412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Денис Лукьянов » Было у него два сына » Текст книги (страница 6)
Было у него два сына
  • Текст добавлен: 7 декабря 2025, 09:00

Текст книги "Было у него два сына"


Автор книги: Денис Лукьянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)

Он останавливается и выкрикивает – хотя и так не говорит, а кричит:

– А ну-ка, долбаные молокососы, сняли свою рюкзаки!

И вы повинуетесь – что вам остается?

– Теперь вся ваша жизнь – в этих гребаных рюкзаках! Сегодня вы дадите им женские имена, потому что никаких других баб вам не достанется!

Ты все же не выдерживаешь – прыскаешь смехом.

– Что смешного я сказал?! – Курьерский генерал подскакивает к тебе. – Что смешного я, мать вашу, сказал?! – Ты получаешь кулаком в живот, скрючиваешься. Генерал стоит над тобой, брызжет слюной. – Думаешь, твое милое личико дает поблажки?! Да нихрена! Запомните – за каждое опоздание по вашему заказу вы будете получать штраф и затрещину лично от меня, за каждое опоздание на еженедельный строй драть вас ремнем, как ваш бухой папаша, заблевавший ковер прихожей, сукины вы дети, нравится вам это или нет! Все вам ясно?

– Так точно! – Ты кричишь с остальными, наконец выпрямившись.

– Что вы там провякали, дерьма куски?!

– Так точно!

И все следующие дни, развозя заказы, ты не можешь перестать смеяться. Круглые сутки ты крутишь колеса велосипеда или ходишь пешком и изучаешь людей, запоминаешь их черты и повадки – от милых бабушек, сочувствующих тебе, еще только мальчику, до девушек, встречающих тебя в одном нижнем белье, – и ночами зарисовываешь всех встреченных на страницах скетчбука: ты купил себе новый, с хорошей бумагой, хотя долго жалел денег. Каждую ночь ты рисуешь, постепенно заканчивая новую страницу комикса и приступая к следующей, и читаешь очередные ответные письма: «Спасибо за участие, но вы не прошли в следующий тур», «Извините, но мы не готовы принять вас на работу без должного портфолио», «Мы рассмотрим вашу заявку на обучение. Ожидайте».

Бледный свет монитора – то ноутбука, то телефона – не дает заснуть, и по утрам ты, стоя перед зеркалом в освободившейся ванной, сперва наслаждаешься собственным отражением – раздеваешься по пояс, иногда полностью, – а потом закапываешь глаза чудодейственными каплями. Краснота проходит. Позавтракав чем придется – обычно забегаешь за кофе, большой город приучает тебя к нему, – ты спешишь развозить заказы дальше. Работа заменяет тебе тренировки, а встреча все новых и новых лиц – то пьяных одиноких мужчин, то детей, тайком заказавших мороженое на карманные деньги, – упражнения в рисовании. И раз в неделю ты вместе с остальными – с каждым днем вас, новичков, все меньше – встаешь в шеренгу и выслушиваешь крики вашего курьерского генерала, не бросающего слова на ветер: опоздавшим он задает знатную вздрючку, хватая заготовленный заранее толстый кожаный ремень, доставшийся ему от деда. Сосед шепчет тебе, что такого не видел даже в армии. Ты радуешься, что успеваешь с доставкой вовремя. Твое тело остается нетронутым. Золотым. Прекрасным.

В тот день – рано или поздно он должен был наступить и теперь неизменно наступает в твоих воспоминаниях – ты, уставший от потока заказов, отвозишь последний. Темнеет. Ты оставляешь велосипед у модного жилого комплекса. Набираешь код, попадаешь во внутренний дворик, смотришь на припаркованные машины, один вид которых слишком многое говорит об их владельцах – пусть ты и не разбираешься в марках, моделях, – доходишь до подъезда, набираешь еще один код и еще один – от второй двери. Как много замков и паролей! Сколько же секретов хранят эти пятнадцать этажей? Ты дожидаешься лифта – ехать до последнего этажа – и, оказавшись у порога чужой квартиры, отчего-то вздрагиваешь – неужели замерз? Нажимаешь на дверной звонок. Ждешь. Тебе никто не открывает. Нажимаешь еще. И еще. И еще. Тишина.

Хочешь уйти, наконец-то вернуться в гроб-комнатку, провалиться в рисование и короткий черный сон без снов, но слышишь, как гремит замок. Дверь открывается. Ты готовишься заранее – снимаешь рюкзак, расстегиваешь крышку, достаешь бумажные пакеты. Руки вдруг слабеют – дверь уже открыта, – и ты роняешь рюкзак, пытаешься сказать хоть что-то, но не можешь выдавить ни слова: ведь хором охают все тайские мудрецы мира, кричат деревянные статуэтки духов, воют лунный и солнечный ветра, звенят звезды, меняя слова еженедельных гороскопов, и заходятся денежным кашлем все больные мира – в миг, когда тут, на пороге чужой квартиры, ты встречаешь его.

Нет, не его!

Здесь, на пороге чужой квартиры, ты встречаешь себя. Смотришься в зеркало, но отражение не повинуется тебе: выронив ключи, не обращая внимания на полуобнаженную женщину за спиной, оно глядит на тебя столь же удивленно.

И тебе приходится поверить.

Он

Прямоугольный листок бумаги вобрал в себя весь круглый мир и даже воображаемые уголки его, воспоминания об исчезнувших, и умерших, и живые, бьющиеся сердца верных, которые каждый вечер возносят молитвы о том, чтобы свершилась воля Божья, не ведая, какова она будет.

Абрахам Вергезе. Завет воды. Пер. М. Александровой

Он стоит на крыше небоскреба, смотрит на кипящий город там, внизу, и задается тем же вопросом, которым задавался двадцать лет назад: если он нырнет, подобно Прометею или Люциферу, туда, к людям, утонет в ритме улиц, перед этим услышав вместе со свистящим в ушах ветром все их секреты, пронесется ли перед глазами вся жизнь?

И – это волнует его больше – будет ли там чему проноситься?

Тогда он оглядывается по сторонам – сколько таких же отчаявшихся, интересно, стоит вне зоны видимости, на других крышах этого пожирателя мечтаний и судеб? – и замечает, как вдалеке, над Атлантическом океаном, который однажды обязательно погубит все живое – и правильно, думает он, сделает, – розовеют летние облака. Может, это Бог говорит с ним не словами, не знаками, а языком природы? Может, призывает сделать шаг? Или остаться? Как понять? Как истолковать?

Он не знает. Не знал никогда. Почему не подсказывает ни Бог, ни дьявол?

Когда чьи-то – конечно, он знает чьи – нежные руки обхватывают его сзади, он наконец принимает решение. Не слышит, что она говорит ему сквозь слезы. Закрывает глаза.

И заставляет всю жизнь пронестись перед глазами.

Это сплошь фотокарточки, они заполоняли его дом, даже когда он еще не родился, – фотокарточки с изображениями улиц, снятых под неожиданным углом, и одиноко стоящих на фоне небоскребов деревьев. Даже его жизнь началась с фотовспышки – щелк, вот он, настоящий звук рождения, – а потом он увидел большие глаза отца и услышал его ласковый голос, повторяющий: «Генри». Отец никогда не говорил, в честь кого назвал его, своего сына, почему выбрал такое далекое от родины имя.

Он, русский эмигрант, приехал в город небоскребов и возможностей по работе и решил остаться; приплыл, как шутил всегда, на пароходе «Атлантида». С ним приплыла и мама, но Генри не видел ее: когда он подрос, отец сказал, что после его рождения она долго восстанавливалась в больнице, а потом попала в аварию – разбилась, спеша домой, вместе с дураком таксистом. Дома, с самого раннего детства, отец всегда говорил с Генри по-русски. Иногда Генри казалось, что, выгляни он в окно, увидит снежную бурю и шагающего сквозь нее Деда Мороза под руку с Санта-Клаусом, а вдалеке – красные башни Кремля, светящиеся во мраке, озаряющие путь – к славе или к краху?

У отца на Генри было мало времени – он крутился в моргании фотовспышек, жил среди прекрасных моделей, к которым, как Генри узнал позже, не испытывал никакого желания, слишком любил искусство; жил среди больших боссов, с которыми находил общий язык, даже когда не мог позволить себе ни их любимые дорогие сигареты, ни бурбон, что они пили, хотя иногда, уже захмелевшие, просили принести лучшей русской водки, почему-то считая, что лучшая – значит самая дешевая. Папа неосторожно бродил в мире глянца, не ведая, что он подобен царствам волшебных фейри – Генри читал о них в школе, – берущим слишком многое взамен: они очаровывают ложью и незаметно вторгаются в привычный мир, потешаются над ним, меняют под себя. Так и мир глянца проникал в их, Генри и папы, маленький мир, в их съемную нью-йоркскую квартирку, которую помимо них облюбовали неистребимые тараканы, но даже они, кажется, отступали под натиском глянцевого морока. Все эти Vogue, Vanity Fair, Harper’s Bazaar, Playboy – последние отец всегда складывал стопкой на самую верхнюю полку шкафа, а у Генри не было даже мыслей подставить стул и попытаться дотянуться – постепенно стали смыслом жизни отца.

Он никогда не брал Генри на съемки, но вечерами, бывало, вдохновенно рассказывал о новой эре фотографии, о студиях с причудливыми интервьюерами и белоснежными стенами, о визажистах-мужчинах, делающих свою работу получше некоторых женщин. Но то – вечерами, когда усталый отец возвращался домой, непременно ставил на стол недопитый стаканчик Starbucks – у него не было проблем с алкоголем, зато были с кофе, – включал виниловый проигрыватель и разговаривал с Генри – по-русски, как и обычно, – выслушивал, как он провел день, что нового узнал. Потом оба ложились спать: Генри не мог уснуть долго, всматривался в темноту за окном, разрезаемую светом такси и сокрушаемую криками ночных гуляк, представлял себя под вспышками фотокамер или опять думал о вечном снеге далеко за океаном. Отец засыпал быстро. Не храпел.

Дни Генри проводил с няней Василисой, но она разрешала звать ее просто Вал. Прекрасно говорила по-русски и, пока отца не было дома, учила Генри писать и читать на обоих языках; вместе с ней, сидя возле снятых со стены часов, Генри учился понимать время по сконфуженному дерганью стрелок; она готовила Генри и, конечно, рассказывала сказки – русские и африканские, арабские и английские, китайские и индийские. Когда Генри, удивленный, спрашивал, откуда няня знает столько всего, она только усмехалась, тянулась за сигаретой – курила ужасно, но лишь когда вечером отец провожал ее на улицу и о чем-то разговаривал внизу, – и тут же ударяла себя по руке и смеялась: воспитала столько разных детишек – толстых и тонких, белых и черных, широкоглазых и узкоглазых, – что чувствует себя джинном-мудрецом, знающим все обо всем на свете, говорящим на любом языке мира. Она правда знала много языков. На каких-то говорила хуже, на каких-то – лучше.

К четырехлетию отец устроил Генри большой праздник – заказал торт и шарики, сказал, что пораньше вернется с работы, а они с Вал пока будут украшать квартиру; когда удивленный Генри спросил, почему он должен сам готовить все к своему же празднику, отец только усмехнулся – это называется взрослой жизнью, пояснил он, и лучше вкусить ее гнилой плод чуть раньше, чтобы издалека чувствовать мерзкий запах. Вал в тот день принесла целое картонное ведерко чего-то ароматного – Генри догадывался чего – и велела не трогать до вечера, чтобы не испортить праздник и не расстроить отца. Но когда днем она задремала – они надули все шарики, так много, что у Генри разболелись губы, повесили блестящие растяжки, расставили на столе посуду и приготовили праздничные колпаки, – Генри все же не выдержал и заглянул на кухню. Чтобы дотянуться до заветного бело-красного ведерка – по запаху Генри понимал, что приготовили ему няня с отцом, он давно просил об этом, но вечно слышал в ответ: «Ты слишком маленький», – пришлось встать на стул, придвинуть добычу к себе, опустить руку и вслепую – боясь, как бы там не оказались жуки с червяками, вдруг это для какого-то другого мальчика, для пухленького тролля из сказок Вал, – вытащить кусочек золотистой курочки в панировке, которую так нахваливал отец, не успевающий нормально пообедать. Сперва Генри просто рассматривал куриную ножку как сокровище, блестящее в свете масляных ламп пещеры Али-Бабы, а потом, зачем-то закрыв глаза, откусил и почувствовал то же, что во время просмотра «Русалочки», когда морская ведьма запевала: beluga, sevruga, come winds of the Caspian Sea! Larengix glaucitis, et max laryngitis la voceto me![10]10
  Фрагмент песни морской ведьмы Урсулы из мультфильма «Русалочка» 1989 г. Примерный перевод: «Белуга, севрюга, придите ко мне, Каспийские ветра! Гортань пусть поразится глосситом (воспаление языка. – Прим. авт.) и ларингитом, а голос перейдет мне!»


[Закрыть]
Все внутри содрогнулось; вдруг Генри услышал – не показалось ли? – как трижды каркнули вороны. Открыл глаза, испугавшись, что перенесся куда-нибудь далеко-далеко – может, в Канзас и дальше, – но увидел просто знакомые стены; услышал знакомое недовольное цоканье – не успел доглодать ножку.

– Ай-яй-яй, ну я же говорила тебе не жевать до возвращения папы. Ну что ты меня не слушаешься! А если у тебя вырастут хвост или копытца?! А если Господь выгонит тебя из этого рая?

Вал увела Генри в комнату, вернула ведерко на место, но прежде сделала глубокий вдох – наверняка тоже желая украсть ножку-другую – и включила диснеевские мультики, хотя он думал, что ему придется прочесть извинительную молитву перед полковником Сандерсом, повелителем золотых райских птичек в волшебном белом костюме – таким он казался, когда подмигивал с реклам и упаковок, намекая: «Да, малыш, ты все правильно понял, старина Мерлин уже не в моде, теперь все волшебники – как я, а их ученики – как твой папа. Может, и ты когда-нибудь таким станешь».

Отец вернулся с подарком – с большой иллюстрированной книгой о драконах, рыцарях и волшебниках, – они наконец сели за стол втроем, хотя Вал говорила, что ей неудобно, и именно тогда четырехлетний Генри понял, что по-настоящему хочет стать именно волшебником. К ночи, наевшись торта и уже собираясь спать – хотя так хотелось долистать подаренную книжку, дочитать легенду о красном и белом драконе! – Генри спросил:

– Пап, а твои друзья помогут мне стать волшебником?

– Только если дадут в руки камеру, – улыбнулся отец. – Или ты говоришь о том волшебстве, что у тебя в книжке?

– Да, да, о нем! Мне ведь скоро идти в школу… Мы найдем школу для волшебников? А потом институт для волшебников! А потом орден волшебников… – Генри запрыгал на диване, но отец остановил его. Потрепал по светлым кудрям и, прежде чем погасить свет, зевнул и прошептал:

– Мы найдем вещи намного и намного лучше. Спи давай.

Всю ночь Генри снились далекие сады, полные золотых огненных птиц, за которыми охотился, постоянно подмигивая ему, полковник Сандерс; и безустанно трижды каркали три ворона на старом иссохшем дереве, под которым сидела Вал и шептала что-то о Господе, демонах и ангелах; после, когда Генри осмелился последовать за полковником, перед ним возник старый замок, по правую и левую стороны от которого дремали два огромных дракона – красный и белый, отец и сын, – а над замком летали страшные колдуны, имен которых Генри не знал, но узнал много после, на приеме у аналитического психолога, дамы преклонных лет, – она назвала их Распутиным и Сен-Жерменом, Кроули и Яковом Брюсом, Фаустом и Генри Гимлером.

Поутру у Генри долго чесались руки. Он все не мог понять отчего, а потом, вечером, пока отец еще не вернулся, а Вал готовила ужин, потянулся за карандашами; только взял – зуд унялся. Сон уже развеялся, но образы волшебников остались. Еще появились другие – героев и злодеев. И тогда, зачем-то высунув язык и скрючившись над бумагой, Генри принялся рисовать, только линии не слушались, все круглое получалось квадратным, квадратное – круглым, а лица и пасти напоминали размокшую в унитазе туалетную бумагу; и Генри стало так стыдно, что, всего пару минут посмотрев на получившуюся мазню – так он сам подумал, – он спрятал листы где-то между отцовских журналов. На следующий вечер взял реванш: попытался зарисовать героев в обтягивающих костюмах, а еще – рыцарей с длинными волосами, склонившихся над собственным отражением: все то же. Тоже спрятал, не показал даже Вал, хвалившей за каждую мелочь. Надувшись на самого себя, Генри уселся на диван и, крутя один, желтый, самый нелюбимый карандаш в руках, просидел до ужина. Перед сном отец пришел поцеловать Генри, но не погасил свет сразу. Зачем-то откашлялся. Достал один из своих журналов.

– Генри. – Он зашелестел страницами. – Я тут прибирался и нашел вот что… – Он извлек листы с цветными линиями. – Это ты нарисовал?

– Нет. – Генри соврал, не подумав: щеки, видимо покрасневшие, жгло от стыда, не за вранье, а за собственную мазню. Зачем папа увидел, что теперь о нем подумает, наверное, спрячет карандаши куда подальше, чтобы не рождалось больше уродов.

– А кто тогда? – Отец улыбнулся. – Неужели Вал?

– Нет. – Навернулись слезы. – Нет, не Вал. И не я! Кто-то другой. Моими руками.

– Уверен?

– Уверен. Я бы… я бы нарисовал лучше!

Генри разревелся. Отец, спрятав рисунки обратно в журнал, потрепал его по волосам, поцеловал в лоб и прошептал:

– Не бойся быть несовершенным, Генри. – Он встал с края кровати, забрал журнал. – Это лучше, чем быть идеальным, – есть над чем расти.

Отец погасил свет, ушел и еще долго общался с Вал на кухне – Генри не подслушивал специально, просто пытался уснуть, заставлял себя забыть о цветной мазне. В конце концов пообещал выкинуть карандаши, нет, жалко, просто спрятать куда подальше.

Про рисунки отец больше не говорил. И Вал тоже – продолжала рассказывать сказки, а помимо них говорила о Господе. Не причисляла себя ни к католикам, ни к протестантам, ни к православным, просто говорила, что «верит до мозга костей» и африканский бог-паук для нее лишь одно из девяти миллиардов имен Господа; ее теология, как Генри понял позже, когда сам смог выбирать веру, была житейской: Нью-Йорк она считала новым раем земным, несовершенным, но способным таким стать, если люди задумаются, вспомнят заповеди; тогда-то и наступит золотой век изобилия, и прямо из грязной канализации, той самой, где живут ниндзя-черепашки и их мудрый наставник, забьет живая ключевая вода. Христос, Бог Отец и Святой Дух были для Вал именами одного и того же, она отказывалась видеть разницу между ними, фыркала, что все это просто мудреные отговорки бессовестных святых отцов, запутавшихся самих и путающих других. И Генри – выросшему Генри – виделась в этом высшая правда. Но четырехлетним, в их маленькой квартире, он сидел рядом с Вал, листал подаренную книжку – картинки можно было рассматривать часами! – слушал притчи, ее понимание заповедей и задавал вопросы. Она вечно улыбалась в ответ.

– Господь говорит: не укради, – рассуждала Вал, пока месила тесто для пирогов. – Но как тогда жить бедным нищим, забивающимся в грязные щели прямо на улицах? Им не услышать голосов ангелов. Слишком громки рекламные объявления, брань таксистов и музыка ночных клубов.

– А зачем ангелам говорить с ними? – Генри отрывался от книжки. – Разве им не скучно с нами?

– Глупенький, – смеялась Вал. – Они говорят с нами, чтобы нам стало легче. Это, если хочешь, их работа. Как моя работа – месить это тесто и следить, чтобы ты чего не натворил.

– А со мной ангелы никогда не говорили. – Генри обиженно надувал щеки. – Почему, Вал?

– Я же говорю, глупенький! – Она заливалась еще более громким хохотом. – Молчащие ангелы – к добру. Плачущие ангелы – к большой беде.

Генри часто рассказывал отцу о беседах с Вал, но он только хмурился, цокал языком, советовал не воспринимать «глупые сказки» всерьез, а потом – Генри сам пару раз слышал – мягко, не повышая голоса, просил Вал рассказывать поменьше этой религиозной чепухи. Отец отгораживал Генри от всякого влияния, загрязняющего разум с детства, заковывающего в кандалы мнений и суждений, – пусть мальчик вырастет, добавлял он, раскуривая сигару на улице, когда провожал Вал, и сам выберет, во что ему верить – и верить ли вообще. Когда Генри попытался спросить у отца, чем ему не угодили ангелы – хоть молчащие, хоть говорящие, хоть плачущие – и их предводитель Христос, он ответил сухо, но ласково, смотря куда-то вдаль:

– Если бы они правда существовали, Генри, нам не пришлось бы жить здесь, мне не пришлось бы убегать, а стольким людям – умирать. Ты еще толком не понимаешь, что такое война, что – смена режима, что – массовое сокращение. И хорошо, что не понимаешь. Куда смотрит Господь твоей Вал, если происходит то, что происходит?

– А что происходит, пап?

– Узнаешь. – Тут он усмехнулся. – Узнаешь, когда вырастешь, начнешь читать взрослые книги, смотреть и слушать взрослые новости.

Несмотря на слова отца – все их Генри считал сущей правдой, – причти и рассуждения Вал казались такими воздушными и прелестными, что перед сном он вслушивался будто бы в саму мелодию мироздания, искал в ней голос своего ангела, но слышал только тишину. Сперва пугался, потом вспоминал слова Вал: молчащие ангелы – к добру. Засыпал, улавливая лишь завывание далекой русской метели и судьбоносный бой курантов.

Однажды все ангелы мира закричат в агонии. Но прежде закричал Генри. Закричал, когда под Рождество 1989 года – весной ему должно было исполниться пять лет – отец сделал ему самый сладкий и горький в жизни подарок.

Во время одной из редких вечерних прогулок по сияющим улицам Нью-Йорка – еще сильнее запомнившейся оттого, что выпал настоящий белый снег, – Генри спросил, как они проведут Рождество. Отец ответил «вместе» и замолчал, хитро улыбаясь. Генри, обеспокоенный отсутствием вопросов о желанном подарке – обычно отец узнавал заранее, чтобы все успеть, – поинтересовался, чего ему ждать. Отец ответил таинственно: «Увидишь».

В заветный вечер он действительно увидел – когда Вал, почему-то не приготовившая праздничный ужин, вывела Генри на улицу, а там его уже ждал отец в красной шапке Санты, и вместе они пошли через нарядный город, полный Макалистеров и Лукашиных, моргающий миллионом чудовищных разноцветных глаз, пока не добрались до новенького пентхауса, не поднялись на верхний этаж и не вошли в чистую убранную квартиру: повсюду украшения, стол накрыт, пушистая живая ель стоит в центре большой светлой гостиной, под ней – упакованные подарки.

– Сюрприз! – Отец поцеловал Генри в щеку. – Добро пожаловать домой!

От восторга Генри не сразу понял, что произошло. Долго бегал по квартире, рассматривал шкафы и полки, выдвигал и задвигал кухонные ящики, изучал ванную, подарки под елкой и только потом, упарившись, снял куртку с шарфом, уселся за праздничный стол – Вал чуть ли не тащила его за руку. После полуночи, когда они пили чай – отец говорил, что это русская традиция семьи, пить чай с тортом в конце застолья, – Генри наконец понял, что произошло. А потом Вал расплакалась, расцеловала его и сказала, что со следующего года, сразу после боя русских курантов или праздника на Таймс-сквер, она перестанет быть няней Генри, но никогда не забудет его, как не забывала десятки – ему показалось, «тысячи» – других, столь же особенных, вне зависимости от года рождения, цвета кожи, разреза глаз, роста, веса и интересов; и Генри расплакался тоже, отказался открывать подарки, хотя отец с Вал пытались успокоить его, говорили – все хорошо, тебе скоро в школу, жизнь станет лучше, богаче, проще, но Генри это казалось незначительным – скорлупки, не ядрышки слов. Кончилось райское время, умер полковник Сандерс, кожа его стала такой же белой, как костюм, и разлетелись в волшебные края золотые птички, перестали звучать их волшебные трели, смолкли колдуны и ангелы – это молчание, Генри знал, не к добру – даже жуткие старики-вороны больше не каркали в том дивном саду, потому что не было никакого сада, его сожгли разноцветным пламенем рождественских огней, а Генри сбросили вниз – хоть он вопреки законам гравитации и полетел вверх, на самые высокие этажи пентхауса, – как возгордившегося ангела из рассказов Вал. Он лишь хотел, чтобы все осталось как есть, чтобы волшебная скорлупа не трескалась – как теперь стать ему волшебником, если все, что у него осталось, – книжка с картинками и много-много игрушек, а еще отцовские журналы, в новой квартире аккуратно лежавшие в специальном застекленном шкафу? Может, нужно рухнуть по-настоящему, чтобы, вновь поправ законы гравитации, взлететь и воссиять?

Тем вечером Генри, все еще не в силах успокоиться, случайно смахнул со стола пару журналов, которые отец не успел убрать; нагнулся, чтобы поднять, – и обнаружил выпавшую мазню; вспомнил разговор с отцом, его улыбку, поцелуй в лоб, спрятанные карандаши, так и оставшиеся на старой квартире. Сделал вид, что ничего не нашел, и с того дня молил Господа и его ангелов – как это, думая, что ее никто не видит и не слышит, делала Вал – о чуде.

Школа на это чудо оказалась совсем не похожа.

Шумная, яркая, бездушная, она мнилась Генри адом, о котором Вал всегда рассказывала в особых красках, чтобы попугать его, а сразу после – пощекотать. Генри смущали пестрые футболки и рубашки одноклассников, местами выкрашенные в рыжий стены, громкие звонки, шумные молодые учителя и духота – он не знал, что отец отдал его в частную школу. Когда узнал – легче не стало: никуда не делись краски, шум, цвета. Генри начинали учить грамоте и математике, он постепенно заводил друзей – оказывается, со многими они одинаково любили волшебство; разговоры в перерывах между уроками становились первыми приглашениями в гости, где он с мальчиками и девочками – Генри не думал, что последние могут увлекаться чем-то, кроме глянцевых журналов отца и бездушных Барби, – играли в настольные игры: кидали кубки, кастовали заклинания, сражались с драконами и чудовищами, спасали принцесс или, в случае девочек, позволяли спасти или похитить себя; чьи-то старшие братья объясняли им, что все это – великое творение человечества, нареченное D&D.

В школе Генри впервые узнал об американской мечте, вечном двигателе континента, и уже тогда усвоил – учитель, худощавый старик, был слишком откровенен, – что ради нее придется пойти на многое, все иные суждения – обман, байки; рано или поздно каждому придется выбрать: любовь или мечта? «Нельзя совместить несовместимое, – добавлял этот старик, – вам еще обязательно расскажут на математике». Генри рос, все больше времени проводил с друзьями за болтовней, играми и комиксами, все больше влюблялся в литературу благодаря молодой учительнице с красными-красными губами – иногда видел их следы на шеях других молодых преподавателей, – все чаще просил отца купить новые рубашки, на что тот только улыбался, и все больше общался с девочками, которые не могли пройти мимо его модной обновки и золотистых волос. Все знали, чем занимается отец Генри, – родители каждого в этой школе успели вкусить мякоти американской мечты, – а потому девочки, узнав Генри лучше, просили принести пару-тройку глянцевых журналов, и он одалживал у отца. Тот, как обычно, улыбался, давал, но просил вернуть – девочки раздражались, Генри постоянно напоминал им: спустя три дня, неделю, две, месяц. Вскоре мальчики тоже стали просить журналы – те, что лежали выше небес, на верхней полке на верхнем этаже, – и их Генри таскал тайком, буквально на один день. Втихаря разглядывая картинки полуобнаженных моделей – иногда слишком старых, – мальчики – в их числе Генри – познавали женское тело по частям, будто перед ними оказывались раздетые и разобранные куклы Барби. Возвращая журнал на верхнюю полку – все еще приходилось подставлять стул, хотя к десяти годам Генри значительно вытянулся, – он закрывал глаза, шепотом молил Господа о прощении, оправдываясь тем, что познаёт эту грешную жизнь; тогда же вспоминал Вал – и сердце наполнялось тоской пятилетней разлуки.

Только один в классе – Оскар из лютеранской семьи – поддерживал Генри в его религиозном рвении: рассказывал, как они с семьей давно не ходят церковь, молятся дома, но многие соседи исправно посещают службы в огромном, шумном, заглушающем ангелов и Господа городе. Оскар убеждал Генри, что ему необходимо выбрать сторону – как в «Звездных войнах», добавлял он, – и стать либо католиком, либо лютеранином, либо православным. Иного не дано. Не бывает человека мировой веры, одинаково чтящего и католицизм, и ислам, и хинду, и обряды далеких папуасов, – его отец был кабинетным антропологом и, как Вал, рассказывал много удивительных историй, когда Генри приходил в гости. В его квартире пахло глянцем, в их – старыми книгами. Генри всегда хотел поспорить с Оскаром, вспомнить слова Вал, но просто кивал. Не хотел ругаться с другом.

Когда Генри говорил с отцом и просил отвести в церковь, тот смеялся и твердил: «Слишком мал». Рассказы об Оскаре не помогали.

Зато отец стал водить Генри на работу и знакомить с моделями.

Мужчины-коллеги крепко жали Генри руку – так, что иногда было больно, – а женщины – некоторые неприлично старые, некоторые – очаровательно юные, – разговаривали о том о сем, спрашивали, как дела в школе, нахваливали его отца и показывали, где можно найти бесплатные конфеты и шоколад. Выслушивали вопросы Генри – не тяжело ли им постоянно вставать в разные позы, не болят ли глаза, верят ли они в ангелов? – и отвечали, пока не начинали щелкать камеры; тогда девушки, женщины, бабушки трепали Генри по голове и возвращались к работе. Отец же показывал новые цифровые фотоаппараты – рассказывал о них, будто о неких волшебных артефактах, – и, сделав одну-две фотографии, объяснял умные слова: композиция, освещение, поза.

– Я не знаю, кем ты захочешь стать, – полушепотом говорил отец. – Разве только, как мечтал, волшебником. Но это тебе пригодится. Даже если будешь колдовать. Это тоже своего рода колдовство.

Генри вспоминал забытые карандаши и спрятанные между глянцевых страниц рисунки. Вспоминал – и заставлял себя забыть.

Походы в студию сменялись школьными буднями и выходными ничегонеделанья или поездками к игровым автоматам, иногда – в магазины, где Генри покупал комиксы с Бэтменом, Суперменом, Человеком-пауком, фэнтези-героями в доспехах, игрушки, постеры со «Звездными войнами», а потом – уже в другом магазине, в самом чреве торгового центра с зубами-эскалаторами, – останавливался у книжных шкафов и долго-долго не мог выбрать, что взять. Сперва подсказывал отец – из этих легких книжек запоминались только сюжетные повороты и герои-волшебники, драконоборцы, каждый такой текст становилось читать все легче, – а потом Генри потянулся к классике, по совету Оскара, заявившего: «Раз ты сам русский, тебе точно будет понять проще, начни с Достоевского, я вот ничего не понял, но мне давали родители».

Когда Генри заявил об этом отцу, тот громко рассмеялся, но на выходных повез его в магазин. На этот раз в их пакетах были комиксы, фигурки супергероев, настольные игры – Генри с друзьями хотелось больше, сложнее, интереснее, – и красивое издание «Преступления и наказания», полная версия, а не одна из упрощенных, отец настоял, сказал: «В четырнадцать ты хотя бы не сойдешь от этой книги с ума, я вот чуть не сошел, когда родители дали мне ее почитать куда раньше». И пока Генри читал, ничего не понимая ни о великом прощении, ни о золотом веке людском, ни о сверхчеловеке, ни о Пульхерии Ивановне, Порфирии Петровиче и бедном Раскольникове, отец составлял ему список взрослого чтения, где значились непонятные имена и фамилии: Ницше, Толстой, Булгаков, Диккенс, Маркес, Джойс, Манн, Гессе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю