Текст книги "Партер и карцер. Воспоминания офицера и театрала"
Автор книги: Денис Лешков
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
Из товарищей по корпусу я в наилучших отношениях был с теми <же>: Гаккелем и Толмачевым, которые отстали от меня в 3-м классе. Теперь они были в 4-м, в одной со мной роте.
Одним из новых наших увлечений явился спиритизм, который мы практиковали по вечерам и по ночам в «шинельной». Сначала мы сильно верили в спиритизм вообще и в медиумические способности одного из нас, некоего Завадского. Мы вызывали разных духов, говорили с ними, вызывали души разных умерших, гадали, какие получим баллы и какова будет судьба каждого из нас. Иногда действительно мы такими сеансами раздражали свою нервную систему до сильной впечатлительности, даже случались неподдельные трансы, но некоторое время спустя все стали друг друга надувать и устраивать заранее разные эффекты. Кончилось это тем, что однажды вследствие сильного шума, который мы учинили на одном сеансе, пришел офицер и рассажал всех «духов», то есть нас, по карцерам. Это был финал наших сеансов.
Из инцидентов этого года больше всего выдавались постоянные недоразумения с французом, тщедушным человечком, господином Маттеем. Он имел привычку постоянно делать все втихомолку: и баллы ставил скрытно, не в классе, а потом, после урока в учительской, и в журнал записывал, ни слова не говоря. Из-за этого всегда бывала с ним адская ругань. Говорили ему в глаза всякие дерзости, посылали к черту; он делал вид, что не понимает, а потом доносил инспектору. Однажды он явился и объявил, что сейчас будет письменная работа. Все возмутились и начали ему кричать, что в таких случаях у нас принято предупреждать заранее. Он начал тоже ругаться, дело кончилось форменной свалкой, и его торжественно вышибли из класса. Он пожаловался инспектору и потом не являлся целый месяц. Нас всех рассадили по карцерам и весь класс <оставили> на месяц без отпуска, а двоих главных действующих лиц отправили вольноопределяющимися в полки.
Такие случаи бывали довольно часто.
Но и типы же были тогда среди наших офицеров и преподавателей. О некоторых стоит упомянуть. По русскому языку и по истории преподавали тогда два брата Виноградовы, «рыжий» и «вороной» (что в действительности и было). «Вороной» был высокого роста и широкоплечий мужчина. «Рыжий» же был маленький и худой. Забавнее всего было то, что у них у обоих был один сюртук (очевидно, шитый на «рыжего») и один вицмундир, шитый на «вороного»; но в зависимости от важности обстоятельств вицмундиром пользовались оба, причем когда его надевал «рыжий», то уходил в него с головой и ногами, и тогда «вороной» являлся в сюртуке брата, причем рукава кончались на локтях, а полы доходили только до некоторой части тела, что пониже спины. Конечно, в таких видах их встречали с триумфом и смехом, которому они удивлялись.
Затем был еще один француз, достойный внимания, некий Де ла Турасс, только что приехавший из Франции, ни звука по-русски не понимающий. Кадеты сильно пользовались тем, что он не имел ни малейшего понятия о том порядке, который соблюдается на уроках в русских учебных заведениях вообще и главным образом в корпусах. На первом его уроке (он явился месяц спустя после начала учебного года) ему любезно предложили папироску, – он взял и закурил – все тоже закурили; потом начались милые разговоры о том, как ему понравился Петербург, хорошо ли он себя чувствует вообще и т. д. (Конечно, разговаривали те, которые кое-что знали по-французски.) Потом, в конце урока, попросили сами (!) что-нибудь нам задать, причем объявили ему, что больше десяти строчек задавать не стоит, ибо это может нас утомить. После этого мило распрощались и попросили принести следующий раз французские сигары, которые он так расхваливал, дабы их попробовать. Следующий раз было точно то же самое, и так продолжалось довольно долго (около 1 ½ месяца), пока этого случайно не увидел проходящий мимо другой учитель, который рассказал это инспектору. По разоблачении истории этого Де ла Турасса удалили вон. Вообще кадеты очень любили пользоваться незнанием русского языка молодых французов и немцев; так, напр<имер>, на их уроках постоянно вместо молитвы в начале или конце урока читали: «Птичка Божия не знает ни заботы, ни труда» [16]16
…«Птичка Божия не знает…»– цитата из поэмы А. С. Пушкина «Цыганы» (1829).
[Закрыть]и т. д. – и любовались, как француз стоит около кафедры и благоговейно смотрит на образ.
Были некоторые учителя не совсем нормальные, так, напр<имер>, по геометрии в IV классе преподавал старик, полковник Наумов, который требовал, чтобы учили наизусть подряд все тексты теорем, не обращая внимания на их сущность и доказательства.
По немецкому языку учил тоже довольно оригинальный господин, некто В. С. Эверлинг. Меня он почему-то невзлюбил и лепил мне постоянно двойки, тройки и пятаки. Действительно, этот проклятый язык мне не давался, да я так за 8 лет ему и не выучился. В старших же классах иностранные языки у нас были поставлены крайне скверно, их совершенно игнорировали, главным же и самым важным предметом была математика. Доказательством сего вполне может служить то, что уже на выпускном экзамене из корпуса, читая при целом синедрионе генералов и комиссии какую-то немецкую статью, я запнулся и остановился, ибо встретил новую для меня букву, каковой прежде никогда не видывал и не знал, как она произносится! Оказалось, как мне растолковали, это был «ипсилон».
Первые три четверти года в V классе я шел последним и предпоследним, к 4-й же четверти решил заняться и успел поправить баллы по всем предметам. Остался один немецкий, который я так и не исправил. Мне дали по нему экзамен – я провалился. Тогда назначили на осень переэкзаменовку. Это была моя первая и последняя передержка за курс корпуса. Гриневич был очень доволен, что я почти что вывернулся из своего положения. «Рябчик» же (Эверлинг) решил меня срезать и на переэкзаменовке.
IV
Павловский любительский оркестр народных инструментов. – Неудачная переэкзаменовка. – Второй год в пятом классе. – Тяга к математике. – Толстовство. – В шестом классе. – Новые взгляды на свое обучение. – Тиф
Карцер Конст<антиновского> арт<иллерийского>училища № 4. Март 1903 года.
Летом 1899 года я опять собрал оркестр, на этот раз довольно большой (20 челов<ек>), причем появились впервые 3 домры (2 альтовых и 1 малая). Новыми лицами в составе оркестра явились 8 человек-царскоселов (Р. Буб, П. Меркулов, Т. Вульфиус, Гейзе, Лютц, Чижов и другие). На этот раз успех оркестра (после немалой, впрочем, с моей стороны работы) был очень велик. Мы стали участвовать в благотворительных и любительских концертах и спектаклях, играть в частных домах у знакомых на вечерах и т. д. Словом, приобрели себе некоторую известность. Раз даже должны были выступить на так называемом Детском празднике в Павловском вокзале, но нашелся какой-то недоброжелатель, который донес инспектору Царскосельской гимназии об этом, и тот объявил, что если его гимназисты выступят (хотя бы и в штатском платье), то он всех их отчислит из гимназии. Таким образом, этот номер не состоялся. Главными же аренами нашей деятельности являлись: 1) любительский театр В. П. Глушкова на Солдатской, 2) Сакулинский театр (Новые веси) и 3) Павловское Городское попечительство о народной трезвости, где при народной чайной и библиотеке была сделана сцена и ставились спектакли и концерты. (Оригинальное, между прочим, было первое знакомство с этой «трезвостью». Нас пригласили там участвовать, а когда мы сыграли, то нас угостили ужином с такой колоссальной выпивкой, какой я еще сроду не видывал, такая «трезвость» с их стороны была очень любезна и крайне понравилась нам.)
Между тем роман мой с «ней» продолжался. Мы очень часто встречались, в большинстве случаев таким образом: по вторникам и четвергам ее домашние, большие любители театра, обыкновенно все уходили на спектакль; она же отговаривалась головной болью или чем-нибудь другим и оставалась дома с маленьким братом, которого сейчас же и укладывала спать. Через ½ часа я являлся, мы устраивали чай или кофе, словом, хозяйничали полновластно. За ½часа до окончания театра я испарялся. Раз, впрочем, случился случай, хорошо оставшийся у меня в памяти. Сидели мы точно так же раз и совершенно спокойно болтали и пили чай – вдруг совсем неожиданно явился отец. Раздался звонок. Выход из квартиры только один… Положение хуже губернаторского. Единственным средством являлось спрятаться, но я ни за что не хотел и решил, уж лучше уйти через балкон. Дело было на 2-м этаже при довольно высоких комнатах… думать было некогда – я прыгнул, и довольно счастливо, встал и дал тягу, и вдруг, о ужас!.. фуражка, моя кадетская фуражка осталась там, на вешалке. Все было напрасно, и фуражка нас выдала. Произошел небольшой скандал и неприятность (конечно, только для нее), и за ней стали зорко присматривать.
Единственным отступлением от этой «вечной и постоянной любви» был небольшой флирт, который я разыграл с А. М. Дело в том, что я совсем случайно попал в положение «postilion dʼamourʼa» [17]17
Почтальон любви (фр.).
[Закрыть]у нее и одного молодого человека из моего оркестра. Раз я застал их на месте свидания, после чего они стали просить меня передавать друг другу записки и поцелуи. Сначала я это делал, но потом это мне надоело, и я сделал крутой поворот, переменив роль «postilion d'amour'a» на роль «первого любовника», что благодаря быстроте моих действий мне удалось. Но это продолжалось недолго, и вскоре я вернулся опять к «прежнему».
Довольно часто также в это лето мы стали ходить на рыбную ловлю на окружные пруды и на Ижору. Рыбы вокруг Павловска пропасть, а потому сидеть дураком на одном месте по целым часам никогда не приходилось. Впоследствии эти рыбные ловли стали у нас принимать характер пикников и устраивались не столько для самой ловли, сколько ради теплой компании и хорошей выпивки и закуски.
В середине июля я вспомнил, что у меня есть переэкзаменовка; нужно было начать готовиться, то есть по крайней мере прочитать те 20 статей из немецкой хрестоматии и изучить несколько страниц грамматики Мея. Я попробовал, но ничего не вышло, ибо, прочтя 2–3 страницы (а это вовсе не так легко, как кажется), я почувствовал, что начинаю дуреть и становлюсь идиотом; да и потом, какая польза в чтении, не имея понятия о переводе. В это время подвернулся один субъект, с которым я имел шапочное знакомство (бывший офицер л<ейб>-гв<ардии> Павл<овского> полка Г.), и предложил мне заняться со мной немецким языком. Я согласился и ходил к нему 3–4 раза, но опять-таки ничего не выходило, ибо большую часть времени мы болтали о постороннем, а потом ехали кататься на велосипедах (кроме того, этот Г. оказался фруктом несколько ненормальным, с которым следовало быть осторожнее).
Наконец, кое-как дома при помощи матери и сестер я дочитал свои статьи и выучил грамматику.
28 августа я отправился на переэкзаменовку. Корпус в это время ремонтировали (здание это, будучи построено в 1762 году, имело до этого времени только два ремонта в 1799 и 1835 годах, вследствие чего от такой древности, за 2 года до этого, один угол с целыми двумя комнатами обвалился, при счастливых обстоятельствах только с одной человеческой жертвой). Передний же фасад отделывали заново. Я помню, как неприятно на меня подействовал запах краски и извести, когда пришлось шагать через груды кирпичей и досок. Единственным нетронутым местом осталась наша столовая (это была громадная и красивая зала, вся в портретах императоров во весь рост). В этой зале и происходили переэкзаменовки.
Волноваться мне не приходилось, хотя тут и стоял вопрос, переходить ли в следующий класс или же оставаться в том же. Если мне и приходилось когда-нибудь волноваться, то скорее на эстраде, дирижируя оркестром, а не на экзаменах. Сам-то я в глубине души чувствовал, что знаю не настолько хорошо, чтобы получить удовлетворительный балл, но когда я увидел, как знают товарищи, которые должны были держать переэкзаменовку вместе со мной, то я еще более успокоился. Один из них (Яснецкий) спросил меня, не знаю ли я, что значит по-русски «ein Verzählung» [18]18
Значение слова, как оно запечатлено мемуаристом, установить не удалось.
[Закрыть]и «werden» [19]19
Становиться (нем.).
[Закрыть], и удивлялся, почему это в немецком языке читаешь, читаешь и вдруг на какую «ab» или «zu» [20]20
Отделяемые глагольные приставки, переходящие в конец предложения (нем.). – Так в тексте мемуариста.
[Закрыть]. А другой прямо сказал, что за лето не открывал книжки. Мы разложили наши учебные пособия на один свободный стол и уселись. Явился «рябчик», и переэкзаменовка началась. Мы читали, пытались переводить, даже говорили кое-что из грамматики. После некоторого раздумия «рябчик» поставил одному (который не знал, что значит «werden») 6, а другому и мне по пяти баллов.
Таким образом я остался на 2-й год в V классе. Обидно было не то, что я остался, а то, что причиной этому был только один ничтожный предмет – немецкий язык. Право, не так обидно было бы остаться из-за всех предметов или 3-х математик. Но тем не менее факт совершился – меня оставили. Я пробовал ходатайствовать у Гриневича, потом у инспектора, но они сделать ничего не могли, ибо «рябчик» не соглашался ни за какие блага поставить мне шестак. Так он меня, подлец, и доконал.
После этой злосчастной переэкзаменовки я отправился к товарищу, Мельницкому, обедал у него, потом сыграли 2 роббера в винт [21]21
В некоторых карточных играх – круг игры, состоящий из трех партий.
[Закрыть], затем поехали вместе в Павловск.
Дома, когда я явился и объявил в чем дело, произошла, конечно, некоторая семейная драма. Я и сам чувствовал себя крайне скверно, но что же делать? Ведь не реветь же из-за этого. «Что было, то прошло, и назад не воротишь». В этот вечер я с горя напился пьяным. С «ней» по этому поводу тоже была укорительная сцена. Алексеевы же, которые сами не особенно торопились в делах науки (старший, Коля, учился 8 лет и дошел всего до 2-го класса гимназии, на чем и застыл; другой же, Володя, проходил аккуратно курс каждого класса по два раза), они отнеслись к этому много равнодушнее.
Теперь мне предстоял выбор, к какому офицеру идти в отделение. (Каждый класс у нас делился на 2 параллельных отделения, каждое со своим отделенным воспитателем.) Один был Э. А. Верьковский, взбалмошный господин, который совершенно распустил своих кадет, и они творили что угодно, зато он не отличался особенной справедливостью и равным ко всем отношением. Другой же был В. А. Черни, довольно строгий, но зато справедливо ко всем относящийся господин, хотя и бывающий иногда нервным и раздражительным. Мне лично этот В. А. Черни не нравился, да кроме того у меня было годом раньше довольно неприятное с ним столкновение; поэтому я решил пойти к Верьковскому. Но в это время подвернулся один из товарищей, А. А. Лобановский. Он гостил эти два дня у меня в Павловске и стал меня уговаривать идти к Черни, причем расхваливал его до небес. Я помню, как в последнюю перед корпусом ночь обоим нам спать не хотелось, и он до самого утра убеждал меня всякими способами, чтобы я пошел в отделение Черни (в этом отделении он сам был, а также многие из прежних товарищей, в разное время отставшие), и добился своего. Я дал свое согласие и слово.
На другой день мы с триумфом отбыли в корпус. По приезде я записался в отделение к Черни. В этом году собралась в одном классе вся наша атеистическая компания. Сначала они отстали, а потом, через 2 года, я отстал, а они меня догнали. С В. А. Черни у меня сразу установились посредственные отношения, и не очень хорошие, и не очень скверные.
Здесь у меня появилась новая мания – увлечение математикой (отчасти это было влияние летних товарищей по оркестру, царскосельских гимназистов, поголовно занимавшихся из любви к искусству математикой до одурения). Это много помогло мне в занятиях, ибо, будучи в V классе, я из любви к искусству прошел сам курсы IV, V и VI класса, обзавелся разными особенными задачниками алгебры и геометрии, перерешал тысячу задач, ломал голову над трисекциею угла, квадратурой круга, доказательством гипотезы Пифагора и т. д. В задачах я насобачился настолько, что большая часть класса приходила ко мне за объяснением непонятных мест и невыходивших задач. Баллы я стал получать по математикам самые хорошие; преподаватель (П. А. Коробкин) смотрел на меня как на примерного ученика. Зато иностранные языки по-прежнему страдали, а также и Закон Божий. С батькой я постоянно вступал в пререкания относительно разных темных мест Катехизиса и Евангелия. Он меня недолюбливал и называл «еретиком». Я помню, как заспорил с ним относительно того, как дьявол «исчезнет от лица Господня, яко воск от огня» [22]22
Неточное цитирование молитвы Честному Кресту «Да воскреснет Бог…».
[Закрыть]. Но ведь Бог «вездесущ», как доказывается в Катехизисе. Спрашивается, куда же тогда дьявол денется?..
За этот год я перечитал массу разных книг, почти половину всего того, что я прочел за всю жизнь в корпусе. Это была смесь сочинений всех родов. Здесь были и Толстой, Достоевский, Гюго, Золя, Вольтер, Дидро, Монтескьё, Тургенев, Гончаров, Ницше, Чертков, Феррьер, Лаплас, Гельмгольц, Миллер, Боккаччо, Диккенс, Э. Сю, Понсон дю Терраиль, Дюма, Соловьев, Брет Гарт, Дарвин и много всякого другого. Особенное впечатление на меня произвели Гюго, Дарвин и Л. Толстой (последнего я перечитал несколько раз, причем поглотил также почти все его сочинения последних годов, изданные за границей и запрещенные в русской печати [23]23
В 1890–1900-х гг. в Англии выходило Полное собрание сочинений Л. Н. Толстого, запрещенных в России.
[Закрыть]). Главным же образом увлекло меня его сочинение «В чем моя вера» [24]24
Сочинение Л. Н. Толстого было издано в 1884 г., но запрещено Главным управлением по делам печати. Не появившись в печатном виде, «В чем моя вера?» получила широкое распространение в рукописных, гектографированных и литографированных копиях. В 1885 г. вышла во французском, немецком и английском переводах. Полностью напечатана в Женеве без указания года (2-е изд. – 1888), в России «В чем моя вера?» появилась в 1906 г.
[Закрыть]. Оно написано страшно сильно, и правдивость его сопряжена с такими вескими доказательствами, что оно совершенно перевернуло мои взгляды и убеждения в новое направление. Л. Толстой сделался моим авторитетом во всем и везде. Прочтя же его «Патриотизм и правительство» [25]25
Статья Л. Н. Толстого, написанная в 1900 г., впервые напечатана в этом же году В. Г. Чертковым в Англии и затем переиздана берлинскими издательствами.
[Закрыть], я получил полное отвращение к военщине и дал себе зарок ни под каким видом не идти в военную службу, чего бы мне это ни стоило. Мало того, что мы сами (то есть я и моя компания: Толмачев, Гаккель, Бетлинг) имели такие взгляды на военщину, церковь с ее попами, правительство и др. – мы стали усиленно агитировать эти убеждения среди товарищей в корпусе и на стороне. Увлечение это было настолько сильно, что у нас даже явился план основать особое «общество» наподобие ордена масонов для распространения своих (основанных, конечно, на больших авторитетах) взглядов на жизнь. Новым членом этой компании явился Э. Н. Бетлинг, поступивший в этом году в наш класс. Это был начитанный и развитой парень, одного поля ягода с нами, прошатавшийся предварительно по всем русским гимназиям и реальным училищам. Мы сразу приняли его с распростертыми объятиями. Самый рьяный из нас, В. Толмачев, обладавший порядочным красноречием, читал форменные проповеди и поучения в классах, курилке и при разных сборищах кадет. Мало-помалу мы стали пользоваться среди товарищей громадным влиянием; наши книжки и записки читались всеми. ⅓ роты перестала молиться и ходить в церковь. Сам я 2 года подряд не причащался. Это была уже довольно серьезная и опасная игра. Начальство кое-что знало, но мало обращало на это внимания. Только на следующий год, в VI классе, дело стало известно в больших подробностях и произошел огромный скандал. Каким образом нас четверых не выгнали в 24 часа из корпуса и Петербурга – это осталось для меня до сих пор тайной. По всей вероятности, стараниями директора корпуса (К. Н. Дуропа) дело было замято и не дошло до великого князя Константина Константиновича [26]26
Великий князь Константин Константинович (1858–1915), президент Академии наук, с 1900 г. был назначен главным начальником военно-учебных заведений.
[Закрыть]. Впрочем, толстовское влияние и вера в «чистое учение Христа», не запятнанное «церковью и попами», у меня впоследствии изгладились. На «учение Иисуса» я стал смотреть как на великую и совершенную философию, но, к сожалению, невозможную к исполнению в наше «теперешнее» время. «Вера» же у меня исчезла всякая, и явился полнейший атеизм, сохранившийся и до сих пор. Впрочем, в эти годы у меня было столько переходных состояний и новых увлечений и взглядов, что всех их упомнить и записать немыслимо.
В свободные часы в этом году я продолжал заниматься оркестром. На этот раз, еще в начале года, я сделал всеобщую подписку на покупку нехватающих инструментов и пополнил таким образом оркестр.
В феврале приезжал в корпус император Николай II, обошел все классы, прослушал у нас ¼ часа урок геометрии, осмотрел лазарет и церковь, прослушал в зале две пьесы в исполнении духового оркестра 1-й роты, а затем, узнав, что есть балалаечники, изъявил желание послушать. Мы вышли, сыграли две пьесы (очень скверно, при расстроенных инструментах), получили «спасибо»; царь разговаривал со мной 1–2 минуты и похвалил за ведение дела. В заключение нас распустили на неделю.
Из инцидентов этого года помню еще, как однажды я наказал любопытство своего офицера В. А. Черни. Я имел тогда обыкновение в своей записной книжке против списка фамилий товарищей записывать их краткие характеристики. Раз Черни взял у меня эту книжку и, несмотря на мой протест, прочел эти записки, которые были доведены до буквы «П». Прочтя, он похвалил меня за меткие определения своих товарищей и взял с меня слово, что я дам ему дочитать, когда допишу до конца. Я согласился, дописал на другой день, и когда дошел до буквы «Ч», то против «Черни» написал его характеристику, на мой взгляд, и несколько колкостей относительно его любопытства. Он прочел, улыбнулся, ничего не сказал и с тех пор никогда не пытался читать моих книжек и записок.
Между тем «роман» мой продолжался, но за эту зиму было еще два временных отступления, впрочем коротких и несерьезных, чему способствовали «Кавказские вечера», на которых я стал постоянно бывать и танцевать. В Павловск в «тайгу» (так называлось место наших свиданий) я стал ездить уже не так аккуратно, как прежде.
Вообще этот 1899–1900 год я считаю первым переломом в своей жизни. Здесь я впервые стал смотреть на науку и образование не как на мучение, выдуманное кем-то для нас, а как на вещь, необходимую для всякого здравомыслящего и имеющего на то возможности человека. Конечно, хотя и позже я сам же не раз приходил к тому заключению, что учусь только ради аттестата, который необходим для дальнейшей карьеры. Но ведь, в сущности, образование средней школы, взятое в отдельности, – ничтожно. Все образование слагается из суммы знаний, достигаемых главным образом жизнью и чтением. Вот это образование играет огромную роль и имеет значение, а не зубрежка немецких переводов.
Лето 1900 года за малыми исключениями ничем не отличалось от лета 99-го года, точно так же, как и то в свою очередь сильно походило на лето 98-го года. Тот же Павловск, та же компания, опять у меня оркестр, конечно еще более лучший, ибо теперь уже был 2-годичный опыт и несколько лучший состав. Это лето я, можно сказать, прожил на велосипеде. Действительно, катался я на этом инструменте чрезвычайно много – не знаю, пошло ли мне это в пользу, вернее во вред. Велосипедистов у меня в оркестре было ¾ всего состава, так что часто устраивали поездки целой компанией, ну… и, конечно, со спиртуозою. Это последнее не то что вошло в моду, а совсем вкоренилось у нас, так что довольно часто вместо сыгровки оркестровой устраивали сыгровку на бутылках. После этого, обыкновенно, в сад выносили ломберные столы и начинали играть… но опять-таки в карты.
Здесь среди балалаечников появилась новая личность, П. Эттингер, не то немец, не то еврей, который терся потом у меня не только в оркестре, но и дома больше года и оказался впоследствии крайне «фиолетовой» личностью. Ходил он в гимназической форме (8-й гимназии), очень недурно декламировал, в особенности «Сакиа Муни» Мережковского и «Сумасшедшего» Апухтина, был страстный театрал, весельчак, что называется «душа общества», и всем очень нравился. Он у меня бывал постоянно, я же у него никогда. (Впрочем, у меня было очень много таких товарищей, у которых я ни разу не был по тем или другим причинам.) Дома у нас его тоже полюбили. Бывал он очень часто, часто засиживался и оставался ночевать. Потом однажды он пропал и с тех пор не появлялся. Впоследствии до меня дошло, что не только он сам, но и семья его – все личности «фиолетовые», а сам он чуть что не карманник и форточник – словом, либерал относительно чужой собственности, а в гимназии вовсе и не был, одним словом, темная история без начала и конца. Года 2 спустя я видел его полубосяком в кондитерской Андреева, и с тех пор о нем ни слуху ни духу.
В конце этого лета мы решили добавить к оставшимся деньгам от членских взносов оркестра некоторую сумму по подписке и устроить ужин. Это была такая оргия, какой я не запомню больше (не считая той, что была по окончании корпуса, ибо там было еще почище). Р. Буб предложил для этого свою зимнюю квартиру в Царском Селе (в чем впоследствии сильно раскаивался). Там мы все перепились до того, что, несмотря на то что дом стоял особняком и дело происходило в 4-м этаже, пришла полиция с просьбой «быть потише», ибо жалуются в соседних домах.
Между тем, что касается моего «романа», то с ним вышла нижеследующая история. Однажды (дело было уже осенью) на одном из наших свиданий она объявила мне, что нам больше не следует встречаться. На все мои расспросы и требования объяснения этому она ничего определенного не ответила – тем дело и кончилось. Помню, что я из-за этого был в ужасно мрачном настроении, пробродил по лесу 3 часа и решил отравиться или застрелиться. Вечером вернулся в Петербург с отчаяньем в сердце и действительно ходил мрачный около месяца, но все-таки не застрелился! Но на этом этот роман не окончился, суждено было быть продолжению. Для меня были совершенно непонятны мотивы и причины нашего разрыва, но З. Алексеева разъяснила мне, что это была жертва для больной матери, которой была крайне неприятна эта «история с кадетом». Но почему же было бы мне так и не сказать – это осталось для меня неизвестным.
В шестом классе я стал заниматься значительно лучше. В этом году был большой наплыв новых преподавателей – у нас были двое, оба артиллеристы-академики. Оба (кап<итаны> Иртель и Граве) были замечательно симпатичные парни, знающие математику действительно, превосходно ставили баллы, но зато у них кадеты ровно ни черта не делали и, конечно, ничего не знали.
Главный начальник военно-учебн<ых> зав<едений> был теперь тоже новый – вел<икий> кн<язь> Константин Константинович. Пробовал он развить новую систему воспитания в младших классах, основанную на том, чтобы ежедневно в свободное от уроков время кадеты 6 и 7 классов ходили к маленьким и занимали их и разговаривали с ними, – но из этого тоже ничего не вышло, ибо вел<икий> князь совершенно не знал, что такое средний умственный уровень кадета старшего класса и что такое толпа малышей первого класса и многого другого. Следствием этого было то, что какой-то болван из старших классов, не умея обращаться с маленькими, не знал, что с ними делать, а те от нечего делать напали на него в большом количестве и вздули. Так эта «теория» у нас «на практике» и не привилась.
Между тем наша компания (я, Бетлинг и др.; Толмачев опять застрял в 5-м) продолжала почитывать как цензурованные, так и нецензурованные изданьица всякого характера.
В начале года мы с Бетлингом уселись вдвоем «на Камчатку» (то есть на последнюю парту), но Черни горячо этому воспротивился и силою своей подполковничьей власти рассадил нас подальше, во избежание всяких могущих от этого произойти впоследствии неприятностей. Меня посадили с Ванькой Шишмаревым (теперь сапер). Оба мы постоянно на уроках занимались посторонними делами, он рисовал генералов и лошадей, а я писал ноты и составлял партитуры. Сначала преподаватели ругались, но потом так к этому привыкли, что когда я слушал урок, то спрашивали с удивлением, почему я сегодня не пишу нот?
Оркестра в этом году сначала не было, ибо 7-й класс никак не мог допустить, чтобы управлял оркестром кадет 6-го класса, среди них же не было ни одного опытного в этом деле.
Ротный командир (полк<овник> Лелонг) решил тоже, что <это> неудобно по отношению к VII классу, и назначил управлять <оркестром> из 7 кл<асса> В. Андреевского; я в свою очередь отказался играть под его управлением, ибо это был совершенный профан в этом деле; за мной отказались и все те, кто прежде играл у меня. Осталось всего 6 человек, ни к черту не годных игроков. Конечно, у них ничего не вышло. Так весь год и не было ничего. Только я ходил, по просьбе директора, и занимался с оркестром, составленным из 4-го и 5-го классов. В феврале предполагался большой корпусный бал, и надо было подготовить с ними 3–4 пьесы для концертного отделения. Я с ними начал заниматься, и уже было дело пошло на лад, но тут я простудился и заболел. В лазарет я, конечно, не пошел, ибо, не знаю почему, был всегда ужасно против лазарета и со 2-го класса не был там ни разу. Однако мне становилось хуже, но я решил лучше дождаться субботы, пойти домой и там лечиться. В субботу я едва доехал до дому и сразу слег в постель. Оказалось – тиф, то есть, значит, я с сорокаградусной температурой прыгал через лошадь на гимнастике и выделывал ружейные приемы. Этот тиф оставил во мне много впечатлений и воспоминаний. Первые 1 ½ недели я все время находился в полубеспамятном состоянии и при очень высокой температуре и только по утрам приходил в сознание. Лечил меня наш корпусный доктор (с<татский> с<оветник> фон Штейн). Он надавал массу рецептов и натаскал всяких банок, склянок и порошков. Я вообще никогда не верил в медицину и если и считаю ее наукою, то наукою, еще настолько мало развитой и требующей таких крупных реформ, что пока что она ни черта не стоит. 80 % всех медицинских лекарств помогают только потому, что тот, кто их принимает, твердо верит в их силу. Но ведь есть такие болезни, и их очень много, против которых нет никаких средств. Да даже из самых обыденных недугов – насморк. Ну какой доктор, будь он семи пядей во лбу, кончи он 5 академий, вылечит мне насморк? – Никогда не вылечит. Я приходил, просил всевозможнейшие средства против насморка, все перепробовал, а насморк не прошел. То же самое кашель. Давали микстуры, порошки, капли, а кашель все-таки продолжался и кончился только через 6–7 дней, то есть тогда, когда он окончился бы и без микстур и порошков, ибо я довольно часто простужаюсь и знаю, сколько времени обыкновенно продолжается кашель. Конечно, есть такие средства, употребляемые в медицине, силу которых нельзя не признать, например, касторка, каломель, но это опять-таки уже чисто механические средства, и их действие понятно, объяснимо и всегдаприводит к одним и тем же результатам. Все же эти микстуры, капли и порошки, по крайней мере для меня, вещь более чем сомнительная, и я мог бы на пари скушать целую походную аптечку, и со мной ничего бы не случилось, кроме разве «фридриха». Поэтому почти все прописываемые мне микстуры я аккуратно в час по столовой ложке выливал в некоторую «принадлежность», необходимую у постели больного, отчего я чувствовал себя лучше, а «принадлежность», если бы была существом органическим, кажется, непременно бы заболела. Однажды доктор прописал мне какие-то особенные порошки, которые, по его словам, замечательно помогают. Как только он ушел, я разорвал рецепт и бросил его в «принадлежность». На другой день он пришел и спросил, принимал ли я прописанное. Я объявил, что принял. «Ну вот видите, у него и вид совсем другой, и температура значительно ниже – вот видите, какие хорошие порошки». Я согласился, что порошки действительно замечательные! Хуже всего было то, что мне не давали ничего есть, кроме бульона и яиц. Впрочем, потом стали покупать пастилу и печенье, что и было главной моей пищей почти целый месяц. Когда я стал выздоравливать, ко мне по вечерам приходили товарищи, главным образом Эттингер, и мы играли в винт. Здесь с доктором опять вышел анекдот. Однажды он позвонил, когда мы играли в карты, и так быстро вошел, что только едва успели убрать карты, а я ему сунул по ошибке, вместо записочки с температурами, винтовую запись, конечно, вышло недоразумение и получилось явление из оперетты.