355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Денис Гуцко » Там, при реках Вавилона » Текст книги (страница 7)
Там, при реках Вавилона
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:00

Текст книги "Там, при реках Вавилона"


Автор книги: Денис Гуцко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)

– О так от! – противно кричал он, кривя издевательскую улыбку. Закатайте-ка обратно, пацаны! Куда собрались? Не-ет, покараульте еще немного, на бис, до вечера, а то и... уж как получится...

– Не п...ди!

– Ну где они там? Пусть вылазят!

– Устроили тут! Хазанов выходной, бля!

– А ну вылазь! Не тронем, солдат ребенка не обидит!

– Принимайте. – Водитель вытащил на броню коробку, знакомую всем до оскомины коробку с сухпаем.

Они поняли, что это не шутка. Такое уже случалось, в принципе – некого прислать, всех отправили "защищать советскую власть" в близлежащем селении, – но до сих пор такое случалось не с ними и ничего, кроме издевательских улыбок, не вызывало. Караул продолжается! Снова по два часа возле осточертевших, журчащих в давящей тишине, никому на хер не нужных труб. Все переговорено за сутки, всех мутит друг от друга. На грязно-голубой тряпке идиллия. Брошенные же Зухрой щенки пищат все отчаянней.

– Але, гараж! Забираем сухпай, не задерживаем транспорт!

– Иди возьми, – сказал Леха Мите, хотя тот сидел от БТРа дальше всех.

Митя напрягся. "А-а-а, ясно".

Все остальные, собравшиеся перед сторожкой, – Лехины товарищи, милицейские курсанты. (Земляной маячит на посту – приложил руку козырьком, стоит, смотрит. Тен отправился спать.) И Митя бы пошел к БТРу за коробкой сухпая – из одной только лени пошел бы, чтобы не связываться, чтобы не говорить никаких слов. До этого ли?! Но нельзя. Нельзя потакать лени. Это там, на "гражданке", – там можно. Можно когда-никогда дать себе поблажку, зевнуть, махнуть рукой, отложить до следующего раза. Здесь все решается единожды. Но зато и решается все сразу: кто ты, где твое место, кем – чем ты пробудешь до второго шанса, до "гражданки".

– Слышишь? Иди возьми.

"Эх, как неохота вот это сейчас..."

– Тебе надо, ты и возьми. Я на диете, галеты без сала не ем.

Леха медленно повернулся, окатил его ледяным взглядом:

– И д и и в о з ь м и х а в к у.

Взгляд его, поверх плеча размером с телячий окорок, впечатлял. Щенки пищали, расползаясь от своего куста в разные стороны. Безо всякой уверенности в екнувшем сердце Митя молча сплюнул.

Леха нарочито медленно поднялся. Поправил ремень. Сплел пальцы и хрустнул ими. Их окружила тишина. Только щенки да приглушенная воробьиная возня в лесопосадке. Он подошел к Мите и, не тратя времени даром, сгреб его за ворот.

"Бей!", – скомандовал себе Митя, но тело – подлый саботажник – осталось неподвижным. Леха поднял его, развернул и швырнул в сторону БТРа.

– Оп-па, – прокомментировал Петька.

Митя долетел до самого колеса. Затошнило. В глазах плавали солнце и луна.

– А теперь встань и принеси, – сказал Леха.

И ватное тело подалось к БТРу.

"К черту, достало!" Все смотрели на него. Менты со ступенек. Водила с брони "коробочки". Земляной от газораспределителя из-под приложенной козырьком ладони. Зухра и та подняла морду, навострила свои лопухи. "Достало!"

Но что-то случилось. Будто кто одернул. Митя обернулся.

Перед ним стоял крупный агрессивный самец. Всерьез обозленный, уверенный в себе. Старший. К тому же голодный. "Надо". Шагнул к нему, улыбающемуся, издающему какие-то обидные звуки. Шансов никаких. Уж очень большой. Но – надо.

– Ути-ути-ути.

Подошел совсем близко, но не настолько близко, чтобы он достал его своей страшной лапой. Стал забирать вправо. "Он левша, левша... ложку левой держит... левша, рядом не любят садиться, потому что локти сталкиваются".

– Ути-ути, цыпа-цыпа.

"Если ударю слабо, только разозлю".

Он опередил – выбросил правую. Скула хрустнула, земля сорвалась с места, отлетела в сторону и, вернувшись, всем своим весом уперлась в ладонь.

Сидел, опираясь на руку, вокруг медленно рассасывалась ночь. Теперь ВСЕ здесь, на этой промерзшем пятачке перед крыльцом.

– Ой, что такое? Упало? Ай-яй-яй.

В одном из расширяющихся просветов появилась широкая фигура. Он улыбался. "Надо. Вставай". Теперь ВСЕ здесь, на этом промерзшем пятачке, все восемнадцать лет и восемь месяцев. Любимые страницы, милые памяти дни. Улица Клдиашвили. Улица с газовыми фонарями и летящей конкой. Окно с ветвистым алоэ. Нервный свет керосинки и усталая капитанша. Медвежьи шкуры. Лампасы. Шашки.

– Ой, что это? Встает. Смотрите, смотрите, пока оно в лес не убежало.

"Надо". Тряхнув головой, ко всеобщему смеху, снова пошел на большого самца. Два шага – снова хруст и земля. Во рту теплая соленая кровь. Машинально он тронул языком разбитую губу, лохматые края раны.

– Какое-то оно неустойчивое.

"Надо". В голове – обрыв. Изображение улетает вверх и снова появляется снизу. Он рядом, совсем рядом. Сейчас дернет левой... Но вместо этого он разводит руками и смеется.

– Ну и чего геройствовать? Каждый сверчок...

"Сейчас!" В сторону, бросок за спину – и они лежат на земле, хрипя и бешено суча ногами. Холодная пыль взлетает облаком.

Митя под ним, со спины, зажав его шею в замок. Горло – вот оно, мягкое, как у всех. Вдавливается, кругло ходит под предплечьем. Теснее, из последних сил. Нужно прилипнуть к нему и держать, держать во что бы то ни стало. Он хрипит. Мощно, судорожно изгибается, бьет всем телом, бьет головой. Встает на мост, хватает Митины руки, тянет, разрывает. Но хрипит, хрипит и дергается во все стороны. Нужно удержать.

"Держи, держи, сука!" И Митя держит, скаля вымазанные в кровь зубы.

Он хрипит. Мякнет. Машет своим: помогите.

Кто-то подбегает.

– Э! Э!

Больно бьют ботинком в бедро. Над ним Петька. Бьет в ребра, но неудачно, вскользь. Не ослабляя замка, Митя поворачивается немного на бок. Теперь Петьке приходится забегать с другой стороны.

"Сейчас мои вмешаются. Сейчас помогут".

Петька все-таки попадает, в плечо. Стоит уже прямо над ним, целится по голове. Не бьет, целится – боится промазать. "Держи!" Квадратный носок ботинка. Митя втягивает – глубже, глубже под него убирает голову. Но рук не расцепляет. Чуть ослабив, тут же сдавливает снова. Квадратная морда ботинка. Митя вдавился в него так плотно, что задыхается сам. Удушающий запах чужого пота.

Подбегают с другого боку.

"Свои? Наконец-то".

Бьют по ногам. Со всех сторон.

– Да по башке е...ни разок.

– Ох...л! по Лехе попаду!

– Вертится, тварь!

Он совсем обмяк, лежит сверху тяжеленным куском мяса.

– Давай хватай.

Они схватили его за руки, за ноги, тянут. Ноги отрываются от земли, Митя повисает в воздухе, но все еще сжимает его шею.

– Не отпускает, скотина.

– Он уже синий!

– Эй, задушишь!

Бросают ноги, он больно падает на плечо, все вместе отрывают, расцепляют замок.

– Совсем е...тый!

Митя стоит, хрипя не меньше, чем скорчившийся на земле, держащийся руками за горло Леха. Он лежит на боку, большой страшный самец. Ноги у Мити мелко дрожат, ломаются в коленях. Если сейчас кто-нибудь его ударит, он упадет. Но они не смотрят в его сторону, наклоняются, поднимают Леху.

"Кажется, все". Митя идет к крыльцу, к валяющемуся на земле автомату. В сторожке кто-то только что зашел за занавеску, занавеска ходит волнами. С трудом, широко размахнувшись, он закидывает автомат на плечо.

Щенки пищат. Ползут по мерзлой земле и пищат. Противней только пенопла-стом по стеклу. Зухра не слышит этого писка. Ее уши-лопухи ложатся на скрещенные лапы, Зухра устала. Два счастливчика сосут ее самозабвенно, вибрируя от удовольствия. Земляной смотрит из-под руки. Митя отходит за сторожку и ложится здесь прямо среди грязных кульков и консервных банок. Что-то давит в спину, но вытащить нету сил. Земля пахнет помойкой и чужим потом. Он склоняет голову набок и смотрит на Зухру. Брюхо ее мягко покачивается от щенячьего усердия. Вдруг она поднимает голову и встает. Сосунки отрываются от сосцов и, шлепнувшись, тоже начинают пищать. Один из отбракованных щенков подполз слишком близко, так что Зухра подходит к нему, берет за загривок и относит на место.

– Так, забирайте сухпай, да я поеду. З...ли! Кто-нибудь возьмет, или на землю на... сбросить?!

Митя вспоминает про Трясогузку и закрывает глаза.

...Слава богу, менты уехали в своем "пазике". Начальство их расщедрилось, прислало отдельный транспорт – чтобы не пришлось им идти от комендатуры до общаги, где они квартировали, без оружия по ночному городу. БТРы туда не ездили: водилы решили, что это в западло. Обошлось хотя бы без необходимости сидеть рядом в темном железном коробе. И так весь день носом к носу – в молчании, отводя глаза и двигаясь друг мимо друга бочком, как крабы.

– Конечная, – объявил Захар, – бэтэр дальше не идет.

И вроде шутил он по армейским стандартам довольно сносно – на безрыбье и рак шутка, – но никто никогда не смеялся, не улыбнулся ни разу. Почему-то получалось очень похоже на Рикошета и – странный эффект – воспринималось как старое и уже слышанное.

К дежурному на доклад Митя плелся последним. Ныли отбитые голени и ребра. Спешить было абсолютно некуда. Но как ни тяни резину, как ни замедляй шаг, а путь безнадежно короток: в вестибюль и налево. Над красивой табличкой "Приемная граждан" кусок гофрированного картона, на котором красным фломастером по трафарету: "Дежурный по городу". Что ж, за дверью, конечно, военный прокурор с гербастой папкой, в которой со всеми нужными подписями и печатями – приговор. Пара кирпичноликих вэвэшников, Кочеулов, скорбный и строгий. И барабанная дробь – спецзаказом с разверзшихся небес.

– А это еще что такое? – скажет медным голосом прокурор, ткнув пальцем в Митину синюю скулу, и разведет руками. – Что ж, товарищи...

Но в кабинете дежурного не было ни прокурора, ни вэвэшников. Мирно жужжали уклоняющиеся от осени мухи. Кашляла и свистела рация. Никого, кроме самого дежурного. Митя встал так, чтобы не было видно синей скулы. Заступивший дежурным командир третьей роты, усатый и резкий в движениях, выслушал рапорт о прибытии с наряда, не переставая начищать сапоги.

– Свободны, – только и сказал.

И они скрипнули каблуками по паркету, оставляя на нем черные отметины поверх множества таких же, уже оставленных чьими-то разворачивавшимися кругом каблуками. "Что такое?" – недоумевал Митя, с трудом поспевая за Теном и Земляным. В левом боку, куда попал Петька, сидел камень. Не верилось, что все позади. Но никто не бежал следом, Трясогузка не вываливался из ночной тени. "Что такое?" Висела луна, блестела мостовая. Где-то на соседних улицах порыкивали БТРы, возвещая наступление комендантского часа.

В гостинице по коридорам ходили братки-сослуживцы. Некоторые, уже умытые и готовые "отбиться", расхаживали в подштанниках, сапогах и с автоматами. "Беспризорные" автоматы норовят умыкнуть, спрятать – пусть раззява поищет. Кто-то развалился перед телевизором. К телевизору тянутся. Там все так, как было раньше: Хрюша, перестройка, аэробика. Аэробику любят особенно – воскресным утром перед экраном столпотворение: передача "Для тех, кто служит" о девушках в купальниках и полосатых гетрах. "Вот, вот эта на мою бывшую похожа!" Кто-то сидел в распахнутых окнах, свесив ноги наружу и неутомимо шлепая комаров.

– Живучие, суки.

– Новый год на носу, а они, как летом.

Вообще-то сидеть в раскрытых окнах запрещалось. Считалось, что это оскорбляет эстетические чувства местных жителей. Стодеревский так и сказал: эстетические. Еще совсем недавно запреты начальства действовали без сбоев, как простые механизмы. Но это было в прошлом. Каждый из них успел спасти кого-нибудь от погрома, постоял в оцеплении под хищными зрачками толпы. Каждый хотя бы раз успел побыть сильным. Не было больше придушенных желторотиков из пехотной учебки. Тяжелые шестерни Вазиани прокрутились и выпустили. Происходящее было непонятно (да и кто бы во всем копался!), они играли в авангардной пьесе на иностранном языке – но, кажется, играли главные роли.

Вид обыденной вечерней жизни перед отбоем быстро успокоил Митю. "Не настучал, что ли?" – удивлялся он, ставя автомат под раковину и выдавливая пасту на зубную щетку. Не особенно верилось в то, что Трясогузка решил его простить. Зубы пришлось чистить, оттягивая свободной рукой разбитую губу.

В холле у телевизора он узнал, в чем причина перемирия.

– Ты уже слышал хохму про Рюмина-старшего? – явно от нечего делать обратился к нему Вовка из первой роты. – А что с рожей?

– Да так, дверь.

И Вовка рассказал ему про Рюмина-старшего. Оказывается, у замполита есть отец. И оказывается, отец его – бывший генерал. Узнав, что один из тех, кто руководит наведением порядка в Азербайджане – Лебедь, его давнишний знакомый, бывший однокашник по училищу, – он переоделся в новенькую полевую форму, сложил чемодан и прилетел в Баку. Чтобы быть в гуще. Интересно же! После Баку слетал еще куда-то, к другому своему корешку. Погостил там. Наконец решил навестить сына и прилетел в Шеки. Рюмин-младший встретил его за городом, на той бахче, куда приземлялись военные вертолеты, на одолженной в горкомовском гараже "Волге". Утром, после столкновения с Митей. Встретил, стало быть, привез к комендатуре. Оставил отца-генерала в машине, а сам побежал внутрь – то ли доложиться Стодеревскому, то ли к дежурному по Митину душу... Сам генерал не захотел

выходить – решил сразу же, времени не тратя, произвести рекогносцировку, покататься по городу. Был он лыс "под Котовского". Каждое утро брил голову. Побрил и сегодня, но почему-то ничем не взбрызнул... или решил еще разок освежиться... Как бы там ни было, в "бардачке" он нашел белый пластмассовый баллончик с красным колпачком и решил, что это дезодорант... Этикетка-то с баллончиков "Черемухи" постоянно слетает, не приклеена потому что к самому баллончику, а просто склеена в кольцо. В общем и целом, когда замполит вышел из комендатуры, его отец торчал из окна "Волги" в совершенной отключке, выделяя пену, а "Черемуха" валялась возле колеса. Сейчас замполит в Баку, повез отца в больницу, не захотел к местным врачам обращаться – не доверяет.

В номере Митя, как обычно, засунул автомат в головах под матрас, сапоги отнес в дальний от двери угол. Лег, однако, одетым. На всякий случай.

– Ты чего в одежде? – спросил Тен.

– Да так, предчувствия.

Тен и Земляной делали вид, что ничего такого не было. Митя – тоже. "А кто его знает, как у них тут принято, в России". Мысли сбивались в тугой колтун. Земляной размеренно посапывал. Ночь текла... За стенкой кто-то из третьей роты мечтал о том, как все закончится и перед отправкой в части их привезут в Вазиани.

– В первую очередь Мелехов. Я буду следить за ним, глаз не отведу. Они ж, суки, ныкаться будут, как крысы. Подойду я к нему, скажу ему спокойно так, спокойно: "Встать, товарищ сержант". – "Чего-чего?" – он скажет. Мелехов наглый, думает, судьбу за яйца ухватил. "Да вот чего", – я ему скажу. Так отхожу его, ни одного ребрышка целого не оставлю... аж сейчас, как подумаю, руки ноют.

И под это мечтательное бормотание Митя проваливался в сон, увязал в его ватном немом омуте. Разоспаться не успел. Он открыл глаза, лишь только щелкнула открывающаяся дверь. Открыл – и тут же зажмурил под кинжальным лучом фонарика.

– Этот?

– Он, он, родимый.

Пришедших было двое. Два капитана. Усатый командир третьей роты и Онопко. Усач пнул его в подошву:

– Вставай давай, Вакула, выходи. Бунтарь х...в!

Митя достал оружие из-под матраса и встал перед ними. Фонарик по-прежнему бил в лицо.

– А, так вон это который. – Его рассматривали, как добытую дичь. – Этот сегодня у меня на докладе был, помню. А я на того думал. – И обращаясь к

Мите: – Обувайся!

Как в кино – между двух автоматчиков с оттопыренными вперед стволами, он был препровожден в комендатуру. Усач с Онопко ушли вперед: негоже офицерам сопровождать арестованного солдата (иными словами, в западло). Все же нервничали оба. Никого еще здесь на "губу" не сажали. А вдруг что...

– Если побежит, вы его прикладами, да не жалейте, – сказал Усач.

Мол, прикладами – не вздумайте палить, мало ли что там в Уставе, а то с вас дураков станет.

Роли конвойных исполняли свои же, из третьей роты. В третьей – одни пэтэушники. Нововведение, эксперимент. Говорят, в прошлый набор были все в куче, так студенты были бедные. Не любят пэтэушники студентов, а в стайной жизни понимают куда как лучше. С третьей вторая и первая общались не очень, разве что земляк с земляком, да и то с прохладцей; третья смотрела на всех свысока. Даже легенду придумали – якобы в случае войны с Турцией они, третья рота, – самые что ни на есть смертники, их будут первыми бросать на захват перевалов.

Стволы они держали четко, особенно задний – притормозишь, получишь в позвоночник. "И ведь обработают прикладами, бровью не поведут".

До самой комендатуры, до кабинета дежурного, конвойные не проронили ни слова.

– Сдать оружие, – скомандовал дежурный.

– Кому?

– Ну положи на стол, вот сюда. Не тупи, Вакула. И ремень сними.

Онопко уже не было. Видимо, ходил для того, чтобы его опознать. Митя положил свой АК на стол, сдвинув какие-то папки. Рядом положил ремень.

– А кто мне ремень вернет?

– Курсант Вакула, вам объявлено десять суток ареста за невыполнение приказа старшего по караулу. Как поняли?

– Что?! Как – по караулу??

– Что ты чтокаешь, уродец?! – И официально: – За невыполнение приказа разводящего вам объявляется десять суток ареста.

"Так, значит, это Леха??"

– Как поняли, Вакула?

– Так точно, понял! Есть десять суток ареста! А ремень?

– Заткнись, тупорылый. Крууу-гом!

Вели в сторону ОВД. Через чешуйчатую площадь и вдоль темного под сомкнувшимися кронами переулка – ни слова, свирепое молчание. Митя чувствовал его. Вдыхал, как запах. Пахло оно тошнотворно.

Разгромленное ОВД охраняли одни краснодарцы, солдат на этот объект Стодеревский не выделил. К тому же курсантов школы милиции было в переизбытке. Надо же их чем-то занять. Стодеревский отдал им свой автомат, тот, с которым стоял возле горящей пожарной машины. Заступали сюда втроем, запирали на ночь ворота и по очереди сидели у окна, сквозь дрему прислушиваясь к ночи. Если бы не автомат, ложись и спи – кому ты нужен... А за стволом могут и прийти. Теперь же, с заключенным в одной из камер ИВС, им добавлялась еще одна головная боль.

АК стоял в углу разбитого приемника, возле печки-буржуйки. Никто комнату не прибрал, не вынес ненужную поломанную мебель. Топили папками с документами, кривенькими стопками, стоявшими тут же, у печки. На стене красовался календарь: девушка в красном бикини на фоне моря.

Их встретили в штыки:

– Ни хрена не знаю, приказа нам никто не отдавал. Ведите обратно.

– Ты че, с дуба е...ся?

– Мой начальник мне прикажет, тогда хоть всех сажайте, а так, без его приказа...

– Хочешь, дежурный тебе прикажет? Дай телефон, я позвоню.

– С какого перепугу? Телефон служебный, а ты что за ... с бугра, чтобы я его тебе давал? Так что, только если мой начальник прикажет. А его сейчас нет в городе.

– Че ты заладил! Наш начальник здесь самый центровой. А ты совсем горбатого лепишь.

– Да?

– Да! Комендант города. Узнает, сам присядешь суток на несколько.

...По внутреннему дворику разбросаны обгоревшие папки, листы бумаги, осколки оконного стекла, стулья, огнетушитель, надколотый гипсовый Дзержинский. Посередине прямоугольный бассейнчик с фонтаном, с бурой лужей на самом дне. К кафельным бортам прилипли осенние листья. По углам двора совсем юные, человеческого роста, деревья. Стволы побелены. Дворик когда-то был уютным. Симпатичный, совсем не милицейский дворик. Трудно себе представить, что сюда втаскивали кого-то в наручниках, что пузатый полковник орал на вспотевших лейтенантов. Должно быть, люди в форме собирались здесь поутру (точь-в-точь как возле гостиницы), курили, негромко переговаривались. Хорошо, наверное, летом посидеть на бетонном бортике под прохладными иголочками брызг. Может быть, пили чай. Кипятили воду вон в том электрическом самоваре. Самовару досталось не меньше Дзержинского: ручки оторваны, в боку торчит пожарный багор... Кто-то явно не любил самовары. Но сидел ли когда-нибудь кто-нибудь в этих камерах? Ой, вряд ли. Разве что пьяный турист. Когда краснодарцы ворвались сюда, спасаясь от свистящей и стреляющей толпы, они застали камеры пустыми и незапертыми.

Митя думал об этом дворике красиво, как о каком-нибудь патио в разграбленном особняке. Щелк! – голодное воображение только тронь – так и пошло выписывать узоры... шпаги, шляпы, веера, платочки... по борту фонтана идут павлины – те же, в сущности, куры, но в маскарадных костюмах...

– Так! Осужденный, проходи в хату, располагайся. Ну вас всех на ...!

Прямо под ногами, из-под пыльного сапога и обрывка с машинописным: "Ведомость выдачи ор..." – торчало затоптанное, измочаленное, но самое настоящее, переливчатое павлинье перо. Митя улыбнулся. Он обожал, когда жизнь подбрасывала такие вот тайные знаки – непереводимые, но эффектные.

– И нечего было вые...ся. Мой начальник, мой начальник...

– Иди, иди давай, а то и тебя оформим вместе с этим.

Дверь за спиной скрипнула басом, лязгнула, и он остался в кромешной темноте, до сих пор чему-то улыбаясь.

...Опасное слово – Родина. Слово-оборотень. Вечный перевертыш. Держи ухо востро, не отвлекайся – ведь обернется чем угодно. Пойдут тогда клочки по закоулочкам. Два человека – разные, с разных берегов. Но оба так легко говорят:

Р о д и н а – тот настырный агитатор в плаще и замполит Рюмин. Наверное, оба смогли бы пролить за нее кровь – по крайней мере чужую. Она звенит для них металлом – и вокруг нее полощутся, громко хлопая на ветру, яркие слова-знамена: Отстоять! Защитить! Дать Отпор! А Митю слово "Родина" смущает. Мучает. Умещается в нем и расплывчатая "страна березового ситца"... И посыпанные битым кирпичом дорожки парка Муштаид, после которых подошвы долго пачкают асфальт. Много в нем, в этом опасном слове. Бой Курантов на Новый год и тихая улица Клдиашвили, где в тринадцатом номере у циркача жил медвежонок – пока не вырос и не разорвал металлическую сетку курятника...

Чем обернется для него Родина? Митя ищет, хватается то за одно, то за

другое – ни то, ни другое не спасает. Расползаются ветошью и кумачовое пугало, и та "Родина – наша мать", ради которой нужно жечь и ненавидеть. Ему нужно другое. Он предпочитает творить ее сам. Из чего-нибудь живого, из того, что первым идет на ум.

Он вспоминает Тбилиси. Мама с бабушкой остались в Тбилиси.

По вечерам бабушка тщетно ищет себе занятия. Но посуда перемыта, пыль вытерта и банки с соленьями проверены на взрывоопасность. И она садится в кресло и тихо сидит, еле заметно улыбаясь каким-то своим мыслям.

Мама стоит у раскрытого окна лоджии: левая рука под правым локтем, в левой руке чашечка кофе, в правой – сигарета. Глоток – затяжка. На десять минут жизнь расчерчена четко и ясно, разложена по простым координатам: глоток – затяжка. Спина ее несколько ссутулена и одновременно откинута назад – удобно, когда куришь медленно, прижимая локоть к телу, чтобы не уставал. Эта ее спина, ссутулившаяся и одновременно откинутая назад, сизые струйки дыма, уплывающие в окно... одна и та же поза... сотни чашек и сотни сигарет за долгие, долгие годы одиночества.

– Митюша, пойди поужинай.

– Нет, спасибо. Сама пойди. Кстати, и пообедала бы.

С некоторых пор она почти не ест, хотя бабушка готовит ее любимые блюда. Зато пьет кофе. Раз пять на дню. Впрочем, в этом она не одинока.

Кофе – культ. Всплывающее солнце и взбегающая кофейная шапка. Чтобы начал вскипать, но не вскипел. Караулящие над туркой – они говорят "джезви" – примятые утренние люди. В шесть лет, когда пошел в школу и начал вставать рано, Митя любил караулить джезви на газу. Напросится, а сам задумается о чем-то и прозевывает. Мама вытирает плиту и начинает варить заново: плохой кофе с утра – неудачный день. Кухни с вязанками лука и пригоревшими кастрюлями, кухни особняков на плато Нуцубидзе с дубовым паркетом и натюрмортом на стене – пронизаны одним запахом. Нанизаны на него, как на общую ось.

Джезви, вынутые из ящиков рабочих столов. Начинать нужно с приятного. Начальства можно не опасаться. Из его, начальства, кабинета льется тот же запах. Не спеша, крохотными огненными глоточками, под сигаретку и разговорчики о том о сем. Глядишь, и работа уже не лежит впереди удручающим восьмичасовым безбрежьем. Все пройдет – а пока чашечка кофе.

В маленьких кофейнях, появившихся с Перестройкой, – кофе по-турецки. Томится, зреет в раскаленном песке. За прилавками в этих кофейнях какие-то неожиданные люди. Например, парень в белоснежной рубашке. (А не привычная мрачная тетка с нарисованными бровями.) Парень время от времени берется за деревянные ручки, передвигает, меняет местами джезви, оставляющие в песке полукруглые дымящиеся канавки. То зарывает поглубже, то поднимает, ставит сверху на жаркую поверхность. Он не спешит. И не должен спешить. К нему за тем и заходят – не спеша попить кофе, разомкнуть на минутку цепь суеты.

– Ваш кофе, пожалуйста.

Или вычерчивает прямой ладонью жест, похожий на тот, что чертят, знакомя кого-нибудь, – соединяет две точки: человека и чашки. Непривычно.

Фарфоровая завитушка тонет в подушечках пальцев.

В укромном уголке вдалеке от догорающего праздника в строго охраняемой тишине (мужчины не допускаются, курить на балкон), склонив головы над сакральным центром, женщины гадают на кофейной гуще. Вполголоса, с полуслова, с полусмыслами. Витиеватые иносказания. Каббала тбилисских домохозяек.

...У мамы свой круг, своя секта. Собираются по вечерам и гадают друг другу. Старинные подруги, знакомые кто с института, кто со школы. Зрелые сорокалетние женщины, знающие друг о друге все. Тем, что было, естественно, пренебрегают. Желают знать, что будет.

Рассаживаются вокруг журнального столика, выпивают свои чашки сосредоточенно, в специфическом молчании: нужно "оставить в них свои мысли". Допив, переворачивают особым манером, по правилам ритуала: с некоторым вращением и от себя. "От себя" – это важно: все плохое, что там осталось, от себя.

Город в ослепительной зелени, город, закиданный снегом. Хорошие чашки, плохие чашки. Регулярные, а то и сверхурочные, если надо дополнительно уточнить грядущее, гадания.

– Будет какая-то выдающаяся новость. Может быть, на той неделе. Жди друга. Вон, видишь собачку?

– Это вроде на белочку похоже.

– Какая разница? Белочка тоже – друг. Жди.

Благородные олени, подколодные змеи, собачки-друзья и лисицы-завистницы, сороки, приносящие на хвосте сплетни, вороны, аисты... Тотемный гадальный язык.

Иногда совместные поездки к профессионалкам, но они разочаровывают:

– Э! Пять рублей чашка, а сама ерунду несла.

– Спекулянтка!

– Я чуть в лицо ей не рассмеялась. Твоя дочь, говорит, скоро выйдет замуж. Я говорю, у меня сын через год заканчивает школу.

– Шарлатанка!

Собственно, зачем им профессионалки? Они и сами неплохо гадают. "Она чудесно гадает", – как об игре на фортепьяно. "Погадаешь? – Ой, сегодня я не

гадаю!" – будто певица: ой, не в голосе.

Митя, конечно, делает вид, что ему смешны эти гадания. Но он тянется к ним, он сидит в другой комнате и слушает тихие голоса – чужие надежды, закодированные в кофейных иероглифах. Ему нужно хоть что-то. Ему нужна атмосфера. То, что окружает. Ему нужна твердая почва. Чтобы построить мир. После того, как не стало бабушки с дедушкой, не стало... он не смог бы это назвать, но без этого стало трудно.

Два мира, в которые он так по-настоящему и не вошел, которые упустил, как упускают, не разглядев вовремя, автобус на остановке. А мог бы – войти? Старая Русса, станица Крымская... Смог бы сделать своими их воспоминания? вжиться в их жизни? чтобы чувствовать неразрывность: они – я... чтобы чувствовать корни.

Корни... И откуда это? Уж точно, не от Льва Толстого. В книгах попадалось другое – про Ивана, родства не помнящего, – и чрезвычайно обижало. Каждый раз, когда попадалось. "Как так можно, про самих себя?" Здесь, дома, это воспримут как оскорбление: "Он отца своего не знает". И как было обидно слышать в свой адрес: "У тебя отца нет", – и со слезами на глазах лезть в драку и кричать: "Они разведены! Разведены! Не понимаешь разницы?!"

Зачем ему это? Никто вокруг не был озабочен подобными вещами. Большой город, десятки национальностей. Большой город растворил всех и перемешал. Семеновы, не говорящие по-русски, Цопурашвили, не говорящие по-грузински. Казалось, Большой Город вылепил новых людей.

Но только однажды к Лаше Гуцаеву приехали родственники из деревни. Дядя и двоюродный брат лет на десять старше Лаши. Привезли с собой огромные бутыли с вином и свежезабитого барашка. Был летний вечер, луна лила электричество, сочный травянистый аромат шел от дворового виноградника. Из открытого багажника остро запахло шерстью. На деревенских родственниках были круглые войлочные шапки, которые Митя знал как "сванские" и видел разве что в отделах "Сувениры" или по телевизору на танцорах. Он-то считал, что такие шапки и есть – сувениры. Как русская рубаха, как лапти, например. Но шапки были настоящие, поношенные, потертые там, где их касались руки. Барашка подвесили за задние ноги к проволоке, на которой обычно сушили белье. Дядька звонко точил кухонный нож. Вынесли тазы, ведра с водой. Гуцаевы выглядели возбужденными, будто на празднике.

Незабываемое зрелище: ловкое лезвие извлекает из шкуры, очищает от нее влажно блестящее, розовато-красное... шкура свисает к асфальту все ниже, ниже... и вовсе падает, высвобождая выпуклую обнаженную тушу, как лишившийся кожуры плод. Митя не понимает, не успевает расслышать быструю деревенскую речь. Лаша бегает из дома во двор, гордый, шумный. Пыхтя, поднимает на вытянутых руках шкуру, подает нож. Кровь с ладоней не вытирает. Подражая работающим, подбородком поднимает, засучивает рукава. Он уже не с Митей, он весь в чем-то другом...

Митя ему завидовал, но не из-за ножа или шкуры. Ему тоже хотелось иметь деревенских родственников. Так откуда это острое, как запах шерсти, желание – чувствовать корни? Увлеченный книгами, он начинал догадываться, что они никогда не дадут ему этого. Книжная Россия не утолит.

И он все сильнее тянулся к гадающим женщинам. Заменит ли запах кофе запах шерсти? Митя не хочет быть сам по себе, родства не помнящим.

...Они живут возле площади Советской, всему городу известной, впрочем, по своему старому названию – Молоканская. Пожилые тбилисцы и вовсе говорят: "Молоканский базар", – хотя базара там давным-давно нет. Один из домов на Клдиашвили, дореволюционный, с деревянными перегородками и каменными ступенями, тоже – Молоканский. Говорят, при царской власти их ссылали сюда целыми деревнями. Одна из бабушкиных подруг из молокан.

– А кто они такие?

– Они водку не пьют, одно молоко, а когда кого хоронят, веселые песни поют.

Ого! Ужас! Первый раз Митя шел в гости к молоканам, замирая в предчувствии чего-нибудь экзотического. Но экзотического не было и в помине. Мебель, телевизор, в книжном шкафу Морис Дрюон и Александр Дюма. Угощали цыпленком табака и жареной картошкой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю