355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Денис Лешков » Партер и карцер. Воспоминания офицера и театрала » Текст книги (страница 10)
Партер и карцер. Воспоминания офицера и театрала
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 01:03

Текст книги "Партер и карцер. Воспоминания офицера и театрала"


Автор книги: Денис Лешков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)

Что же касается продажи неабонированных кресел и лож, то они в большинстве попадают в руки опытных барышников, которые сплошь и рядом перепродают их в день спектакля в 3,4, 5 и 6 раз, а иногда и более, дороже. На моих глазах ложа бельэтажа на прощальный бенефис М. Кшесинской, стоящая номинально 22 рубля 80 копеек, была продана за 165 рублей! Барышничество театральными билетами в Петербурге уже зло давнишнее и в своем возникновении теряется в последних годах XVIII столетия, когда, по описаниям наших театральных историков, «некие подлые посадские люди перепродавали в темных углах Крюковской площади театральные билеты с наживой на оные тройной их цены». В 70-х годах театральное барышничество (особенно Мариинского театра) постепенно сконцентрировалось в руках одного крупного барышника Н. И. Королькова, который за 30 лет этой своей «общественной деятельности» составил себе солидное состояние. Весьма интересная его история и целый ряд анекдотов и инцидентов и посейчас еще ходят среди театралов, в особенности балетоманов. Этот Корольков последние годы своей деятельности сам никогда не покупал и не продавал на площади билетов. Это исполнялось целой бандой его «служащих», которых ввиду сильного преследования полиции он постоянно, и иногда даже ежедневно, менял, прибегая к помощи бараков, что против Андреевского рынка, где ежедневно собирается до тысячи прислуги и рабочих, ищущих занятий. Они нанимались им за «разовую плату», становились с вечера в хвосты перед кассами и приобретали билеты на лучшие и дорогие места театра. Корольков был знаток своего дела, прекрасно изучил вкусы нашей театральной публики и скупал билеты весьма обдуманно, и редко попадал впросак. Обороты его достигали громадных пределов, иногда у него в руках бывала половина всех мест в театре. Агенты, приобретавшие билеты, получали смотря по важности спектакля от 20 копеек до 1 рубля за каждый купленный билет, а Корольков наживал иногда по 1500 рублей за вечер. Гастроли Цукки, Леньяни и Брианцы были праздниками для Королькова.

На прощальных бенефисах Цукки и Леньяни получили прекрасные и дорогие подарки с подписью «От благодарного Н. И. Королькова!». Говорят, что и М. Кшесинская имеет громадный и дорогой серебряный альбом с такой же надписью… Благодаря Королькову явилась специальная статья о театральном барышничестве в законах. Покойный градоначальник Грессер издал указ о штрафах за уличение в театральном барышничестве первый раз 500 рублей, второй раз 1000 рублей, третий раз 3000 рублей, а потом высылка административно из пределов столицы. Корольков был, конечно, известен полиции; его фотографические карточки имелись даже в сыскном отделении, но при уличении он аккуратно уплачивал вышеозначенные штрафы до 3000 рублей (это показывает, насколько выгодно было его дело). И наконец был административно выслан из Петербурга. Он купил себе прекрасную дачу на Поклонной горе (по Неве близ Шлиссельбурга) и продолжал свои дела. (Административно высланные имеют по закону право бывать проездом не свыше суток в столице… ему и этого было много – достаточно было быть с 2 часов до 8 вечера.)

На особенно выдающихся спектаклях и бенефисах билеты продавались не агентами на площади, а лично Корольковым в его постоянной резиденции, трактире «Углич» на Никольской площади, где он восседал за самоваром в отдельном кабинете на «чистой половине». К этому грязному извозчичьему трактиру в дни таких спектаклей подъезжали нередко вереницы изящных ландо и одиночек. Это была форменная вторая касса Мариинского театра с той разницей, что билеты продавались «по особо возвышенным ценам». Само собой разумеется, что полиция знала и об этом притоне, но существует интересная история сближения и дружбы Королькова с полицией и даже высшими слоями тогдашней администрации. Однажды в день бенефиса Пьерины Леньяни, около трех часов дня, министр внутренних дел послал своего камердинера приобрести на вечер ложу, который, конечно, ничего в кассе не достав, вернулся. Министр звонил по телефону в контору Императорских] театров с просьбой достать для него с семейством ложу. Чиновник, удостоверившись, что все казенные и имеющиеся в распоряжении дирекции ложи уже заблаговременно розданы и проданы, не нашел ничего лучше, как передать в виде приказания директора достать ложу полицмейстеру театра. Покойный полковник Лаппа-Старженецкий бегал высунув язык из кассы в кассу и тоже ничего не достал. Как в подобных случаях всегда бывает, паника и страх не угодить начальству переходили постепенно со старших чинов на младших. В 6 часов вечера дежурный пристав, три его помощника со всем синклитом околоточных и городовых предпринимали все возможные и невозможные меры, дабы достать для министра ложу. В 7 часов собрался в кабинете полицмейстера военный совет, что далее предпринять, ибо отказать министру считалось совершенно невозможным. Наконец пришли к единственному возможному случаю – послать к Королькову. Посланный околоточный, вернувшись через 10 минут из «Углича», заявил, что Корольков, хотя и имеет нужную ложу, не желает продавать ее хотя бы даже за тысячу рублей. Все собрание было в отчаянии, и наконец старший пристав и полицмейстер театра отправились самолично с просьбой к Королькову «выручить». Корольков догадался, в чем суть, и, поняв свою силу в этот момент, сумел ее использовать прямо гениально. Продержав полковников несколько минут в грязной половине трактира в ожидании, когда соблаговолит принять, после долгих упрашиваний с величанием «уважаемым Николаем Ивановичем» и с пожатием его рук согласился отдать ложу с условием лично передать ее министру. Подкатив на своем рысаке к квартире министра около 8 часов, он попросил личного свидания, в котором, объяснив министру, что ни одного места в театре достать немыслимо, просил разрешения преподнести его семейству собственную ложу, почтя за счастье уступить ее ему, и наотрез отказался взять деньги. Министр искренно его благодарил и положительно не знал, как отплатить этому, судя по всему, простому и неинтеллигентному человеку. Корольков, оставив свою визитную карточку и распрощавшись дружески с министром, уехал. С тех пор на долгое время полиция относилась к нему весьма почтительно и отнюдь не преследовала. Барышничество это иногда сильно походило на биржевую игру со всеми ее повышениями и понижениями. Так, однажды Корольков потерпел чистого убытку в один вечер около 4000 рублей. (Это был бенефис Э. Ф. Направника, когда в один день заболели и были заменены Н. Н. и М. И. Фигнер – у Королькова осталось на руках более 800 билетов.) Говорят, что Корольков скопил на барышничестве около 600 000 рублей капитала. После его смерти, последовавшей в конце 1905 года, дело это распалось и теперь находится в руках единичных барышников и маленьких банд, кормильцами которых являются Ф. Шаляпин и М. Кшесинская. С увеличением количества постоянных абонентов барышничество постепенно уменьшает круг своей деятельности, а с абонированием всего театра, очевидно, и совершенно пропадет.

III

На московских гастролях петербургских артистов. – Московские рестораны. – Дружба с А. П. Павловой. – Преподавание электротехники в специальных военных командах. – Препятствия со стороны начальства. – Флирт с кронштадтской «демимонденкой». – Болезнь. – «Философское» осмысление жизни

В конце января 1905 года я, взяв 100 рублей из офицерского заемного капитала, отправился в Москву на бенефис г-жи Гримальди. 28 января в 8 часов вечера я и Савицкий скорым поездом выехали вслед за М. Кшесинской, уехавшей накануне. 29-го утром приехали и остановились в гостинице на Петровке. Оба мы удрали из Кронштадта без отпускных билетов и в душе сами удивлялись этой смелости. Днем мы явились в театр и, по просьбе Кшесинской и благодаря редкой любезности тамошнего полицмейстера подполковника Переяславцева, водворились на генеральной репетиции во 2-м ряду кресел. В креслах же с нами сидели Е. В. Гельцер, Ю. Н. Седова и другие артисты московского балета. После репетиции отправились в гостиницу к Ю. Н. Седовой, пили там чай и зубоскалили о петербургских театральных новостях часа 2. Она показала нам свою годовалую дочь, которая на руках у няньки показывала, «как мама в „Коньке-Горбунке“ танцует и как посылает воздушные поцелуи при аплодисментах». Оттуда поехали к Кшесинской обедать, где просидели до вечера. Вечером толкались по Тверской и попали в театр «Эрмитаж» на какой-то весьма пикантный фарс и, поужинав по традиции у Тестова, поехали мирно домой спать. 30-го, накупив в театральной фотографии карточек, пошли осматривать Исторический музей, катались по Кузнецкому мосту, обедали у Тестова, пили чай у Кшесинской и вечером приехали в балет. Мне везет 3-й раз по приезде в Москву попадать на «Баядерку». Гримальди встречали не особенно восторженно, но все же тепло. «Фиаметта» с Кшесинской была рядом восторгов и все solo покрывались бурей аплодисментов. Само собой, мы послали от себя корзину цветов на сцену. В последнем антракте отворилась дверь и в ложе появился… Денисьев, случайно бывший в театре и увидевший нас из партера. Это было поистине несчастье, ибо окончилось неслыханным пьянством. Проторчавши законное количество времени на артистическом подъезде, мы поехали, влекомые Денисьевым, в ресторан Чистова у Иверских ворот и, зарядившись там на скорую руку солидным количеством водки почти без закуски (которая оказалась неважною), переправились к Тестову, где, поглотив под прелестные расстегаи с ухой еще больше, уже сильно на взводе, поехали на парном рысаке в «Эрмитаж». Там выпив за здоровье Кшесинской 2 бут[ылки] шампанского и столько же ликера (там в честь Гримальди и Кшесинской был ужин, устроенный московскими балетоманами), поехали в «Яр», где под звуки цыганского хора окончательно перепились. После этого, переменив еще, по заведенному в Москве порядку, 2 или 3 кабака, проснулись утром где-то за городом, не то в «Стрельне», не то в «Мавритании». Вернувшись в свою гостиницу и приняв по холодному душу (Денисьева мы под утро где-то потеряли), отправились в 2 часа завтракать в Hotel National к Кшесинской. Когда я и Савицкий явились, там уже сидело за столом общество человек 6–7. Были М. Кшесинская, Гримальди, Де Лазари, Александров, Рафалович, Готч и др. Меня посадили между Кшесинской и Гримальди, и темой разговора почти в течение всего завтрака были всевозможные предположения о том, что случилось со мной и Савицким, могущее придать нам столь оригинальный цвет лиц (рожи наши действительно не внушали никакого доверия, были бледно-серые с глубокой синевой вокруг очей). Гримальди все время допытывала, где мы ухитрились так натрескаться, что потеряли подобие Божие, и, по-видимому, с большим знанием дела перечисляла мне на ломаном итальяно-русском языке все злачные местечки кутящей Москвы. Кшесинская же взяла нас под свое покровительство и не позволяла подсмеиваться компании. Готч и Александров проговорились и сами выдали себя, заявив, что видели нас в 7-м часу у «Яра». Это был замечательно веселый и симпатичный завтрак, на котором, впрочем, я и Савицкий при всем желании ничего, кроме содовой со льдом, не могли пить. Около 6-ти часов пили чай у Е. В. Гельцер и, разорив ее на две карточки, отправились на вокзал. В 9 часов 30 минут в севастопольском поезде, вместе с Седовой, поехали в Петербург. Почти до Твери болтали с ней о ее московских гастролях, потом я спал вплоть до Петербурга.

2 февраля мне пришлось еще раз сильно напиться на именинах у А. П. Павловой. Это был день нашего примирения после двухмесячной ссоры. (Она позволила себе однажды некоторую нетактичность, на которую я ужасно разозлился и в течение 2-х месяцев ни разу не был у нее и при встречах в театре не кланялся. Накануне она подошла к моей ложе и так мило извинилась за происшедшее недоразумение, что я потерял всякую обидчивость.)

В феврале я довольно неожиданно получил премию Военно-судебного ведомства по своей стипендии, о которой, кончивши корпус, даже перестал думать. Премия оказалась в размере 350 рублей, которые пришлись мне весьма кстати.

В этот период времени я частенько выигрывал в клубах и у себя в собрании и жил весьма шикарно. Мать моя и сестры всю эту зиму остались жить в Павловске, а я по приезде в Петербург останавливался у М. Ральфа и целыми днями торчал у Павловой. В эту зиму я очень с ней сдружился. Эта оригинальная женщина бывает иногда незаменима в советах, которые я почти всегда исполнял как закон, что принесло мне много пользы и удачи. Она хорошо знала все подробности моей жизни со всеми хорошими и скверными сторонами и сумела заставить меня не делать многих глупостей и рискованных номеров. Об этих наших долгих беседах tête-à-tête у меня во всю жизнь останутся лучшие воспоминания. В посту А. П. уехала на 4 недели за границу, и я ужасно скучал и иногда не знал прямо куда деться. За это время я сблизился опять с Медниковым, с которым не встречался с момента конфликта на почве Е. С. Т. Тогда у нас, у глупых мальчишек, дело чуть не кончилось самой серьезной дуэлью.

А. Медников появился снова на моем горизонте благодаря какому-то любительскому спектаклю, на котором должен был танцевать с моей сестрой входивший тогда в моду кекуок. При одной из таких встреч у нас на квартире мы замирились, посмеявшись оба по поводу причин нашей ссоры, которые теперь казались нам не стоившими выеденного яйца. Е. Т, как я узнал от него, теперь играет в водевилях на каких-то маленьких сценах и в смысле нравственности вступила уже на торную дорожку. Как-то на днях после замирения мы сидели с ним вдвоем у Лейнера [53]53
  Ресторан на Невском проспекте.


[Закрыть]
и вели довольно оригинальный спор о том, кто, собственно, из нас двоих более виновен в падении нравственности Е. T.!..

На 7-й неделе я, как всегда, с позволения сказать, «говел» в церкви Театрального училища. В этом мне помогал А. Медников, и мы довольно мило проводили время. Он абонировался у меня в ложе и понемножку вошел в круг нашей балетной жизни. На Пасхальной заутрене явилась только что приехавшая из-за границы А. Павлова. Я ухитрился похристосоваться с ней 9 раз на том основании, что 3×3=9.

Первые 3 дня Пасхи я не вылезал из парадного мундира и перецеловал почти весь кордебалет!.. Последние же дни Пасхальной недели почти целиком просидел у Л. Клечковской.

После Пасхи жизнь в Кронштадте потекла опять по обычной колее. Я был назначен преподавателем электротехники в специальных командах. Техника крепостной артиллерии при наличии электрических станций, телеграфов, телефонов и прожекторов требует большого числа специально подготовленных солдат, для чего существуют классы так называемых наблюдателей и машинистов. Я, еще будучи кадетом, занимался проведением звонков ламп и сделал даже сам кольцо Грамма и небольшую модель динамомашины Сименса и Гальске, прочел довольно много книг по электротехнике и потому взял теперь на себя преподавание солдатам начальных сведений по электротехнике, необходимых для умения обращаться с телефонами, телеграфами и пр.

Натурально, при начале курса я просил капитана Александрова (заведующего специальными классами) о выдаче мне какого-либо руководства к преподаванию. Каково же было мое удивление, когда мне дали курс электротехники, рекомендованный для Михайловской артиллерийской академии! (Это, если не ошибаюсь, был сложнейший курс электротехники профессора Триумфова!) Убедившись, что, руководствуясь подобной книгой и читая из нее выдержки, я ввел бы солдат в окончательное недоумение, ибо, с места в карьер, курс этот начинался выводом сложнейших формул, основанных на дифференциальном и интегральном исчислении, я после некоторого раздумия решил составить собственный конспект. Воображаю рожи этих крестьян, взятых прямо от сохи и одетых в солдатский мундир, когда я, подчиняясь руководству, данному начальством, стал бы излагать им теорию индукции токов с дифференциальным анализом! Подобное отношение к делу меня и удивило, и возмутило. Я составил прямо из своей головы конспект, имевший целью дать им возможность понять сложные функции электричества, и стал по нему учить.

В течение почти 3-х месяцев я занимался аккуратно каждый день по 2 часа и достиг прямо блестящих результатов. Мои 30 человек нижних чинов уяснили, что такое есть ток и какова его сила, в чем она в природе появляется и т. д. Но однажды на мой урок явился комендант [54]54
  Лешков, увлекшись пояснениями, «забыл» завершить предложение.


[Закрыть]
в сопровождении заведующего классами и, приказавши мне продолжать лекцию (я пояснил им, что такое вольт и ампер, то есть как измеряется сила тока и его возбудительность, для чего приводил им для большей ясности сравнение с измерением времени и длины)… Я получил замечание, что учу не тому, чему следует, и чтобы немедленно приступил к объяснению устройства телефонов и телеграфов и практического их применения. То есть, значит, втемяшить в несчастную и неразвитую голову солдата название частей без понятия, для чего они сделаны и какие функции исполняют, то есть заставить их как попугаев повторять слова и действия безо всякого понятия об их сущности, пользе и необходимости!

Я был глубоко убежден, что в течение 8 месяцев курса я сумел бы влить в них все необходимые познания и они были бы действительно знающими свое дело людьми, но после этого афронта я вернулся домой совершенно нравственно разбитый и разочарованный. Вся охота и желание достичь, вложенные мною в это хорошее дело, пропали бесследно, и, убедившись, что мне сделать по-своему не удастся, я охладел к этому делу и стал манкировать неделями. Солдаты, искренно заинтересованные моими лекциями, очень жалели подобного исхода начатого доброго дела. С этого дня меня контролировали в прохождении курса и требовали прохождения известных частей курса к определенным срокам. Я окончательно бросил преподавание и вскоре отказался и перевелся в строй, ибо понял, что той пользы, какую я хотел и мог принести, сделать было нельзя. Что может быть глупее и смешнее, как заставлять без объяснений заучивать обращение с телефонным аппаратом, не изучая сущности индукции?!..

И вот такое же препятствие я встречал и всюду на почве желания принести посильную пользу солдату.

Когда я по воле случая попал все-такив военную службу, то считал себя несчастным человеком, ибо никогда не сочувствовал ее принципам. Патриотизмом я никогда с детства не отличался и, много читая и присматриваясь к жизни, убедился, что почти все цели и принципы военной службы глупы, грубы и неестественны. Я утешал себя единственно тем, что видел задачу офицера быть учителем и просветителем русского серого мужика, и в этом и только в этом понимал благо и цель своей деятельности. Конечно, всякому понятно, каково было мое разочарование, когда я убедился, что все военные законы и инструкции в своей сущности идут прямо и резко против этого.

Будучи юнкером и молодым офицером, я создал себе такую теорию: правительство отнимает у семей лучших молодых работников, держит их в непонятной и непривычной для них жизни и деятельности 5 лет [55]55
  С 1889 г. служили четыре года в пехоте, пять лет – в кавалерии и артиллерии, семь лет – во флоте. С 1906 г. срок службы сократился: в сухопутных – три, во флоте – четыре года.


[Закрыть]
, лучшие годы их рабочей жизни; так оно, по крайней мере, возвращает их в свои села и деревни грамотными и хотя немного образованными… На деле оказалось буквально наоборот:военная служба не только не дает, но убивает в солдате всякую живую мысль и знание и обращает человека в тупое и неразумное орудие, не способное мыслить и даже желать мыслить и являющееся только послушной вещью в руках своих начальников, которые в 99-ти случаях против одного направляют его на деятельность в пользу правительства и явно во вред его отцам и братьям.

И вот таким же начальником солдата хотят сделать меня!!!

Ну, не буду распространяться – это слишком сложный вопрос, чтобы его здесь описать, одним словом, все, что было во мне лучшего и доброго в моей начинающейся службе, было сразу несколькими ударами убито, и я, окончательно убедившись, что сделать хотя бы долю того, что хотел, не могу,а делать то, что они требуют, не хочу,удалился от дел совершенно и стал жить своей личной жизнью до того благого дня, когда буду иметь возможность порвать все с военной службой (я, как кончивший училище, обязан по закону прослужить не менее трех лет, раньше чего ни под каким видом не могу покинуть службу).

Я довольно долго после этих первых столкновений с действительностью военной службы ходил мрачный и в полнейшей апатии. Развлекло меня одно происшествие моей частной личной жизни. Живя от воскресенья до воскресенья (то есть от балета до балета) жизнью в товарищеской компании карт и пьянства, я встретился однажды на пирушке у товарища поручика Л. с одной кронштадтской демимонденкой [56]56
  Демимонденка– дама полусвета (от фр.demi-monde).


[Закрыть]
. Это была разведенная жена одного морского офицера, которая известна была в нашем кругу за особу весьма эксцентричную и с либеральными взглядами на жизнь. Л. устроил по случаю своих именин у себя на квартире товарищескую пирушку с солидным пьянством и картами, и она была единственной дамой среди 11 человек офицеров. Это была высокая, стройная, очень красивая шатенка, держала она себя очень тактично весь вечер. Я, как и всегда (черта моей натуры), несмотря на присутствие шампанского и карт, отдал наибольшее внимание этой М. Н. К. Как это случилось, я и посейчас не могу отдать себе отчета, но около 3-х часов ночи, несмотря на соперничество 10 товарищей (за ней <в> этот вечер все бегали как кобели за сучкой), я все-таки поехал ее провожать. Мы взяли директиву не домой, а вокруг всего Кронштадта, стояла роскошная весенняя ночь, и явились вместе к ней (она жила вполне самостоятельно со своей младшей сестрой, которая, конечно, спала), тут появились еще 2 бут[ылки] шампанского, а потом… потом я очнулся не более и не менее как через месяц. Это было что-то дикое и несуразное, но вполне меня захватившее. В моменты пробуждения сознания я ужасно глупо себя чувствовал. Эта женщина, насколько я мог составить себе о ней мнение, была нечто среднее между порядочной особой и кокоткой высшей марки. Я положительно не знал, как себя с ней держать. Предложить ей денег – нельзя было и думать, от подарков она отказывалась и обижалась, и когда я принес однажды шампанского, фруктов и конфет, то была целая сцена, а эти вещи были отосланы с моим денщиком обратно. Между тем каждый день в течение этого месяца она закатывала у себя ужины с устрицами, икрой, шампанским и фруктами. Жила она довольно богато (впрочем, источника ее средств я так и не узнал, вероятно, получала от мужа и матери, которая довольно богата). В один прекрасный день, узнав, что я играю на пианино, приобрела чудный инструмент Леппенберга [57]57
  Г. Ф. Леппенберг – владелец фортепьянной фабрики, купец.


[Закрыть]
для меня. Кончилось тем, что я днями и ночами от нее не вылезал и стал опасаться, дабы не быть произведенным молвою в испанского короля [58]58
  То есть не прослыть сумасшедшим по ассоциации с героем «Записок сумасшедшего» Н. В. Гоголя, вообразившим себя испанским королем.


[Закрыть]
. Это была очень неглупая и более чем хорошенькая женщина (по крайней мере, в Кронштадте считавшаяся чуть ли не самой интересной), и, следовательно, помимо всех своих чувств я еще был на высоте удовлетворения самолюбия, ибо знал, что многие наши и морские офицеры добивались и не добились даже доли моего положения (это, собственно, было положение гражданского мужа). Она сумела замечательно тонко замаскировать наши отношения, и мы в течение месяца неразлучно бывали всюду, ездили вместе в Петербург, в балет, потом ужинали tête-à-tête где-нибудь в кабинете хорошего ресторана и возвращались «домой». В апреле мы поссорились… кажется, на почве ревности. Ну, одним словом, я перестал у нее бывать (вернее, стал бывать у себя в квартире), она же исчезла в Петербург и потом куда-то в Новгород или Старую Руссу на неделю.

Я кинулся опять в жизнь Мариинского театра, исповедался А. П. в своих грехах, получил прощение и успокоился.

В конце апреля мы торжественно закрыли балет, попьянствовали с горя около недели, и жизнь потекла опять тихо и мирно. Я водворился на батарее, спал, читал, ездил по 30–40 верст в день на велосипеде, а в конце месяца заболел и лег в Кронштадтский Николаевский морской госпиталь. Это было нечто вроде повторения бывшего со мной в училище хронического болезненного состояния, и я пролежал в этом госпитале 2 месяца. Скука там невероятная, особенно после такой веселой и удачной зимы. Распускающаяся трава и возрождающаяся природа не радовали, а злили меня; впрочем, вообще всю жизнь я терпеть не мог весны – это самое нелюбимое мною время года. Я всегда любил и люблю позднюю осень и начало зимы. Я никогда не был любителем и поклонником природы и ко всем ее прелестям отношусь довольно индифферентно, разве что очень люблю в сентябре, когда все дорожки парка в Павловске засыпаны сухими желтыми листьями и когда чувствуется какое-то запустение и простор, мчаться на велосипеде или на лошади по этим замирающим и пустынным аллеям в совершенном одиночестве и слушать шуршание желтых листьев и шум ветра на них… Это довольно своеобразная поэзия, если это можно ею назвать.

За эти 2 месяца в госпитале я перенес много нравственных страданий и неприятностей, и не столько читал и писал, сколько думал. Не знаю почему, я ударился в эти дни в философию и в самокритику, но это факт, и я сделал массу выводов о жизни, науке, искусстве и прочих вещах, которые я и прежде подготовлял в своем мозгу, но не мог и не имел времени вылить в форму системы и последовательности. Особенно конец мая и начало июня я ужасно нравственно мучился и не знал, что предпринять. Мрачные мысли одолели вплоть до решения кончить самоубийством, которое я не привел в исполнение только потому, что, находясь в госпитале, лишен был возможности это сделать; перед выходом же из госпиталя настолько рассеялся и успокоился, что отодвинул исполнение этого на неопределенное время вперед. Мысль кончить жизнь самоубийством засела в моей голове еще давно, и, помимо всех мрачных к тому мотивов, я всегда считал (да и теперь не совсем расстался с этой мыслью), что ждать, пока сама природа приберет, глупо, пошло и недостойно человека разумного и мыслящего, и раз что убедился, что ни к черту не годен и к «счастью» не способен, то и кончай.

В эти годы я взвешивал свою жизнь в минуты такого самоуглубления и решал, что наука, музыка, театр, балет, удовольствия, общество, любовь к женщине (которую, собственно, глубоко и серьезно до лета 1906 года я и не знал) – все это что-то не то, что нужно, а потому достичь счастья невозможно, и, стало быть, нечего своей персоной портить воздух на земле и мешать другим добывать свое счастье. Такого рода мысли ко мне довольно часто являлись, то есть во всех промежутках той жизни, которую я вел в училище и первые годы в артиллерии. Жизнь эта была и есть так или иначе почти сплошной кутеж или увлечение, а как то, так и другое не давало места мрачным мыслям; зато когда являлись рекреации и перемены в жизни, то мысли эти всегда являлись, и чем дальше, тем в более сгущенных красках. Таким образом, моя жизнь слагалась в два периода, один другой сменявший и один другому являющийся отдыхом. В периоды затишья я ясно понимал, что мрачные мысли могут привести действительно к самоубийству и по инстинкту самосохранения желал скорее перейти ко второму периоду, а в середине второго периода в сознании проскальзывали мысли о безобразии и адском вреде подобной жизни, и тогда я желал скорее перехода опять к первому периоду. Это какой-то заколдованный и безвыходный круг, который я наблюдаю в себе вот уже почти 6 лет. Конечно, причиной такого сложения жизни являются две главные и основные мои черты – отсутствие силы волии ветреность.

