштейн… попросту не выжил бы в этой системе».
Но несмотря на то, что никто из коллег не сомневался в блеске, оригинальности и глубине мысли Витгенштейна, его прижизненная известность не выходила за пределы мира философии. Королевский двор не жаловал его ни орденами, ни титулами; его не приглашали на встречи с высокими иностранными гостями; он не выступал с программными речами; в его честь не проводились церемонии и собрания – да он бы на это и не согласился.
Ну, а Поппер? Он невероятно много писал и печатался. Английские газеты в некрологах на его смерть отдавали ему чрезмерную дань. Примечательно, что в других европейских странах известие о его смерти вызвало еще больший резонанс – одна ведущая швейцарская газета, например, посвятила рассказу о его жизни и трудах целых пять страниц. Впрочем, и при жизни Поппе-ра почитали за рубежом больше, чем дома, – он был обладателем наград и премий многих европейских стран, Америки, Японии и доброго десятка почетных докторских степеней.
Витгенштейн повлиял в первую очередь на философию и искусство, Поппер – на мир бизнеса, политики и науки. Лауреат Нобелевской премии по медицине сэр Питер Медавар назвал его «величайшим философом науки, которому не было и нет равных».
Уроженец Венгрии, финансист и миллиардер Джордж Сорос, бывший студент Поппера, назвал в честь обожаемого учителя свой «Фонд открытого общества». Сорос сделал свои миллионы на фондовой бирже, применив на практике идеи Поппера. Поппер верил в особую прочность и здравость тех научных теорий, которые подверглись самой суровой проверке и счестью прошли ее. Перенеся этот принцип на Уолл-стрит, Сорос нажил целое состояние: он вложил средства в акции калифорнийской страховой компании по выдаче ипотечных ссуд, перенесшей большие трудности во время резкого уменьшения объема жилищного строительства. Раз компания пережила это тяжелое время, решил Сорос, значит, на нее можно рассчитывать. «Фонд Сороса» стал воплощением политической теории Поппера, испытанием на прочность преобразующей силы открытости. Деньги «Фонда Сороса» – это книги и стипендии, копировальные устройства и факсы, дискуссионные клубы и конференции – все, что способствует свободному обмену идеями. Можно с уверенностью утверждать, что «Фонд Сороса» ускорил крах коммунизма, – настолько велика была его роль в финансировании новых начинаний в Восточной Европе. Социал-демократ Гельмут Шмидт, канцлер Германии, написал в предисловии к Festschrift– юбилейному сборнику, посвященному Попперу-. «С блестящей проницательностью, как никто до него, он показал изъяны утопического государства в своей критике Платона, Гегеля и Маркса, пытавшегося на основе строгих и якобы абсолютных посылок предопределить курс политического развития». Высоко ценил Поппера и христианский демократ Гельмут Коль, преемник Шмидта. Тогдашний президент Германии Рихард фон Вайцзекер во время краткого визита в Великобританию специально поехал в Кенли, чтобы увидеться с Поппером. Президент Чехии, драматург и правозащитник Вацлав Гавел приглашал Поппера к себе в Прагу. Его приглашал во дворец и император Японии, а Далай-лама сам нанес ему визит. Канцлер Авсгрии Бруно Крайский прислал Попперу «самые теплые поздравления» с восьмидесятилетним юбилеем. Говорят, когда Попперу было девяносто, ему даже предлагали сменить Курта Вальд-хайма, которого международное сообщество подвергло остракизму, на посту президента Австрии, – и Поппер со смехом отверг эту идею.
Великобритания тоже в последние годы жизни Поп-пера отдала ему дань уважения и не обошла наградами, в числе которых было рыцарское звание и орден Кавалеров почета. Поппера называли любимым философом Маргарет Тэтчер; сама она писала, что Поппер и фон Хайек были ее гуру.
Однако путь Поппера к славе был долог, труден, даже мучителен. Пока он делал карьеру как философ, посещая конференции и выступая с докладами, они с женой зарабатывали на жизнь преподаванием в венских школах. Только в возрасте тридцати пяти лет, приняв решение распрощаться с Австрией, благодаря помощи и поддержке Фридриха фон Хайека, профессора Лондонской школы экономики (и, что любопытно, троюродного брата Витгенштейна по материнской линии), Поппер впервые в жизни получил постоянное место работы в университете – в Новой Зеландии, которую едва ли можно было назвать мировым центром философской мысли.
В 1936 году, когда тучи на политическом горизонте сгустились так, что не замечать этого было уже невозможно, Поппер обратился в британский Совет поддержки ученых, прося помочь ему покинуть Австрию и спастись от антисемитских выпадов со стороны учеников и коллег-преподавателей.
Следующий этап был долгим и утомительным. Совет выслал ему подробную анкету, где, в числе прочего, следовало указать свой заработок («Два фунта в неделю») и галочкой отметить, согласен ли он на работу в какой-либо из тропических стран Британской империи («Да, если там не слишком плохой климат»). Ему пришлось доказывать одному из руководителей Совета, профессору Дункан-Джонсу (чьи вопросы, впрочем, были продиктованы лучшими побуждениями), что хотя его, Поппера, пока не выгоняют с работы, ему, как и другим евреям, действительно грозит опасность. Во внутренней переписке Дункан-Джонс даже высказал предположение, что Попперу следовало бы совершить какой-нибудь «политически неблагоразумный» шаг, чтобы ускорить собственное увольнение: это позволило бы ему быстрее получить от Совета финансовую поддержку.
Помимо всего прочего, требовались рекомендации. Зная, в каких красках Поппер изображал якобы непреодолимую пропасть между ним и Венским кружком, можно только удивляться, что за рекомендациями он обратился к некоторым членам кружка, в том числе к Карнапу, Кауфману и Крафту.
Тот факт, что человек тридцати четырех лет от роду, имевший одну-единственную публикацию на немецком языке, предъявил Совету рекомендательные письма от светил мировой науки, говорит о многом. Более «звездный» список трудно и представить: Альберт Эйнштейн, Нильс Бор, Бертран Рассел, Дж. Э. Мур, Рудольф Карнап (на некоторых из них Поппер произвел большое впечатление своими лекциями и докладами на конференциях в середине тридцатых). Однако Дункан-Джонс потребовал дополнительных подтверждений того, что Поппер достоин помощи со стороны Совета поддержки ученых. Он писал, что те, к кому он обращался от имени Совета, не числят Поппера в первых рядах венских философов. Но не будем забывать, что Поппер в те времена был скромным школьным учителем.