Текст книги "Божество"
Автор книги: Денис Яцутко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
«Раз-два-три-четыре-пять, я иду искать» – сказал я себе и сперва решил исследовать районы новых больших домов вверху улицы Ленина, где, как мне казалось, концентрация моих ровесников превышает все приличные пространству нормы. Войдя во двор, объединяющий около себя сразу три протяженных девятиэтажки, я заметил нескольких человек в беседке и приблизился к ним.
– Привет, – сказал я.
Они молча посмотрели в мою сторону.
– Давайте знакомиться, – предложил я.
– А ты кто? – спросила меня девочка, по лицу которой я сразу определил, что слов она не знает почти совсем, и именно с ней я общаться, скорее всего, не стану совсем.
– Меня зовут Давид, – сказал я.
Все сидящие в беседке как-то сразу помрачнели, и никто не предложил мне совочек для игры в песочнице или «вуль». Высокий мальчик, на которого все немного скосили взгляды, видимо, лидер этой группы, спросил:
– Ты что, теперь здесь живёшь?
– Какое это имеет значение? – вопросом на вопрос ответил я ему.
– Ты в четырнадцатой школе учишься? – снова спросил он.
– Нет, – сказал я.
– А откуда ты пришёл-то, где учишься, где живёшь?
Я рассказал.
– А нахуя ж ты сюда-то пришёл? – спросил меня этот мальчик.
– А что, далеко разве? – спросил я, – Всего-то пять остановок на автобусе… Скучно просто, общаться не с кем, одни дураки вокруг… Ищу новых знакомых.
– А сам что – дохуя умный? – спросила тупая девочка.
– Естественно, – ответил я не ей, а подозреваемому в лидерстве и ещё одному в очках, – иначе не было бы и проблемы.
– А если человек сам говорит, что он умный, значит он дурак, – сказала тупая девочка и заметно задрала нос.
– А если человек говорит, что он дурак, то он, вероятно, умный? – поинтересовался я.
– Конечно, – сказала тупая девочка и ещё выше задрала свою немытую мордочку.
– И что, – спросил я, – умные тут есть?
Все заёрзали и замычали, а тупая девочка звонко сказала, что нету.
– А дураки? – спросил я.
Все смущенно заулыбались, а явная дура с гордостью подтвердила свою принадлежность вслух.
– Отлично, – сказал я. – Тогда позвольте откланяться. Мне тут ловить нечего.
– Пацан, – сказал мне подозреваемый в лидерстве, – Ты валил бы домой… Нехуй по чужим дворам шариться. Езжай к себе и там общайся, а тут и в рог получить можно, понял?
Я почувствовал, что «в рог» получить и правда можно, махнул рукой несостоявшимся знакомым и покинул двор. «В конце концов, – думал я, – Их было всего шестеро, а чтобы найти хоть одного, надо опросить, как минимум, шестьдесят пять». И я углубился в другие дворы. Игравшие с мячом девочки просто шарахнулись от меня, когда я с ними заговорил, в подъезд и дико, глупо и нервно выглядывали оттуда через окно лестничной клетки. Мальчики, мывшие в тазике щенка, с радостью рассказали мне о щенке, но после этого потеряли ко мне всякий интерес, отвечали односложно и, помыв щенка, ушли, не попрощавшись. Игроки в подобие футбола в ответ на моё предложение вступить в игру поинтересовались, из какого я двора, и, поняв из моих объяснений, где я живу, покрутили мне у виска и тоже перестали меня замечать – будто меня и не было вовсе. Лавочки, на которые я подсаживался, пустели, люди, с которыми я заговаривал, услышав одну-две фразы, менялись в лице и отходили. Больше всего всех шокировало моё желание найти партнёра по общению вне непосредственного ареала обитания. Не скажу, чтобы я сильно этому удивился. Я не ожидал этого, но столкнувшись, сразу вспомнил, как пару лет назад ко мне в квартиру ворвались два Димки, Колян и Колечка и сказали, примерно, следующее: «Блин! У нас болванку и банку украли, а он книжки читает!..» Дело было в следующем: двор давно и достаточно устойчиво разделился на две команды, противостоящие друг другу в различных играх. Я номинально считался в той же команде, что и мои возмущенные гости, но участия в большинстве игр не принимал, не находя их для себя интересными. Димки, Колян и Колечка ввели меня в ситуацию: завязалась игра, состоявшая в перепрятывании друг от друга двух предметов: большой магниевой болванки и трёхлитровой банки, наполненной стальными шариками от подшипников. Некоторое время оба артефакта были в руках нашей команды, но вот уже несколько дней, как тайники пустовали, а враги торжествовали победу. Усилия моих номинальных соратников по поиску вожделенных предметов не приносили совершенно ничего, а попытка открытого нападения закончилась синяками и захватом ложного тайника с издевательскими записками. «Но их же больше!» – кричал Колян. «Давид, давай с нами, а то западло» – подключались Димки. Колечка кивал. Я уверил соратников в своей солидарности и обещал содействие. Следующие пару дней я не вспоминал об игре, а на третий заметил, стоя на лоджии, как наши игровые противники вереницей спускаются в подвал соседнего дома. Быстро одевшись, я вышел на улицу и спустился в другую секцию подвала, отделённую от той, куда спустились враги, бетонной стеной. Сквозь стену проходила труба отопления, и через отверстие, в стене, бывшее несколько шире самой трубы, можно было всё видеть и слышать. Противники наши проводили в подвале «штабное совещание», т. е. просто устраивали групповой сеанс любования на сокровенное – на блестящие шарики в банке (это действительно красиво) и на огромную цилиндрическую болванку магния (а из этого можно делать всякие взрывающиеся штуки). Пронаблюдав за этим военно-религиозным обрядом, я вылез из подвала через окно, ведущее в другой двор, почистил одежду, погулял полчаса вокруг квартала и вернулся домой. Вечером, когда все мои товарищи по играм, по моим расчетам, прилипнув к телевизорам, сопереживали отчаянному грузинскому абреку по имени Дато Туташкия, я спустился в подвал с большой сумкой, положил туда болванку и банку и, чуть не надорвавшись насмерть, отвёз банку с шариками на автовокзал, где положил в ячейку автоматической камеры хранения, а болванку магния спрятал на много лет как заброшенной стройке в центре города с облупившейся надписью «Свой институт – своими руками» на ветхом зелёном заборе.
На следующий день моих соратников пытали. Они, понятное дело, ничего не сказали и пошли вечером ко мне, узнать, что я знаю. Я рассказал, но не всё. Сообщив, что предметы в наших руках, я не счёл нужным указывать на конкретные места хранения, аргументировав своё решение расхожей истиной, гласящей, что то, что знают двое, – знают все. Соратники обиделись и сказали, что сами всё найдут. Я не возражал. Около недели две команды рыскали по кварталу, после чего все вместе пришли ко мне и сказали, что ну его нафик, потому что неинтересно, и чтобы я всё всем рассказал. Я рассказал. «Ты, блин, Давид, – сказал мне кто-то один, и все его поддержали, – Ты офигел, куда увозить… Мы же во дворах играем, а ты бы ещё в аэропорт увёз…» Я возразил: «Если что-то прячут, это делается для того, чтобы это что-то нельзя было найти, так? Я всё сделал правильно». Все загудели, что так неинтересно и что играть надо во дворах.
Разыскивая умных в городе и натыкаясь на вопросы, почему здесь, а не «у себя», я вспомнил о той игре и о привязанности собственных соседей к кварталу. Обобщив, я продолжил мыслить на эту тему и вспомнил часто звучавшую по радио песенку: «С чего начинается Родина? С картинки в твоём букваре, С хороших и верных товарищей, живущих в соседнем дворе…» То есть, продолжил я для себя, – с тупости и ограниченности. А вспомнив, как много вокруг говорится о Родине, о стране, о патриотизме, о пограничниках, которые могут и в рог дать тем, кто пришёл из чужого квартала, вспомнив, что про Родину написано в учебниках, в художественной литературе, что часто говорится о привязанности к Родине, что «летят перелётные птицы в осенней дали голубой, летят они в жаркие страны, а я остаюся с тобой, а я остаюся с тобою, родная моя сторона, не нужен мне берег турецкий, и Африка мне не нужна», что за измену Родине расстреливают, я сильно расстроился, потому что почувствовал, что вряд ли на шестьдесят пять глупых людей действительно приходится хотя бы один умный, а моё внутреннее молчание было уже внутренним криком, которого так никто и не мог услышать. Мы курили вместе «Родопи» на чердаке школы, играли в тысячу в павильонах соседнего детского садика, покупали у живущей рядом со школой бабки семечки и абрикосовое вино в трёхлитровых банках, танцевали друг перед другом твист и верхний брейк на школьных дискотеках, двигаясь часто одной волной, почти сливаясь друг с другом, и много, очень много говорили, но сколько бы я ни сказал, я чувствовал себя монахом, давшим обет молчания и строго и свято его соблюдающим.
«Саша Ященко выебал Булкину» – было написано в записке. Я проследил взглядом, откуда она могла придти, ожидая жеста, и увидел Бакана, который смотрел на меня и многозначительно кивал. После урока я к нему подошёл. «Они поспорили, – сказал он, – что Ящик тридцатидвухкилограммовую гирю десять раз не поднимет. Он на бабки, а она на жопу…»
– На что? – не понял я.
– Ну, он ей на пизду предлагал, а она сказала, что целку портить нельзя, и что лучше на жопу… Вот… Он гирю поднял и на большой перемене её на чердаке в жопу выебал…
– Это он тебе рассказал? – спросил я.
– Не, ну я там сам был… Я и Ромашка… Это чтобы при свидетелях… Чтобы это… Чтобы видели, что она долг отдала, и что уже не должна ему ничего, вот…
– А мне ты это зачем рассказываешь? – спросил я. Рассказ меня возбудил.
– Как зачем? Интересно же… Я вот тоже кого-нибудь того хочу… Булкина мне не даст, конечно… А вдруг кто даст, а? Как думаешь?
– Не знаю, Бакан, – сказал я и ушёл от него в школьный двор.
К воплю невысказанного всё сильнее примешивалась ещё одна неизрасходованная энергия – пол. Это уже имело мало общего с поиском тебя, моя Анима, – это было дикое и примитивное желание ебаться – всё равно с кем. Различные научно-популярные книжки и брошюрки по сексопатологии и по сексуальному воспитанию подростков, которые, за неимением порнографии, передавались из рук в руки и прочитывались по нескольку раз кряду с членом в руках, в один голос твердили, что сексуальное созревание в полной мере заканчивается, приблизительно, в двадцать три года и что только с этого времени можно заниматься сексом без особого риска для своего здоровья. В крайнем случае, говорили эти самые книжки, можно это делать с восемнадцати лет, а девушкам в Узбекистане – с шестнадцати. И эти же книжки описывали, как нехорошо ведут себя в детских домах мальчики и девочки, которые ебутся с двенадцати лет и не слушают советов старших по разуму. Таким мальчикам и девочкам книжки грозили самыми разнообразными ужасами, часто не называя их, как, впрочем, не называя почти ничего открыто, но намекая на многое и местами весьма убедительно. Но вот Саша Ященко занимался этим с Булкиной, да ещё и в одной из самых страшных и извращенных из описанных в книжках форм. И выглядел Саша после этого довольным, как поговорочный слон, и сияющим, как солнечный зайчик. Булкина, правда, после большой перемены не появилась… Интересно, думал я, придёт ли она в школу завтра? И как она будет выглядеть? И как она теперь будет общаться с Сашей? И как это у них легко получилось? Ведь никаких намёков на «любовь» или какие-то близкие отношения другого рода, хотя бы дружбу, между ними не было… Поспорили… Офигеть… И не врёт ли вообще Бакан? А если врёт, то зачем?
Женя Булкина на следующий день пришла в школу, выглядела чуть более возбужденной, чем обычно, заметно ловила на себе взгляды, отвечала взглядами же прямо в глаза и с вызовом, но в общем казалось ничуть не менее нормальной, чем обычно. Решив, что моя оценка её взглядов может быть лишь следствием рассказанного Баканом, я подошёл к ней на переменке и спросил: «Женька, а правда вчера на чердаке…» «Что?! – перебила она меня, – Ну, подставила Ящику жопу, потому что проспорила. Ну, и что? Тебе какое дело?» «Нет, ничего» – сказал я и отошёл. Значит, правда. Ага… Сейчас надо сказать, что сексуальные сцены заполонили моё сознание, но они его не заполонили. То, что заполонило моё сознание, было сценами не сексуальными, но сексуально-фантастическими и сексуально-сюрреалистическими. Недореалистическими. Я хорошо знал и чувствовал, как устроен я сам, и достаточно неплохо – по схемам в сексопатологических брошюрах – представлял себе устройство женщины. Но КАК ИМЕННО ВЫГЛЯДИТ ВХОД, я не знал. Где именно локализуется входное отверстие? Как ощущаешь себя, когда вводишь туда член? В какую сторону оно там направлено? Что делать дальше? Мне стали сниться сны с участием девочек. В этих снах я видел их голыми, и все они голыми выглядели, как Таня Титоренко, то есть, если одетыми они были выше и угадывались как худые и даже костлявые, то, раздевшись, они становились пониже и покруглее. Ну, и наоборот. Я приближался к этим Таням, у меня сильно торчал член, который я старался не замечать, потому что дело чаще всего происходило в девятом автобусе, Тани смотрели на меня, я приближался к ним, я… дальше я не понимал ничего. Тела каким-то непонятным образом смешивались, я находил у себя неясные части тела, я что-то с чем-то соединял, и то, в чём я беспомощно, стеснительно и сладострастно барахтался, не было Таней, потому что Таня оставалась на том расстоянии, с которого я видел её, придуриваясь пьяным в кресле, а я трогал её-не-её, которое на едва уловимые моменты могло полупоказаться каким-нибудь знакомым человеком или диваном, пугАло, перед внутренним взором резко проползали, как смена слайдов в диаскопе, схемы из книжек, рисунки Барща, фотографии из журнала «Советское фото», репродукции Отто Дикса из книжечки на немецком языке, кто-то делал мне подножку и советовал зажать в кулаке камень, из носа капала кровь, член торчал, школьники, завуч и пассажиры не замечали отсутствия на мне брюк и трусов, ничего похожего на Таню я уже не видел, но что-то диктующее, боящееся и приказывающее, старательное такое, пыталось удержать её тело как оправдание, как что-то нужное, без чего стыдно и бессмысленно. Сон никогда ничем не заканчивался. Видимо, иррациональность выбивала какие-то предохранители, и я прекращал воспринимать себя как я, та часть сознания, которая следила, контролировала и запоминала остальные, то ли сама сбивалась и включалась в неосмысленные или осмысленные не того рода образами действия, то ли отрубалась вообще, то ли ещё что-то. Я не могу сказать, что в этом месте сон обрывался. Нет, он продолжался чем-то ещё, но даже определение «чем-то ещё» и само слово «определение» настолько не подходят для описания этого, как и слова «описание», «этого», «продолжался»… Не буду.
По утрам.
Я старался не шевелиться и не думать ни о чём дневном, а сразу, едва проснувшись, зафиксировать сновидение и попробовать хотя бы часть его, хотя бы некоторые, совершенно отдельные линии, штрихи перевести в слова. Это было очень трудно, но доставляло чрезвычайное удовольствие. Когда я чувствовал, что получившиеся слова описывают ночное, сонное с точностью, достаточной для того, чтобы слушающий понял основное и это основное направило бы его чувства в сторону невысказываемого понимания остального, хоть ещё крохи, в моём мозгу вспыхивало (неверное слово), вздрагивало (тоже неверное слово), бытийствовало, возникало, пробивало электрическим током, моментально пропитывало со всех сторон и во все стороны ледяным и сразу же высушивало в сахарский жар (неверные, неверные слова) такое ощущение, в сравнении с которым все страшные оргазмы многочасовых мастурбаций тускнели и забывались. Иногда совсем не удавалось удержать в себе содержание сна, иногда для бывшего во сне в принципе не существовало слов, иногда же слова находились так скоро и легко, что хотелось немедленно ещё, и я опять засыпал. Мой древний подлинный мир опять потихонечку возвращался. Теперь я прекрасно знал, что этот мир неподлинный, что его, по сути дела, не существует, но мне было совершенно плевать на этот факт: мне там нравилось. И ещё больше мне нравилось там, когда в одном сновидении я неожиданно нашёл способ (слова?) для почти совершенно точного описания другого сновидения. В бодрствовании же затем я отметил, что таких слов (или что это было?) здесь, в реальном мире не существует в принципе. Я бился в конвульсиях от осознания невозможности переноса этих слов оттуда сюда. Как бы смирно, осторожно и сосредоточенно я ни просыпался, слова для описания особенных явлений той реальности не фиксировались в этой ни в каком виде: к ним не было синонимов, они не поддавались развёрнутому определению, не думались и не говорились. Пустопорожний трёп с одноклассниками стал вызывать физическое отвращение, слова каркали и были удивительно неёмкими. Я стал спать каждую свободную минуту. Я обучился искусству дрёмы – полусна, который позволяет находиться взором тут, а сознанием там. Это было самообманом: миры накладывались, но не смешивались и не растворялись. Здешнее оставалось здесь, а тамошнее – там. Даже части сознания, воспринимающие две разные реальности, не взаимодействовали. Долго в таком состоянии находиться не получалось. Я либо засыпал, либо просыпался. Пытаться перетащить сюда тамошние слова я почти перестал, но зато заметил, как начинаю всё лучше и лучше овладевать здешними. Я нырял в сон, как ловец жемчуга, набирал полную сеть впечатлений, выныривал, нанизывал на слова, наслаждался, нырял опять. Случалось, что я засыпал во сне и в этом сне опять засыпал и видел во сне, что ложусь и засыпаю. Такие многоуровневые погружения нравились мне особенно: выйдя из них, не всегда и не сразу бывал уверен, что уже вышел. Пару раз это заканчивалось травмами, но того стоило: грубое столкновение с убогой подлинной реальностью заставляло как бы пробудиться из уже абсолютно бодрствующего состояния, и после сокрушительного столкновения со стеной или шкафом вдруг понимал, что секунду назад здесь, в этой дурацкой подлинности думал сновиденными широкими ёмкими мыслями. И теплело.
Однажды мама принесла мне в комнату огромное крымское яблоко. Была довольно холодная зима, фруктов я не видел давно и, хотя крымские яблоки вообще не любил, этому яблоку обрадовался просто невероятно. Радость аж щекотала в затылке. Яблоко казалось чрезвычайно сочным и вкусным. Я держал его в руках, думал, что сейчас надкушу его, представлял, как потечёт по рту изнутри сок, как он радостно встретится с моими вкусовыми рецепторами, как я буду этот безумно вкусный откушенный кусочек тщательно пережёвывать, выжёвывая из него весь-весь-весь вкус, как пережёванный комочек пойдёт по пищеводу, грубовато распирая его изнутри. Аромат яблока меня дурил и почти пьянил, я открыл рот, с замиранием сердца укусил и почувствовал у себя во рту что-то безвкусное, сухое и до обидного обыденно несъедобное и даже неоткусываемое. Я проснулся с подушкой в зубах. Вожделевший мгновение назад волшебного сока язык упирался в серый наперник. Как я плакал беззвучными тихими слезами и как я возненавидел лживый мир снов. Убит при попытке к бегству. Нет, не убит, но черенком лопаты в зубы получил от реальности ощутимо.
Сны отпали. Случайный поиск достойного сомирянина во дворах и на улицах был признан пустой затеей. Сочеловека надо было искать в местах, где умные люди сосредоточены компактно. Рассудив, что это могут быть разного рода кружки по интересам, куда не заставляют ходить всех, как в школу, но куда ходят по собственному желанию – желанию получать знания, характерному, как я думал, только для умных людей, я стал выбирать кружок. Вспомнив из книжек и разговоров, что игрой для умных считаются шахматы, я записался в кружок шахматной игры. Я читывал до того книги знаменитых гроссмейстеров и о них, и шахматисты казались мне совершенно подходящей средой для полноценного человеческого общения. В кружке, едва я вошёл и сказал руководителю о своём желании записаться, меня сразу усадили за доску с каким-то мальчиком, поставили рядом шахматные часы и скомандовали старт. Я никогда раньше не играл с часами, и спешка ассоциировалась у меня скорее с бегом или плаванием, но не с шахматами. Игра в шахматы всегда раньше сопровождалась чашкой крепкого кофе и неспешной беседой о политике, о школе, о жизни вообще. Я попытался говорить и здесь, но меня строго окликнули и попросили не отвлекать противника. Такая игра была скучна и неинтересна. Я быстро выиграл и предложил разобрать партию, но передо мной уже посадили нового мальчика, и он уже сделал первый ход. Разговаривать он тоже был не намерен. Раздражал стоящий в помещении звук, похожий на звук конвеера на пивзаводе или на машинописное бюро: это несколько десятков рук ежесекундно опускались на кнопки шахматных часов. И это вместо доброго фокстрота в исполнении Арти Шоу с оркестром или танго «Сердце» Дунаевского с румынской пластинки. Я опять выиграл. Меня пересадили за другой стол, я выиграл. Ещё за один. Снова. Не только звук походил здесь на конвеер. Часа через полтора со мной за одну доску сел руководитель кружка и предложил сыграть блиц. Блиц я раньше тоже никогда не играл. В блице даже двигать рукой надо было быстрее, чем я привык думать и видеть. Сделав в этой, неоправданной, по моему глубокому убеждению, никакими объективными условиями, спешке несколько невероятно глупых ходов, я быстро проиграл. Я ещё не понял этого, а руководитель уже опять расставлял фигуры. Проиграв ему ещё два раза, я снова оказался за столом с каким-то мальчиком, у которого снова выиграл, не сумев обмолвиться с ним ни словом. Партнёра сменили. Блиц. Проиграл. Ещё блиц. Проиграл снова. Ещё один блиц. Выиграл. Втянувшись в этот безумный конвеер игр, я отключил большую часть сознания, всё то, что отвечало за восприятие красоты и беспокойство за судьбы мира, я оставил только счётно-запоминающую часть себя. Я стал арифмометром «Феликс-М». Пошли только блицы. Я проигрывал и выигрывал через раз. Минут через сорок начал больше выигрывать. За всё это время я не узнал даже имени ни одного из партнёров. Не представился и руководитель. Шлёпая с силой по кнопке и переставляя фигуры быстрее, чем я обычно откликался на третье повторение кем-нибудь моего имени, я ждал окончания отведённого под игру времени, чтобы попытаться с кем-нибудь всё-таки познакомиться и поговорить. Не удалось. То есть, познакомиться удалось, но все слова всех, с кем удалось познакомиться на этой чесс-фабрике в этот день и за несколько последующих недель, были пусты, а их «игра для умных», зачастую весьма умелая, была лишь экзотической разновидностью спасения от тихого ангела, освещающего, пролетая, зияющую пустоту мира и мозга. Взяв через три-четыре недели первое место в турнире на какой-то разряд, я покинул прибежище чесс-арифмометров навсегда.
«Кружок должен быть не игровым, – решил я тогда, – Он должен быть посвящен освоению чего-либо более или менее жизненного». Перебрав доступные кружки я выбрал радио. Радио – это физика, электроника, коммуникации и т. п. Где, как не тут, конденсироваться умным людям?
Мне вручили паяльник.
Это было почище шахмат. Неделю я паял пирамидки из проволоки, добиваясь, чтобы шарики олова на вершинах были именно шариками. Вторую неделю я наматывал десятки тысяч витков тоненькой проволочки на сердечники, следя за тем, чтобы витки ложились один к одному. Воспринимая этот мартышкин труд как своеобразное испытание-посвящение я ждал входа в святая святых электронных технологий, я ждал бесед о природе радиоволн и понимания работы мелких цветных деталей. Меня пока не впускали даже в то помещение, где махали паяльниками уже посвященные.
И вот я дождался. Вы уже давно поняли, что я был разочарован. Угу. Группа ограниченнейших, но увлеченных своей ограниченностью людей заучивала маркировки деталей, в тысячи раз бездумнее, чем иные таблицу умножения, и запоминала наизусть схемы, платы, распайки, не задумываясь ни на секунду, почему всё должно быть именно так. Радио ушло лесом.
Оставалась надежда на математику: люди, знакомые с комплексными числами и пределами, не могут быть пустыми, не могут не задумываться о сущности многого.
Кружок математиков я обнаружил на Краевой станции юных техников и юных натуралистов (из-за слова «юннат» я ещё долго потом сомневался в количестве эн в словах «юный» и «юность»). Теперь, кстати, в этом здании дворец-особняк нувориша, обнесённый высоким забором с жуткого вида воротами и охраной. А тогда был, вроде бы, социализм.
Узнав расписание кружка у вахтёрши, я в положенный день и час открыл дверь с надписью «Математики». Сразу бросились в глаза огромные банки с жидкостью, висящие на стене лобзики и взъерошенный взрослый мужчина в синем халате. Несколько мальчиков моего возраста и чуть младше смотрели немного странно. Скоро я стал смотреть так же, этот взгляд говорил: «Да, это всё некоторым образом интересно, но разве этого я хотел? И причём тут собственно математика?» Математика тоже была. В промежутках между выпиливанием из фанеры фигурок слонов и чебурашек, выращиванием соляных кристаллов, кормлением хомяков, выжиганием по дереву и изготовлением линогравюр мы под руководством синехалатного руководителя считали. Он учил нас быстро перемножать и делить в голове астрономические константы. Имея всегда под рукой записную книжку и ручку, я не понимал смысла этого устного счёта. Кроме того, я считал, что в серьёзных занятиях математикой конкретным числам места нету совсем, я любил переменные, замирал, глядя на музыкальный ключ интеграла и строгую античную сигму суммы, мне нравилось употреблять слова «катое», «энное», «энплюскатое». Я никогда не держал в голове таблицу умножения, потому что таблица всегда была под рукой – на последней странице обложки любой тонкой школьной тетради в клеточку. Мне было интересно наблюдать за ростом драгоценных кубиков кристалла в банке, но весь этот юннатский эмпиризм не удовлетворял моего желания: я всё ещё хотел говорить с людьми, способными к логическому мышлению и самостоятельным немифологическим обобщениям. Не было таких людей, не было, не было таких людей. Зато. Зато были коробочки из оргстекла, которые мы выпиливали лобзиками, собирали методом «ласточкин хвост», разукрашивали хитрым сочетанием хаки и жёлтого, проделывали в них разные дырки и щели и наносили деления. Руководитель уверял нас, что это корпуса прицелов для истребителей. Почему-то я ни разу ни с кем из товарищей по математическому несчастью не заговорил о том, чем эти коробочки могут быть на самом деле. Полагаю, что ни один из нас ни мига не верил в прицелы для истребителей, но, видимо, все понимали, что любой разговор об этих глюкалах/бульбуляторах будет пустым: за полным отсутствием информации и сколько-нибудь правдоподобных предположений. Говорить с руководителем смысла не было: в нём чувствовалось безобидное безумие. Безобидное – нерастревоженное. Вскоре прицелы сменились задачей, за решение которой гуру обещал подарить тому, кто решит, золотые часы и подать представление в некие властные области на награждение очень большими деньгами. Несколько дней мучился я с невозможной задачей. Бумага закончилась в моём письменном столе, я обратился к папе, но скоро и эта закончилась. Плюнув на оставшиеся недоказанными буквы, я сильно устал и больше в кружок не пошёл. Через пару недель я наткнулся на эту задачу в справочнике по математике. Задача, за которую обещались золотые часы, оказалась великой теоремой Ферма. Ни фига себе. Ни фига себе.
Музыка. Танго. Танго Оскара Строка, танго Дунаевского, кумпарсита. Песни. Я понимаю, почему многие не очень глупые и даже некоторые умные люди любят «словесный» советский «рок», «бардов» и вообще песни. Песни создают ощущение, что с тобой говорят о важном. Их частая иносказательность и метафоричность даёт простор для интерпретации «в свою пользу». Музыка без слов или со словами на непонятном (чаще всего – английском или французском) языке способствует говорению самому с собой. Можно вслух. Когда никого не было дома, я заводил пластинку «Ансамбль «Мелодия» играет танго Оскара Строка», ложился на диван и говорил. Я всё ещё оставался единственным достойным себя собеседником. В мультике «Вокруг света за 80 дней» сам с собой разговаривал мистер Фикс: «Есть ли у Вас план, мистер Фикс?» – «Есть ли у меня план?..» Во многих книгах часто и убедительно описывались случаи раздвоения личности или, как минимум, контролируемых «единым центром» автокоммуникаций, где некая «одна сторона» человеческого Я разговаривала, спорила с другой. Я искренне пытался раздвоиться, я выискивал в себе противоречивые чувства и желания, стараясь распределить их между двумя полуличностями, чтобы достигнуть хотя бы видимости диалога. Я пробовал создать роль, искусственную, выдуманную личность, с которой можно было бы говорить, советоваться.
Раздвоиться не получалось: если разделить все мои свойства, привычки, мысли между двумя субъектами, субъекты эти получались убогими и ожидаемо однобокими. Не закончив толком ни разу этого разделения, я собирал всё снова в кучу и так и оставался один.
Роли и виртуальные личности создавались легко, но обманывали только окружающих. Сам я совершенно не мог воспринимать собственные создания сколько-нибудь серьёзно и не мог общаться с ними, как не мог общаться с куклами или чем-то типа. Постепенно я перестал верить в раздвоение личности и полноценное общение с самим собой. Все эти «раздвоенные» – притворщики и лицемеры, либо же – что ещё менее интересно – глупцы, неспособные к самоанализу, не видящие собственных желаний и мыслей, не умеющие видеть причинно-следственных связей, а потому дробящиеся и дробящие видимый мир. Джекил и этот… Ха… чёрт… ладно… Человек, противоположные желания которого не управляются из единого центра, который и есть личность, а разрывают его (человека) на два каких-то псевдосамостоятельных обрубка, – слабак, лентяй, лжец и больной. Быть таким? Нет, не хочу.
Что нужно человеку (мне) от собеседника? Восприятие, анализ и отклик. Почему собеседником должен быть другой? Потому что отклик, который я могу дать себе сам, я даю себе ежесекундно. Собственно, это никакой не отклик, это анализ внутри себя, а от другого требуется указать на то, что я сам упустил, не предусмотрел, не увидел, чего я не знаю по тем или иным причинам. Самому с собой этого не проделать. С попсовым глупцом – тоже: такой «человек» за всю свою туманную жизнь видит, думает и делает меньше, чем я за сутки; отклик от такого даже не нулевой – отрицательный.
Поскольку отклика среди реальных живых окружающих меня людей не предвиделось, я искал его в «книгах, фильмах, эстраде, керамике». Бытие, без сомнения, в изрядной степени определяет сознание, а потому кто-то когда-то (многие) думали, чувствовали и хотели то же и того же, что и чего я. Не находя собеседника среди ближних, они адресовывались к городу и миру, надеясь найди хоть одного человека в этой толпе, накрыв её своим словом, как ковровой бомбардировкой. Многие находили. И пока мои мысли и чувства не слишком выходили за рамки чувствованного избранными из прежних, я кое-как довольствовался этим фидбэком из прошлого.