Уничтожить эти два главных положения мне, наверное, никогда не удастся, и избавиться от них, как от своей тени, невозможно.

IV

Отпуск в Павловске. – Отношения с Л. А. Клечковской. – Офицерская лагерная жизнь на батарее «Александр-шанц». – Позорные стрельбы. – Кронштадтское восстание. – Форт «Павел I»

После операции я вышел из госпиталя и получил отпуск на 2 недели, дабы отдохнуть у себя в Павловске и набраться сил. Мое нравственное и физическое состояние этого требовало, и, судя по всему, это было настолько для меня необходимо, что даже прямое начальство нашло нужным отпустить меня.

Эти 2 недели я прожил в Павловске, природа и жизнь которого рассеяли невольно во мне мои мрачные мысли, и после первых 4–5 дней, окунувшись в общественность и тамошний моральный режим, я почти вернулся к обычному образу жизни (словом, как многие выражаются, «молодость взяла свое»). Эти две недели своего отпуска я почти сплошь провел в обществе Л. А. К., с которой «опять» сблизился (это слово «опять» мне приходилось уже и придется еще неоднократно упоминать). Значение этого слова «опять» необходимо пояснить, ибо, как я убедился строгим анализом своих чувств и всех мыслей, я эту женщину никогда не любил, но мои якобы любовные к ней отношения поддерживались в течение 3-х лет какой-то странной и непонятной силой самообмана и самоочарования. Впрочем, об этом я еще немало скажу впоследствии.

Эти две недели моего отпуска прошли почти сплошь в наших ежедневных свиданиях и прогулках по 3–4 часа по Павловскому парку, в течение которых мы буквально все время говорили и спорили о деизме, атеизме, философии, метафизике, математике, истории, естествоведении, искусстве, театре, социологии, психологии и т. п. Эти беседы были поистине интересны и увлекательны, и я сплошь и рядом, думая, что 3 часа дня, убеждался, что уже половина девятого вечера. В этих беседах она в большинстве случаев молчала и очень внимательно меня слушала, но своими весьма дельными замечаниями и ответами поражала меня глубиною своего ума и опыта и возбуждала на еще более глубокие рассмотрения и пояснения своих взглядов и трактуемых вопросов.

Мы каждый день встречались в саду их дачи (Садовая ул., дача барона Кусова), где был замечательно живописный запущенный пруд с аллеей вокруг и заглохшей старой беседкой. Часто мы уходили в парк и ходили по 3–4 и более часов, даже не помня, где мы были… В этот период времени я очень ее идеализировал и сравнивал в душе с нею себя, нередко нравственно страдал…

Объяснить себе, что такое «любовь», я не мог в эти годы. Вполне ясно представлять и анализировать это чувство я был не в состоянии, ибо, как и большинство людей моих лет (подразумеваю людей моего круга, склада, воспитания, образования и умственных способностей), долго не мог определить истинность одного мнения среди нескольких имеющихся и борющихся. Я всегда считал и считаю себя для своих лет человеком достаточно образованным и очень немало читавшим по всевозможным вопросам, но разъяснений по этому предмету нигдене нашел. Естественно, что сначала у меня образовались по этому вопросу несколько мнений, из которых основными являлись два: чувство физическоеи чувство платоническое.Но из прочитанных сочинений и из опытов и примеров жизни я сплошь и рядом видел и убедился, что часто мужчину и женщину связывает чувство, не являющееся в отдельности ни тем, ни другим из основных моих представлений. Постигнуть же ясно и определенно этот вопрос и отдать себе в нем отчет мне удалось только при анализе и глубоком рассмотрении сильнейшего из своих чувств (июль и август 1906 года). Итак, мое отношение к Л. А. К. укладывалось скорее всего в чувство платоническое, но в силу какого-то странного самообмана и часто самопринудительного убеждения принимало форму отношений любовных, и, несмотря на то, что я часто упрекал сам себя за неестественности и неправдивости в эти минуты, это не прекращалось в течение трех с лишним лет и имело оригинальный и противоречивый финал…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю