412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Денис Лукьянов » Было у него два сына » Текст книги (страница 2)
Было у него два сына
  • Текст добавлен: 7 декабря 2025, 09:00

Текст книги "Было у него два сына"


Автор книги: Денис Лукьянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

Приходит весна, сок бежит по стволам деревьев, а тепло первого солнца – по твоим венам, хотя еще случатся дни, когда ты будешь ощущать обжигающий яд этого возрождения, ведь сам не сможешь возрождаться. Вы с Пашкой, Сережкой и Вовкой пускаете пробки по ручейкам, задерживаетесь на улице дольше обычного, пьете «Байкал» из стеклянных бутылок и играете в пары-выры[2]2
  Уличная вариация игры в прятки.


[Закрыть]
; в киоске пока нет новых журналов, но толстая тетенька обещает, что скоро будут, скоро – сезон, а ты уже хочешь ходить в другие магазины, какие видел в кино: красивые, полные комиксов от пола до потолка, с лукавыми продавцами-волшебниками. И в один из весенних дней мама, поздно вернувшись домой – последние месяцы она всегда так делает, – шепотом говорит тебе, выкладывая сладкие булки из сумки, – ты уже кипятишь чайник и раскладываешь пакетики по трем чашкам, – что в субботу придется встать рано и поехать по делам; на вопрос «Куда?» улыбается и переводит разговор: спрашивает об успехах в школе, передает приветы от бесконечных теть и дядь с работы, которые, кажется, знают о твоей жизни больше тебя самого.

В субботу вы правда встаете слишком рано – но бабушка уже не спит, сидит на кухне с обрывками газет, пьет чай под звуки несмолкающего телевизора, – одеваетесь – мама расчесывает твои светлые волосы как-то особенно нежно – и выходите. Прежде чем закрыть дверь, мама кричит:

– Мам, еще раз напоминаю, мы за тетрадками!

Вы идете пешком, хотя ты надеялся прокатиться на маленьком автобусе, в субботу утром почти всегда пустом – так, что можно занять любое место. Солнце яркое, тебе хочется снять куртку, но мама не разрешит, ты знаешь. Щуришься, не понимая, куда вы идете, хотя все вокруг знакомое – дома, киоски, магазинчики, ларьки с фруктами, аппараты для обмена использованных бутылок на мелочь. Наконец мама останавливается. Ты – следом.

– Ну? – Ты не видишь, улыбается она или нет, но слышишь радость в ее голосе. – Надеюсь, ты рад. С осени ты будешь ходить сюда. Как, помнится, и хотел, да?

Но ты не понимаешь, чему радоваться: впереди серое двухэтажное здание, залитое солнцем, – ты не видишь ничего, кроме мельтешащих вокруг силуэтов. Наконец различаешь за этим золотым свечением объявления и растяжки на стенах – золотыми буквами написано: «„Парадис“: научим вашего ребенка рисовать». Ты вскрикиваешь от радости, хочешь кинуться к золотому сиянию этого здания, раствориться в нем, но вместо этого кидаешься обнимать маму, а она поглаживает тебя по голове; так ли, будешь думать ты, повзрослев, когда он, встреченный на пороге чужой квартиры, насоветует тебе упущенных книг, видел свой Золотой храм герой Мисимы[3]3
  Имеется в виду роман японского писателя-модерниста Юкио Мисимы «Золотой храм».


[Закрыть]
, так ли ослепило его солнце собственного разума?

Ты тоже сожжешь свой Золотой храм в воспоминаниях: раскаленные угли и неостывший пепел будут вечно жечь глубоко внутри.

Теперь ты пытаешься ускорить время, прожить лето на перемотке ×2. Жалеешь, что ты не один из героев мультфильмов на любимых дисках – их можно заставить говорить быстрее или медленнее, просто нажав на кнопку. Ты ищешь в мамином ноутбуке – она разрешает тебе пользоваться им два часа в день, когда возвращается с работы, – волшебные рецепты, спрашиваешь у интернета: «Как ускорить лето?» – но не находишь ничего дельного; ты обсуждаешь это с друзьями, а они только удивляются – как можно лишить себя трехмесячных каникул: сладкой малины, догонялок, купания, панамок, футболок с шортами, летней грозы – пугающей, но столь желанной. Ты и сам удивляешься себе: никакое время ты не любил – и уже не полюбишь – больше лета, даже Новый год в ожидании подарков и того самого волшебного письма казался тебе унылым и однообразным, а летом жизнь возвращалась даже в темнейшие уголки мира: под каждый камень, под каждую корягу, где вы с Пашкой, Вовкой и Сережкой, пока родители возились около мангала, ловили прытких ящериц и наблюдали за десятками крылатых муравьев.

Ты пытаешься больше времени проводить дома, но тебе душно и скучно, время превращается в густой сироп – один из тех, что бабушка дает, когда вновь слышит у тебя денежный кашель, – и ты решаешь просто не думать о предстоящей осени, о вызолоченном здании художественной школы. Ты повторяешь это шепотом, тайно, будто это нехорошее взрослое ругательство или заклинание египетских жрецов, о которых ты читал в книжках, подаренных классной руководительницей за хорошую учебу. И ты вновь выходишь на улицу ловить муравьев и ящериц, носить футболки и панамки, но предательское время само говорит «стоп», замирает, отделяет быстротечность июня от тягости августа одним событием.

Ты помнишь все тех же дядь и теть, что приходили к вам на Новый год: те же жирные от еды губы и пальцы; только теперь черные платья и рубашки, заплаканные глаза и грустные лица. Пьют, не чокаясь, то алкоголь, то сухофруктовый компот, зачем-то едят блины, а ты, впервые оказавшийся на поминках, хочешь просто уйти рисовать, не думать, что все то же – жирные руки и губы, заплаканные глаза – повторится через сорок и сколько-то еще дней, ведь тебя ждет другой мир: волшебный, золотой. Вы хороните бабушку – она умерла тихо, в постели. Ночью накануне ты слышал, как они с мамой громко ругались на кухне, думали, ты уснул; но ты все понял по обрывкам фраз: мама наконец решилась рассказать о художественной школе, и бабушка не выдержала. Кричала, что жизнь твоя испорчена, что не стать тебе великим, что не посетят ваш дом более ни лунный, ни солнечный ветер, и все звезды, под которыми ты рожден по советам старого тайского мудреца, сменят благосклонность на ненависть, а она, твоя бабушка, перестанет читать судьбы по гороскопам, видеть сегодня и вчера и скоро умрет; ее удел – быть молчаливым наблюдателем. Она сдержала обещание – будто, заключив договор со смертью, узнала точное до секунд время своей кончины – и оставила записку: где найти деньги на похороны, как расставить тарелки на поминках, кого звать обязательно, а кого – ни в коем случае, даже если сам заявится на порог.

Плачет мама. Плачешь ты, но где-то внутри слышишь голос – отказываешься принимать его за собственный, – подсказывающий: больше никто не порвет твои рисунки. Никогда. Никогда. Никогда. На похоронах – утром прошел теплый летний дождь, и кладбище пахнет сырой землей – ты бегаешь глазами по деревьям, лишь бы не смотреть на все еще жирные губы и раскрасневшиеся от жары лица, и замечаешь трех воронов на ветке; они, словно увидев тебя, трижды каркают. Ты знаешь – это бабушкины золотые птицы. Она говорит с тобой, а ты ничего не понимаешь.

Однажды, чувствуя скорую смерть августа – ты уже понимаешь, что природа тоже умирает, братья-месяцы убивают друг друга, – ты возвращаешься после игр с друзьями и попадаешь в чужую квартиру. Нет, в свою – тот же дом, тот же этаж, тот же номер, и мама ждет за столом, раскладывает вырезки из газет и журналов, принюхивается. Ты спрашиваешь, что случилось; мама отвечает: просто сделала перестановку согласно бабушкиным инструкциям – лучше бы сказала как есть, заклинаниям, ты чувствуешь это слово на ее губах, – а теперь пытается унюхать гарь без дыма и огня, гарь счастья. Мама переставила чайник и тумбочку для обуви, переложила коврик, чтобы не отпугивать благие уличные энергии, и избавилась от плотных штор, так спасавших от летнего зноя: иначе ни солнечный, ни лунный ветер больше не продует комнаты, не принесет вещие сны в ночь на пятницу.

Ты уходишь рисовать и сидишь за письменным столом, сгорбившись, кажется, до самого первого сентября: цветы, линейка, встреча с одноклассниками, всего два урока и отдохнувшее лицо классной руководительницы не интересуют тебя, ты ждешь других событий иного дня. Когда его время приходит, ты просыпаешься сам, без будильника, но мама даже не готовит завтрак – ни сладкий черный чай, ни какао, ни кашу, ни бутерброды с сыром и варено-копченой колбасой, – сонно желает тебе доброго утра и склоняется над вырезками из газет и журналов. Как бабушка. Вместо нее. Когда ты садишься, вздыхает, смотрит не на тебя, говорит:

– Петя, сегодня ты никуда не идешь. Можешь спокойно выспаться.

Ты думаешь, что она шутит: сам не раз просил остаться дома, притворялся, что разболелась голова или одолел столь долгожданный денежный кашель, и, радуясь своему умению хитрить – ты уже понял, что ложь в этом мире важнее правды, – возвращался в теплую постель, закутывался в одеяло и спал до десяти часов – иногда, проснувшись, забывал вновь сделать больной и уставший вид.

– Мам, но я хорошо себя чувствую. И сегодня…

– Я помню, что сегодня. – Она вздыхает. Собирает обрывки гороскопов, прячет в толстый ежедневник. – Ничего страшного. Пропустишь один разок, сегодня все равно вас будут со всеми знакомить. Не ходи, и все тут.

– Но мам! – Ты готов разреветься. – Лето ведь кончилось. Я так ждал. Я ведь…

– Звездам виднее, Петя. Звездам виднее.

Ты не плачешь – и мама все понимает, догадывается, – так и остаешься сидеть на кухне. Не меняешь позы, даже когда мама ставит перед тобой любимое сладкое какао из желтой банки; так и сидишь, пока мама, включив радио – этим утром почему-то не смотрит телевизор, – укладывается феном под волшебника, на которого даром преподаватели время тратили, под того, кто привыкал мал-помалу, и того, кто холоден, как айсберг в океане; пока она собирает сумку, гремит ключами, целует тебя на прощание и говорит: «Ничего, потерпи, все хорошо, я позвоню и предупрежу, скажу, что ты приболел».

Когда мама закрывает дверь – мерзко хрустят ключи в замочной скважине, – ты залпом допиваешь какао. Никаких слез. Ты не будешь слушать никакие звезды, отныне и впредь, и никакой ветер – солнечный, лунный, черный, белый – не сдует тебя. Ты слишком много ждал, слишком часто видел золотое свечение бетонного «Парадиза» во снах, ничто тебе не помеха: ты здоров, за окном сентябрьское солнце, на улице тихо. Но пока надо набраться решимости, и ты, сбитый с толку еще и выключенным телевизором – обычно взрослые тети и дяди говорят по утрам фоном, приглушая голос мамы, порой отвлекающейся на них, – берешь пульт. Жмешь большую зеленую кнопку, включаешь экран – и вдруг не можешь отвести взгляд. Там знакомые по маминым рассказам после редких командировок улицы, тоннели – она показывала фотографии со старой «мыльницы» – и люди: одни кричат, другие кашляют, третьи хватаются за окровавленные конечности, четвертые лежат, кажется, без сознания, а за кадром что-то говорят, говорят, говорят, но слова сливаются в безликую массу, потом – в крик боли, словно направленной на тебя через рупор, только говорит не дяденька в форме и с усами, а весь мир разом, каждым существующим на свете звуком. Ты даже на замечаешь, как сам закрываешь себе глаза руками – так делала бабушка, если в кино кто-то начинал целоваться, а в новостях показывали лысых и не слишком дядь в пиджаках, с серьезными лицами, у микрофона, на фоне пестрых флагов. Скорее, не видеть ничего – ты с силой жмешь красную кнопку пульта. Крик стихает; мировой боли не слышно.

Трясущимися руками ты берешь пухлую записную книжку, находишь номер крестной – она живет в соседнем доме, – хватаешь городской телефон, жмешь цифры – каждое нажатие словно удар сердца, пум-пум, пум-пум, какой частый пульс. Заставив себя заплакать, ноешь в трубку напуганной крестной: мама проспала и случайно закрыла тебя, а ты опаздываешь в художественную школу. В первый день занятий! Крестная знает, как ты ждал, отвечает нечто невнятное, бросает трубку и через десять минут – их хватает, чтобы одеться, – отпирает дверь запасной связкой ключей. Встречает тебя в халате и тапочках, говорит: «Беднушка! Ты ничего не забыл?», поправляет воротничок твоей рубашки, бежит в ванную за расческой, приводит твои волосы в порядок, гасит свет, закрывает дверь и выходит на улицу. Ты видишь, как она лезет в карман халата за сигаретой, но останавливает себя.

– Тебя проводить, Петенька? – Дыхание сбивчивое, щеки раскрасневшиеся.

– Меня… меня… – Тебя не покидают картинки и голоса: окровавленные люди, их стоны, сбивчивое дыхание, спутанные слова. Это где-то там, далеко, за стеклом телевизора. Ты берешь себя в руки. – Нет, спасибо, тут рядом, я помню, как идти, – улыбаешься ты в ответ. – Мы с мамой уже ходили туда. А вы в халате. И в тапочках.

– Ой, точно же! – Она резко затягивает пояс халата посильнее. – А чего ты так волнуешься? Бледненький какой-то. И, кажется, вспотел. Ну-ка. – Она прикладывает холодную руку к твоему лбу. – Да нет, температуры вроде нет… Сейчас вернусь домой и позвоню маме. На всякий случай.

– Не надо, я сам, и вообще все хорошо! У меня же есть телефон! – Ты достаешь из кармана свою гордость, кнопочный мобильник, куда у вас с мамой никак не хватает времени загрузить музыку, хотя в школе тебя уже подсадили на мелодии «Наутилуса», на гипнотический голос, который гнался за ним столько лет, столько зим[4]4
  «Наутилус Помпилиус», «Зверь», 1994 г.


[Закрыть]
.

– Ах, точно. Вот уж эта техника, а… – Крестная кладет руку тебе на плечо. – Ладно, беги, а то опоздаешь. И… будь аккуратен, ладно? Что за день, что за день!

Ты целуешь ее в щеку и убегаешь, слыша, как крестная, не выдержав, щелкает зажигалкой. Доходишь до остановки, садишься в маленький автобус-буханку – он уже забит, все места заняты – и пугаешься лицам окружающих: чем они так опечалены? Почему похожи на унесенных призраками, неужели все так волнуются за тебя – но с чего, когда ты шагаешь к золотому свечению и скоро растворишься в далекой мечте?

В тот день мир заливает осенними слезами, а тебя – солнечным медом. Симфония катастроф, этот пылающий болью и ненавистью шар мечтаний и разочарований, вновь звучит внутри тебя, и от лебединой песни ее дрожит каждый орган: так может, бабушкины звезды были правы? Что теплится у тебя внутри? Что за сила бушует там? Это ли не ненависть и надежда тысячелетия, заложенная в каждом ребенке года два ноль ноль ноль, родившегося на стыке веков, в эти апокалиптические дни, знаменуемые затмениями, катаклизмами, терактами, бомбежками? Это ли не волшебное яйцо, из которого с годами, как в мифах со страниц потертых книг, вылупляется, сбрасывая скорлупу, новый мир и его архитектор?

Пожилой охранник спрашивает твои имя-фамилию, проверяет список, ставит отметку карандашом и выдает карточку-пропуск, приказывая не терять, иначе не пустят – и эту волшебную лампу, этот волосок старика Хоттабыча ты бережешь сильнее всего на свете, постоянно судорожно проверяешь карманы брюк. Вдруг выпал? Вдруг вытащили? Ты торопишься – уже опаздываешь – и врезаешься во что-то – нет, в кого-то, – и этот кто-то роняет папку с рисунками и чистыми листами бумаги.

– Эй!

Ты наклоняешься, чтобы их подобрать. Так и замираешь. Эти рисунки совершенны, ты воспоминаешь именно это взрослое слово: четкие черно-белые линии, каждая на своем месте, нет лишних закорючек, следов ластика, которым ты часто терзаешь своих героев и злодеев. Ты долго держишь один из рисунков в руках и не замечаешь, что остальные листы уже подняты. Выпрямляешься, вскидываешь голову и видишь перед собой загорелую девчонку.

– Очень красиво, – говоришь ты, возвращая рисунок. Она кивает.

– Спасибо, я знаю. И тороплюсь. Опаздываю. – Рисунок быстро оказывается в папке.

– И я тоже! – Ты крутишься на месте, не понимая, куда идти дальше, и она – оказывается, не злится на тебя за внезапное столкновение – указывает рукой в нужную сторону.

Вы входите в кабинет и под усталые вздохи пожилого учителя занимаете два последних свободных места. Конечно, за одной партой, в третьем ряду. Теперь, оглядываясь назад и пытаясь найти в жизни потаенные смыслы и совпадения – это не возвращение к миру суеверий мамы и бабушки, успокаиваешь себя, это попытка отыскать сокрытые истины, перенести их на страницы комиксов, – ты все больше убеждаешься, что твое детство похоже на чье-то другое, и в голову снова лезут кино, анимация, литература: ты подмечаешь эти режиссерские приемы, сценарные спайки и драматургические арки; ты, не верящий ни в денежный кашель, ни в богов, ни в дьявола, но обязанный поверить в то, что видишь на пороге чужой квартиры, вдруг ловишь предательскую мысль – создатель тоже режиссер, он знал чувство такта, пил сладкий мед источника мировых историй.

Пожилой учитель – он пахнет фиалками – рассказывает о предстоящих уроках, назвавшись директором этой школы; потом просит нарисовать все, что хочется, прямо сейчас. Один человек – один предмет. Учитель хочет понять, кто на что способен. Ты вдруг понимаешь что забыл бумагу, карандаши и фломастеры – слишком торопился, – что провалил первое же испытание. Как быть? Не знаешь. Но тебя тыкают в бок. Смотришь на девчонку-соседку, потом – на стол. Она делится бумагой и карандашами. Теперь ты можешь рисовать. Стараясь не вырваться из мира линий и красок, ты одним глазом поглядываешь на ее руки и вспоминаешь, что даже не спросил ее имени. Исправляешься.

– Эля, – отвечает она. – А ты?

– Петя, – отвечаешь после секундной паузы. Стоило ли представиться ей полным именем?

– Очень красиво, – добавляет она и тут же поясняет: – В плане, рисуешь. Ты рисуешь красиво! Очень необычно. Мне кажется, я уже видела твои рисунки где-то. Если они были твои. Кто-то хвастался супергероем в школе.

– Спасибо, – чуть ли не выкрикиваешь ты. Внутри разрастается тепло, которое, увеличенное в сто крат, ты почувствуешь еще не раз. Это – основа твоего существования.

Вы смолкаете – учитель прогуливается между рядами, мурлычет что-то под нос, щурится, смотрит на листы, кивает и цокает. Около вашей парты он замирает: кажется, вот-вот заставит тебя выйти к доске, будет ругаться и по-змеиному шипеть, но он по-голубиному воркует, кивает сам себе и идет дальше. Когда урок заканчивается – здесь нет звонков, старый учитель очень медленно объявляет сам, пытаясь не спугнуть муз, витающих над вашими головами, – вы сдаете рисунки, прощаетесь с ним и, не сговариваясь, идете с Элей в одну сторону.

Вы не спешите к выходу: заговорившись о рисунках, о седой бороде учителя, забредаете в полутемные лабиринты коридоров, пахнущие масляной краской, пылью, старой бумагой, растворителем, древней мебелью и, вдыхая этот запах, понимаете, что счастливы, хотя пока не успели познать взрослые несчастья; сколько раз ты будешь гадать, возвращалась ли к этому воспоминанию Эля, помнила ли первые прогулки по эдемским лабиринтам искусства – светлого, замершего во времени и пространстве, глухого к спазмам боли, мучащим мир с самого твоего рождения. Вас прогоняет уборщица – прикрикивает, мол, пора домой, а не то придется ночевать здесь, среди оживающих статуй. Ее угрозы тщетны, вы ведь не верите в сказки – только в Деда Мороза, потому что он приносит подарки, не более, – но все равно, посмеиваясь, бежите к выходу.

Охранник сонно зевает. У проходной Элю встречает дедушка – загорелый, поджарый, он посматривает на металлические наручные часы, блестящие, как потерянное сокровище. Внимательно изучив тебя, он не успевает спросить имени – Эля шепчет: «Это Петя, он очень красиво рисует, мы сидим за одной партой». Дедушка улыбается, протягивает тебе мощную морщинистую руку – ты робко жмешь ее и отчего-то сразу понимаешь, что больше у Эли никого нет, что дед – ее богатырь, добрый волшебник. Он говорит с небольшим акцентом, и пока вы, одетые, шагаете домой – воздух остывший, по-осеннему сырой, пахнет опавшей листвой, – Эля успевает рассказать тебе, что дедушка ее – настоящий грек; когда-нибудь они уедут далеко-далеко к шумному морю, и она будет рисовать пенные барашки, голубоватые волны и шагающие из них орды рыцарей в позеленевших от водорослей латах. Ты не видишь лица ее дедушки, но догадываешься: он улыбается, все слышит, просто не подает виду, идет чуть впереди, не мешает вам.

Разгоряченная Эля расспрашивает о твоих родителях: ты говоришь о маме и ее женщине, которая поет, почему-то молчишь о бабушке и ее гороскопах и рассказываешь об отце так, как говорили тебе, не тая, с раннего детства: он погиб в год твоего рождения, попал в аварию, разбился, хоронили в закрытом гробу. Кажется, Эля – воображение ее слишком богато, ты понял еще по рисункам, – сейчас заплачет, напредставляет себе страшное кино с РЕН-ТВ и ТВ-3, но она даже не успевает ничего ответить. Дедушка прерывает разговор: спрашивает, где ты живешь, несмотря на твои возражения вызывается проводить до подъезда и просит не геройствовать попросту, добавляет – ни к чему хорошему это никогда не приводило.

В тот момент мир искусства отпускает тебя, а реальный накрывает с головой; ты снова чувствуешь ужасную мировую боль, ярче, чем утром, будто цветные картинки вырвались из-за телевизионного стекла – стонут люди за стенами бетонных домов, кричит свет в окнах, плачут деревья, даже поднявшийся к вечеру ветер завывает страшную песню: ты слышал похожую в новостях, ее называли «металлом», она резала слух. Ты никогда не думал, что ветер-соловей запоет ее. У подъезда вы прощаетесь: Эля машет тебе, дедушка снова пожимает руку, говорит: «Еще увидимся».

Ты долго смотришь им вслед, затем храбришься, набираешь код домофона – когда-то заставил себя выучить наизусть, боясь остаться на улице, бабушка напугала, – и выдыхаешь: тебе открывают дверь, ничего не сказав искаженным механическим голосом. Пятый этаж – хочешь считать ступени, чтобы успокоиться, но сбиваешься, – и вот он, этот стонущий от боли свет, и суровая мама на пороге. Она молча впускает тебя, закрывает дверь, помогает повесить куртку; на кухне ставит чашку чая, разогревает ужин – макароны с сосисками, – ждет, пока ты доешь, спрашивает, как прошел первый день в раю – она точно сказала это слово, ты так и запомнил, – и, не дав ответить, не кричит, как ты ждал. Плачет.

Тогда ты узнаешь, почему она так за тебя боялась: сперва ей сказали гороскопы, потом напели птицы – слишком много мертвых голубей видела она по дороге, слишком много вороньего карканья слышала, – а потом она услышала новости. В тот день услышали все – застонали, кто-то вслух, кто-то молча, плакали со всей страной от далеких хлопков московских тоннелей, тех, что ты увидел за стеклом, но не опознал; тебе думается, что даже далекие племена, о которых вам рассказывал медлительный ленивец, учитель литературы, попрятались по лачугам и взмолились деревянным идолам – это слово кажется тебе кривым, смешным, но таким подходящим. Мама обнимает тебя, гладит по голове и называет сообразительным умницей – крестная рассказала об утреннем происшествии, – а ты боишься почувствовать всю боль мира, способную разорвать тебя на части. Но не чувствуешь. Ты видел слишком много райских кущ. Пение волшебных птиц искусства дало тебе сил. Мировой боли – ты представляешь ее многоруким чудовищем со множеством лиц – не достать тебя, пока ты вдыхаешь запах масляной краски, старой бумаги, древней мебели и фиалок, что источает старый хмыкающе-кивающий учитель.

В следующий раз, когда вы садитесь с Элей за одну парту – ты ловишь ее в коридоре, узнаешь издалека, – учитель хвалит всех, но никого не выделяет, а потом представляет других преподавателей – рядом с ним они кажутся тебе незначительными – и отпускает на занятия. Вам не дают красок, учат работать с формой, светом и тенью, объясняют азы анатомии, пока вы, завороженные, смотрите на античные слепки – тебя уже тогда привлекает их симметрия, гармония, красота, и ты впервые задумываешься, пытаясь повторить один из них на бумаге: а таков ли ты? Вас снова встречает Элин дедушка, снова жмет тебе руку и провожает до подъезда. Вечером ты возвращаешься к своим героям, рисуешь, перечитываешь старые комиксы, перебираешь карточки – вы все еще обмениваетесь ими, собираетесь поиграть, но свободного времени все меньше – и, если повезет, жадно бросаешься распаковывать купленные мамой по дороге с работы.

В те годы ты начинаешь верить, что все-таки можно ускорить время – подкрути механизм, и стрелки металлических часов Элиного дедушки побегут быстро-быстро: в раю, среди античных слепков, карандашей, красок и бумаги, все замирает, занятия кажутся сладкой вечностью, и ты не понимаешь, отчего другие плачут, когда выводят кривую линию или не повторяют в точности корзину с фруктами, образец для натюрморта, – вы с Элей только смеетесь, помогаете друг другу. Она вновь и вновь объясняет тебе правила анатомии, а ты показываешь, как лучше обращаться с цветами – пестрая кровь фломастеров, кажется, нагревается в твоих руках.

Так проходят осень и зима – ты не помнишь тот Новый год, только жирные пальцы и губы бесконечных гостей; и этот маленький мир с подобревшей уборщицей, старым учителем, все реже ведущим занятия, и продолжающим зевать охранником – ты не теряешь пропуск, как он и приказал, – кажется тебе единственно правильным и идеальным. Ты все чаще замечаешь неидеальные мелочи мира окружающего, несущегося с неприятной скоростью: опоздание автобусов и тухлые овощи на прилавках, грубые ответы прохожих и скудоумие верных друзей, безразличие школьных учителей и бессмысленность маминых наговоров. Весна уже пришла. Ты опять мечтаешь – не веря собственным мыслям! – ускорить обожаемое лето. Готов отказаться от поездок к друзьям на дачу, от догонялок, от купания в речке, от мороженого и свободных шорт, от обгоревшей спины и загара, способного приблизить тебя к античным слепкам, к богатырскому виду Элиного деда; отказаться от всего этого ради одной только цели – быстрее вернуться к старому учителю, к подобревшей уборщице, к зевающему охраннику – туда, где утихает мировая боль.

Той весной ты впервые ощущаешь неладное. Списываешь это на дурное предчувствие, порой не можешь уснуть; заснув же, мучаешься от кошмаров – бабушка ли нашептывает их тебе с неба, умоляет отступиться, шагнуть назад, в мир суеверий и обжорства, обжорства и суеверий? В тот весенний вечер вы с Элей и ее дедом идете домой медленно, наслаждаетесь солнцем – темнеет теперь поздно, дедушка говорит, что в вашем городе и вашей стране нужно ловить каждую секунду этого единственного настоящего времени, единственной подлинной жизни, – и застаете у подъезда маму, несущую сумки с продуктами. Она не удивляется: вечерами, когда у тебя не было сил рисовать после школьных занятий, уже наслушалась твоих восторженных рассказов про Элю и дедушку. Встречает их впервые.

– Рад наконец-то встретиться. – Он забирает у мамы сумки, хотя она отмахивается. – Наслышан о вас!

– А я – о вас. – Она смеется, набирает код домофона. – Бросьте эту затею с сумками! Правда, не надо, я донесу сама…

– Я донесу их хотя бы до квартиры, – настаивает дедушка. – Дайте почувствовать себя молодым богатырем. Да и вообще, давно пора напроситься к вам в гости. – Заходите в подъезд под писк домофона. Вы с Элей молчите. – У вас замечательный сын.

– А у вас, судя по рассказам, замечательная внучка, – отвечает мама, вызывает лифт. – Думаю, ребята это подтвердят?

Ты смотришь на Элю – она покраснела.

– Подтвердят. А еще ваш Петр очень талантливый. – Он всегда называет тебя полным именем.

Вы заходите в лифт, двери закрываются. Мама почему-то молчит, опускает взгляд, не смотрит ни на тебя, ни на дедушку, словно сожалеет о чем-то. И тут тебе становится страшно, как в тот день, когда решил, что Дед Мороз не принесет желанный подарок, – звуки громче, скрежет лифта невыносим, запах кошачьей мочи – обоняние тоже бьет тревогу – приторно-отвратителен, и ты уверен: вы сорветесь, упадете в темноту, в пасть голодного чудовища – ты бы нарисовал его как огромного кашалота, как оскаленную рыбу-кита, но если вы упадете, то ты не нарисуешь ничего и никогда, ничего и никогда, ничего и…

– Да, – наконец говорит мама. Лифт останавливается, двери открываются. – Да, еще поучится. Ему еще многому предстоит поучиться. И многое понять.

– А кому из нас нет? – Голос дедушки становится суше.

Ты знаешь, он тоже почувствовал скорую беду, но не подал виду. Почувствовала ли Эля? Мама долго не может найти ключи в сумке, со второй попытки открывает дверь. Дедушка ставит сумки в коридор.

– Может, правда зайдете на чай? Сейчас я… – Мама роняет ключи, быстро нагибается, подбирает их. Сумка сползает с плеча, но дедушка ловко подхватывает ее.

– Да, может, останемся? – тянет его за рукав джинсовки Эля.

Ты ни на что не надеешься. Ты знаешь его ответ. По глазам видишь – дедушка учуял запах суеверий, солнечный и лунный ветра коснулись его кожи, расставленные по квартире деревянные фигурки из армянской рыночной палатки пронзили взглядом, немым языком зашептали: «Уходи, мы тебе не рады», и, даже если вдруг попадают все ножи, тупые и острые, ему не переступить больше этот порог, не сделать и трех шагов, иначе потрескаются все зеркала и наступят семь лет несчастья, а после – семь лет горечи, а после – семь лет сожаления, и так – за каждое зеркало: в ванной, в старом бабушкином комоде, в маминой комнате и на твоем письменном столе. Ты хочешь вернуться в мир, где денежный кашель и волшебные ветра ни над чем не властны. В художественный рай.

– Нет, нам пора. Еще делать уроки. – Он треплет Элю по волосам. – Как-нибудь в другой раз.

Мама кивает, ничего не говорит. Вы прощаетесь. Ты обнимаешь Элю – вы давно не машете друг другу рукой, слишком долго просидели за одной партой и проходили по одним коридорам, слишком часто если мороженое между занятиями, каждый раз стараясь брать что-нибудь новенькое, – жмешь руку дедушке и помогаешь маме разобрать сумки, а потом опять пьешь чай, пока она – все еще смотрит в пол, не на тебя – раскладывает гороскопные вырезки: давно забыла про газеты, доверяет только глянцевым, блестящим в свете кухонной люстры журналам.

Лето проходит быстро само по себе. Ты играешь с Пашкой, Вовкой и Сережкой – теперь они кажутся тебе скучнее, чем раньше, – и обмениваешься карточками; ты придумываешь новых героев и записываешь все, чтобы не забыть, – осенью научишься рисовать еще лучше, нет сомнений, и тогда герои со злодеями оживут на страницах, тогда вновь заполнят дома твоих одноклассников и одноклассниц, проявляющих к твоим рисункам все больше интереса, их старших братьев и сестер; тогда порадуют старого учителя, пахнущего фиалками, и тот довольно хмыкнет.

Ты хочешь увидеться с Элей, порисовать на скамейке в парке – мама даже говорит, что сходит с тобой, погуляет пока рядом, – но на последнем занятии, в первые жаркие дни мая, Эля шокирует тебя: на все лето уедет с дедушкой к морю, но обязательно привезет тебе причудливые ракушки и рисунки – пленит в тканевых холстах шум волн, привкус соли на губах, крики чаек и свист штормового ветра. Когда она и вправду уезжает – ты до последнего верил, что планы ее поменяются, – тебя накрывается грусть. Ее не подсластить ни сочной клубникой, ни новым, еще более вкусным, чем ты привык, какао – банки уже не желтые, разноцветные. Руку помощи протягивает крестная: может, настоящая фея? Ни с того ни с сего дарит тебе телефон – говорит, что слишком мало вручила на твой мартовский день рождения. Мама ругает ее, а ты, разбираясь, как пользоваться подарком, слышишь оправдания крестной: купила недорого, у старого знакомого, мальчику будет полезно, наступает новое время, и они за ним уже не поспеют, а у него есть все шансы. С того дня до конца лета мама делается особенно грустной, зато ты понимаешь – теперь не будешь терять Элю даже на время ее морских поездок. Вы сможете переписываться, заведете странички в социальных сетях, и она будет показывать тебе далекое море, а ты – серые высотки и разноцветных супергероев. На них не жалеешь фломастеров, ведь цвета – их плоть и кровь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю