355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Денис Гуцко » Там, при реках Вавилона » Текст книги (страница 6)
Там, при реках Вавилона
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:00

Текст книги "Там, при реках Вавилона"


Автор книги: Денис Гуцко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

– Для выполнения поставленных задач – р-разойдись!

И они разошлись – кто отправился на бэтэре в караул, кто спать после караула, кто в актовый зал, дежурить-дремать в креслах.

– От, бля, ливанет!

– Да, влупит так, что мало не покажется.

– Ох...ть, какое небо!

– Слушай, я однажды е...л одну вьетнамку, так у них сезон дождей...

Митя с Лешей молча двинулись по пустой длинной улице, плавным изгибом тянущейся до самой окраины. Митя впереди, Леша чуть сзади. Через пару кварталов пошли рядом, почти соприкасаясь плечами, но все так же молча, врозь. Митя сразу снял каску, которую предписывалось носить нахлобученной на шапку, вторым этажом – неудобно и выглядит так, будто надел на голову гриб. Повесил ее за ремешок на пояс, теперь она с каждым шагом хлопала его по бедру. Леша остался как был, ему все равно, как он выглядит.

Хоть и вздыхал, демонстрируя свое недовольство, Митя, на самом деле ему было легко с Лапиным. Можно сутулиться, не расправляя, как это положено всякому молодцу-самцу, крепкую грудь. Можно – как он, расхлябанно и безвольно, – шаркать подошвами. Так ведь гораздо легче ходить в стоптанных болтающихся сапогах. Так гораздо легче – нести расслабленное, не втиснутое ни в какую маску лицо. Ставшее почему-то очень похожим на Лешино, студнем стекшее по скулам бесцветное Лешино лицо. Легче – но в этой легкости провал. Падение. Как в оторванном листке, как во всем вокруг. Хорошо, что его такого – не видят остальные. Хорошо, что их нет рядом. Не до них сейчас. Сейчас бы побыть одному. Совсем одному... Ох, побыть бы одному! Впрочем, можно и так, с ним. Черное и мокрое над головой невыносимо. Ну прорвалось бы уже, черт побери!

Зябко дышит в шею, выжидает чего-то. С самого рассвета... придушенного, сочившегося тусклой сукровицей. Или еще раньше, глухой ночью, подошли и стали бесшумные черные легионы – знающие дело, готовые на все.

...После подъема он вместе с другими спускался по полукруглым ступеням в гулкий воспаленный мир; и они строились в колонну, они пересчитывали друг друга (все ли в сборе), они ждали, слегка матеря, опаздывающих и, дождавшись, скомандовали сами себе: "Ш-гом ма-арш!", но шуточная эта команда прозвучала странно. И шаги их звучали странно на знакомой до каждого камня мостовой.

Еще один день в опостылевшем Шеки. В обманном Шеки. В городе-призраке, населенном людьми-призраками. Ну разве он настоящий, этот портье в жилетке и бабочке? Вон он прилип плечом к стене, утопив руки в глубоких карманах – как вчера, как позавчера, как до Потопа. Пережил один, переживет и следующий. Стоит себе беззаботный под нависшим над ним... вот-вот... впрочем, плевал он на эти потопы. Нырнет и поплывет в грохочущих струях. Или зароется в ил. Ухватится за какую-нибудь корягу цепкой ложноножкой – не пропадет. А ему, Мите, – еще один день постылой игры в солдатики: двигаться мужественно, матюкаться жизнерадостно, глядеть орлом. И нельзя хотя бы на день, только на сегодня, остановить конвейер, остановиться, отойти в сторону, задуматься, захандрить, выпасть из ряда... Нельзя. Нет, нельзя.

– Эй, Митяй! З....л по ногам ходить. Глаза разуй!

Е щ е о д и н д е н ь.

...Тянутся, липким сиропом текут минуты. На пустой длинной улице шаги звучат все так же странно. Они идут совсем близко друг от друга, и, подглядывая исподтишка за Лапиным, Митя гадает, о чем тот думает.

Как все, Лапин таскает на плече автомат, стоит в караулах, чистит сапоги. Служит. Как все. Но с таким отсутствующим видом, будто заглянул сюда на

минутку – и не нашел ничего интересного. Ведь должен он думать о чем-то. Не может постоянно молчащий человек ни о чем не думать. О кормежке? О доме? О бабах? (Может Лапин думать о бабах?) Ну-у... в конце концов, о том, когда удастся сходить в баню. (Ходит Лапин в баню? Митя с ним не попадал.) Вообразить в его голове нечто трехмерное, живое, трепещущее золотой рыбкой в неводе, – наделить его чем-либо, кроме горстки вытертых штампов, совершенно невозможно. Это же Лапин. Сломанный человек. Упал, и пусть себе валяется.

Когда-то Митю мучила совесть по поводу Лапина.

Ни звука, кроме их собственных шагов. Лишь в самом конце улицы, там, где в первый вечер горела пожарная машина и несчастливый 202-й кувыркнулся в канаву, скрипел в одном из дворов колодезный ворот и позвякивала наматывающаяся цепь.

Не свернуть ли налево, раздумывал Митя, в возвращающиеся к центру переулки... Можно было бы наконец зайти на телефонную станцию. Не сегодня. Мама наверняка уже ушла на работу, рабочего он не помнит... или помнит... Да и вряд ли стоит идти на станцию с раннего утра: пересмена, всякое такое. И потом, это сучье небо – брюхо вымокшей черной дворняги, разлегшейся над городом.

Патруль свернул направо, к сереющему вдалеке бетонному забору. За забором автопарк, про который говорили, что в первые же часы народных волнений из его кассы пропало-улетучилось все, включая мелочь и пустые инкассаторские сумки. Удивлялись, однако, не этому. Удивлялись, что в Шеки есть свой автопарк. Не могли же ходить автобусы по городу Шеки: пешком из конца в конец час ходу. Видимо, в сезон возили туристов, а остальное время коротали кое-как от аванса до получки.

Вдоль бетонного забора, потрескавшегося, но без единой надписи, патруль дошел до крыльца проходной. Главная проходная находилась с другой стороны, там теперь дежурила милиция и время от времени появлялись местные водители с пустыми канистрами, желавшие "просто осмотреть, да", свои машины. Милиция те самые курсанты из изолятора горевшего ОВД – время от времени не пускала водителей. Впрочем, редко. Чаще договаривались. Жизнь кипела на главной проходной. Со стороны же этой, выходящей на окраину – пусто и тихо, и двери ее заварены.

– Давай посидим, что ли, – сказал Митя, кивнув на ступени.

Он отстегнул от пояса каску, Лапин снял свою, и они уселись на перевернутые каски, как на горшки (не бог весть как удобно, зато интим не отморозишь). Из-за крайних дворов поднимались похожие на клубки переплетенных пальцев голые кроны. Вдалеке, все в мутной пелене, угадывались мохнатые бока гор, и над ними, смазывая вершины, – такое же мохнатое небо.

В доме открылось окно, кто-то посмотрел на них в разрез занавесок, невидимый в темноте комнаты. Окно закрылось. Они сидели все так же без слов. Митя щелкал ногтем по магазину. Леша перемотал портянки, поправил забитое в носки сапог тряпье (презент от Литбарского – сорок пятый вместо сорок второго) и уставился в асфальт. Ну да, не любят его, не любят. Так кого ж сейчас любят?!

Молчание начинало тяготить Митю. Поговорить бы о чем. О чем угодно. Но только о простом, о пошлом. Да, немножко пошлости было бы весьма кстати. Не о вечном же рассуждать в преддверии потопа. Что-нибудь тупое, разухабисто-сисястое.

"Как там... Мне бы вон ту, сисястую, она глупей... классик разбирался в вопросе. И, раз уж запал на поэзию, ни в коем случае не вспоминай все эти больные, такие... с вывороченными наизнанку нервами стихи Блока. Противопоказано!"

Лапин уже не сидит бледнолицей тушкой. Обернувшись, Митя застал его читающим письмо. Разложил на коленях, наклонился. Письмо старое, изрядно потрепанное и протертое на сгибах до дыр.

Строжайшее в учебке табу – хранить письма дольше одного дня. Выстраивают в две шеренги, лицом друг к другу. "Вынуть все из карманов! Карманы вывернуть". Бывает, обыскивают. Если что утаил – на тактическое поле, мять локтями верблюжью колючку. (И вот ведь какое дело, верблюдов в Вазиани нет, а колючек целые гектары.) Письма от родителей просто рвут. Письма от девушек зачитывают перед строем.

– Котенок мой, до сих пор хожу как неживая... Н и ч е с и б е! Ты что ж это, замяукал ее до смерти и съ...ся?! Котенок мой, так нельзя-аа!

Бывает, те, с кем вчера мял колючку и откровенничал в бытовке перед

отбоем, – бывает, смеются. Хорошо, что Мите не пишет девушка. Нет девушки, нет проблемы.

И зря так переживал. Класса, наверное, с восьмого томился жутко, вздрагивал при малейшем шорохе в сердце: не она ли? – нет, не она. Снова вглядывался в волнующий парад белых бантов, шоколадных, с черными фартуками платьев, синих и карих глаз, бедер, талий, рук (особенно шпионил за руками, не прощал заусенцев) – но будто сквозь хрустальную стену смотрел, будто сквозь строчки романов. Но в романах юноши горели, как спички – только чиркни, – а он все томился, вздрагивал и читал, читал... Зачитался.

А теперь получается – уберегся: не впустил троянского коня, не подставился, не дал повода тов. сержантам лишний раз поглумиться, поплевать в душу.

Да хрен с ними, с сержантами, свет клином не сошелся. Вот только знать бы, что не будет больше в жизни таких сержантов...

"Пожалуйста, Лапин, расскажи какую-нибудь гадость: видишь, что творится".

А вслух спросил грубовато:

– От кого?

Лапин пожал плечом, ответил так, будто разговор идет давным-давно:

– От родителей.

– Ааа... вот как...

Он сложил письмо – вернее, оно само, от малейшего движения пальцев, сложилось у него в руках – и сунул его под бушлат, во внутренний карман кителя. Начиналось. Первые капли ударили в пушистую пыль у бордюра. Пробежал ветер, катя по асфальту сбитые листья. Стало сыро, как в погребе.

– Че пишут?

Он вдруг посмотрел Мите прямо в глаза, и Митя поежился, отдернул взгляд: не ожидал, что Лапин может так – прямо в глаза.

– Они уехали.

– Куда уехали?

– Уехали, насовсем. В Америку, – сказал Лапин еле слышно.

Наверное, испугался, что Митя загогочет в ответ, грохнет дурным басом: "Хорош врать, Лапа!" Но Митя понял: не врет. Да и что такого? Укатили родители в Америку. А запросто! Сейчас-то, в новые-то времена.

Дождь закипал, быстро набирал злость.

– Продали нашу квартиру на Дмитровке и – фить! Случай им подвернулся, работу там обещали. У отца брат три года как уехал. Там же работа – это все, без работы ты пропал. Отец у меня химик... был. Доцент... – Ни единого жеста, вываливает слова, как недоеденную кашу из котелка. – Ты, пишут, поймешь нас и простишь, мы для тебя стараемся. Приедешь к нам потом, после армии, мы тебя заберем. Адрес пришлет дядька Коля в следующем письме... пока не прислал.

Лило ровно и тяжело. Серое мерцание заволокло улицу. Что было плоскостью, пузырилось и щетинилось, гудело и текло. Новые пласты ливня били все размашистей.

– Честное слово, пишут, заберем, поживешь, немного у дядьки Коли.

Он говорил тихо, его почти не было слышно. Наверное, сомневался, стоит ли это говорить, но остановиться уже не мог.

– Я ведь просил их... они могли, я знаю... просил их: отмажьте меня от армии – а они: нет, ты должен послужить, это тебе для карьеры пригодится.

Крыши, будто клювы чаек, охотящихся в шторм, упали в воду. Окунулись и вынырнули, и зависли опять. Что-то проблескивало там, в бурунах, и уходило ко дну. Казалось, мелькают быстрые птичьи тени. Размашистые крылья налетали, хлопали в стену – и рассыпались в брызги.

– Для карьеры пригодится... Семимесячные. А сами взяли и – в Америку. А мне тут...

"Вот, стало быть, и поговорили. Вот и подлечились пошленьким".

С каждой фразой Лапина Митя мрачнел. Дура-душа разлепила створки, выползла, мягкая и слепая, на свет. Разговорил на свою голову! Обманул тебя сломанный человек, на мякине провел. Ветер зашвыривал под навес холодную водяную пыль. Влажная форма липла к плечам и ляжкам. Они морщились и отворачивали лица, но вода доставала их отовсюду.

– Мне тут в этом говне, а им там... Для тебя стараемся, поймешь! Хрена лысого вас поймешь. Головы не хватит.

За мерцанием ливня, у ворот крайнего дома стояли трое, смотрели на них. Козырек над воротами, хоть широкий, защищал слабо; троица мокла. Подняли воротники, нахлобучили на уши кругляши кепок. Один набросил на голову пиджак. Уловив Митин взгляд, этот, с пиджаком на голове, махнул рукой – мол, иди сюда. Митя отвернулся.

"Чего надо?"

Кто-то из троих, кажется, свистнул.

"Чего? Чего приспичило?"

Вышли зачем-то в такой ливень. Стоят, смотрят. Зовут зачем-то. Не в дом же собрались пригласить, в самом деле. В этом городе, падающем крышами в воду – что могло понадобиться человеку от человека? Лучше сделать вид, что не замечаешь. И снять с предохранителя.

В переполненных сточных канавах прыгали потоки, выскакивали и разливались до противоположного края.

– А, все равно развалится все скоро, – сказал Лапин, уютно ложась подбородком на обхватившие ствол руки. – Развалится.

Митя насторожился: что за слово выволок? о чем говорит? (Догадка – вот, мелькнула. Отогнал.) Спросил безразличным голосом:

– О чем это?

– Страна наша развалится, – сказал Лапин. – На части. СССР не будет, все поотделяются.

"Гад! Лишь бы ляпнуть что-нибудь, Ляпин!"

– Не говори х...ни. Никогда не говори х...ни.

Трое, топчущиеся под козырьком ворот, свистнули хором – решили, что в первый раз солдаты не расслышали.

– Сними с предохранителя, – сказал Митя.

– Зачем?

– Сними, сказал! – рявкнул он вдруг и продолжил дерганно, распаляя самого себя. – Что развалится?! Что развалится?! Думаешь, это тебе... это тебе так просто, чик, и нету? Думаешь... как домик карточный?! Столько людей...

– Ты же сам видишь. – Лапин удивленно поднял брови.

"Эти брови твои, как хвосты кошачьи. Задрал! Не зря тебя не любят".

– Что, что я сам вижу?

– Нууу, – Леша замялся, подбирая слово. – Все.

– Все-о, – передразнил Митя – Где это "все"? Здесь это между азербайджанцами и армянами, вот тебе и все. При чем страна?

Лапин примирительно пожал плечами: ладно, мол, тебе виднее, – собирался что-то сказать.

– Ты же сам откуда-то оттуда...

В Митиных висках журчало, как в водопроводной трубе. И он вскочил, перехватывая автомат обеими руками, и с размаху пихнул Лапина автоматом в плечо.

– Заткнись!

Лапин повалился набок, беспомощно задрав ноги в лопоухих галифе и гигантских сапогах. Обе каски скользнули по ступеням и, кувыркаясь, шлепнулись в бурлящую лужу. Дождь бил на них туш.

Пара шагов, и Митя промок до нитки. Бушлат стал тяжелым, как доспехи. Текло за шиворот по спине, по груди, за голенища. Он втянул голову и шагал широко, почти бежал вдоль бесконечных заборов, не выбирая особо, куда ступать, – и не видя толком ничего. Лишь ощетинившуюся злую воду. Несколько раз он щурил в узенькие щелочки глаза и смотрел в небо: падал, летел туда вместе с каменными заборами, толстобокими домами, с голыми деревьями, растопырившими дрожащие ветви.

Скоро Митя выдохся. Под старым орехом он остановился, прислонившись к стволу, и вдруг увидел, как женщина щелкает семечки.

Окно ее блестело впереди, на высоте второго этажа. За бегущими по стеклу струйками лицо было расплывчатым белым пятном. Еще два пятна, поменьше, – одно под другим. Одно клюет из другого. Подносит ко рту, ждет, забирает шелуху, снова клюет из неподвижной пригоршни, подносит, принимает шелуху, аккуратно кладет куда-то вниз. "В тарелочку", – подумал Митя.

...Крупные, не подгоревшие семечки. Слегка подсоленные. Лоснящиеся от масла. Выпуклые (они называют их: бедрастые). Дома, когда еще был жив дедушка, когда вечером по телевизору что-нибудь интересное и все дела переделаны, нажаривали целую сковороду семечек. Запах жареных семечек запах праздности. Спорили, кто пойдет на кухню в этот раз. Каждый считал себя лучшим. Заранее, за полчаса до начала..."Ну иди, уже пора, не успеешь". Еще дымящиеся, потрескивающие высыпали на газету, постланную на стул, на одинаковом расстоянии от каждого, накрывали другой газетой... "Пусть потомятся немного, дойдут". Там же, на стуле, тарелка для шелухи. К концу фильма рыхлый черно-белый холмик на тарелке и соленые губы...

Женщина щелкала семечки и смотрела в окно.

И совершенно невозможно стало идти дальше, пересечь ее невидимый праздный взгляд. Пройдешь мимо, она посмотрит тебе вслед... Он побежал обратно.

Лапин сидел на каске, положив руки сверху на ствол, а подбородок на руки. Митина каска лежала рядом. Трое, стоявшие у ворот крайнего дома, перегнувшись пополам, подставляя воде плечи и спины, шлепали по дороге, на полпути к проходной. Увидев Митю, остановились (задние наскочили на передних), замешкались. Один из них, выступая вперед, сделал округлый приглашающий жест – вбок и чуть за спину – к дому.

– Пойдем отсюда, – буркнул Митя, входя под навес и беря свою каску. Забыл вот. Пойдем.

Лапин послушно встал.

– Товарищ майор, там солдаты за стеной. Сейчас наслушаются, и пойдет испорченный телефон.

– Нужно же и особистам чем-то заниматься. А в принципе, какое им сейчас дело до того, что там пи....нул майор Хлебников.

– Да кто их знает...

– Ну ладно, ладно... Так вот, ни хрена у них так не получится. Это уже видно. И с самого начала было видно.

– Говорили, Лебедь там шороху навел вроде бы... Только теперь на него всех собак вешают, хотя ему, я думаю...

– Шороху... шороху и мы здесь можем навести. В раз! А решит это что-нибудь?

– Ну, порядок будет, я думаю.

– Ты так думаешь? Думаешь, порядок будет? У нас в деревне – это где я вырос, имею в виду, – у нас в деревне жили два соседа. Мишка и Гришка – как из букваря. Однажды повздорили. Свинья Мишкина потоптала Гришке рассаду. Все бы ничего, если б не по пьяни дело было. Новую крышу обмывали, Гришкину, вместе только что и постелили. Мишка за свинью обиделся, что сосед ее тварью назвал. Ну, слово за слово, ... за ... , в общем, Михаил полез на крышу сдирать рубероид, тот в дом за ружьем. Жены их в крик, детвора в крик, люди сбежались, ружье у него отняли, на огород забросили. А тут уже и Мишка трубой вооружился: "Убью", – и все тут. Скрутили и его, домой оттащили. Пока тащили, Гриша обратно ружье подобрал, стал палить по соседскому дому. Стекла побил, а так ничего, никого не задел. Снова отобрали, унесли. Мишка стал его камнями забрасывать. Тот в ответ – тряпки поджигает и на его сарай бросает. Обошлось, так толком и не добросил, только плетень попалил... Уже вся деревня сбежалась. Короче говоря, весь вечер с ними провозились, кое-как растащили, спать уложили. Гришку в бане веревками к полке прикрутили, очень уж буянил. Утром пошли проведать – помирить там, за примирение, как водится... сунулись в баню, а Гришка мертвый, топор поперек головы, а Мишки нету, в бега ушел.

– Поймали?

– А? Поймать поймали, не о том речь. Что сказать хочу – если два соседа убить друг дружку вздумали, хрен кто их удержит, даже всей деревней.

– Так то деревня, товарищ майор, а мы армия.

– Армия... В том-то и дело, братец, что армия. Вооруженные, понимаешь ли, силы. Вооруженные. Силы. Вдумайся. Мы ж кто такие? Мы же профессиональные убийцы – это и есть армия. Любая. Вот и получается поручили профессиональным убийцам такое дело, а потом воют: ой, что вы наделали! – что умели, то и наделали! Думать надо было.

– Тсс, товарищ майор! Солдаты там.

– Ладно, не напрягайся. Давай по последней.

6

Темно. Темнота добавляет воображению трудолюбия. Да и чем еще заняться в камере? Внешний мир – три на три. Квадратное окошко под потолком, шершавый бетон, железная дверь и дощатые нары в виде помоста вдоль всей стены. От окна размашистым веером расползлась копоть, на одном из стальных прутьев решетки блестит глубокая царапина – след автоматной пули. Еще, пожалуй, сырость и мышиный шорох под нарами. Истончен внешний мир до предела – вот и рвется.

Делается легко. Пропадает куда-то охочее до человечьих мозгов чудище Армия, замолкает тоскливая тревога. Закрой глаза, чтобы не видеть бетонную темноту,

вдохни – и воздух щекочет секретные ворсинки счастья... помнишь эти ветра?

...Весна переходит в лето бурно, с привкусом катастрофы. Южные ветра влетают в Тбилиси. Сухие, горячие, мчат по улицам, заплетая пыльные вихри, ломая ветви. Их невидимые порывистые ладони лезут под одежду, обжигают почти сладострастно.

– Вай мэ, когда уже утихнет!

Все их ругают, никому они не нужны. Но он их ждет.

Неперебродившая юность, не нащупавшая нужного слова страсть.

Пульс его делается рваным, стаи звонкокрылых фей носятся под кожей, наполняя его сладким зудом. Усидеть дома невозможно. Обычно, дождавшись вечера, он отправляется в Худадовскую рощу. Роща известна как любимое пристанище заристов. Считается, что эти самые заристы, в основном, наркоманы, играют в кости

в зари – на желания. Разрешено по их правилам загадывать любое желание, кроме самоубийства. Проигравшему могут загадать, например, завтра в семь вечера в трамвае номер три зарезать того, кто будет сидеть слева на первом сиденье. Говорят, такое бывало. Но своими глазами заристов никто не видел, а роща – сразу за школой, шумит, скрипит и качается. Митя добирется до облюбованного местечка, взбегает на холм и, раскинув руки, стоит – совсем уже ненормальный, искрящий – над шелковыми волнами травы. Однажды, вот такой, стоящий на холме – он подумал: "Наверное, когда буду умирать, увижу эту траву". А жизни-то было пятнадцать лет. Чего только не занесет в нагретую ветром голову!

Город на ветру. Летящий город.

Гремят вывески на магазинах, воробьи жмутся пушистыми комочками в стены. Женщины идут мелко и осторожно, собрав поуже юбки. Есть в этом что-то японское: вцепились в юбку – женщина и ветер, – наступает лето. Мужчины проходят мимо с легкомысленными ухмылками, будто это из-за них женщины вцепились в юбки. Над крышами – и тут уж все останавливаются, прижимают ладони козырьком – танцует сорванная с бельевой веревки одежка. Как веселое привидение. Незадачливая хозяйка в опасно хлопающем, прилипающем и парусом раздувающемся халате. Стоит, щурится в небо, караулит, когда наконец ветер выронит свою незаконную добычу. А ветер...

– Сидим, значит?

Назойлив внешний мир, вмешивается, с резким скрипом петель входит в камеру.

– Сидим, значит? – говорит капитан Онопко, сунув пальцы под ремень и оглядывая с явным удовольствием бетонный кубик камеры. – Дов...лись? Ага. Десять суток выхватил? Ну-ну. Лиха беда начало.

Известен он тем, что досконально, до последней гайки знает БМД. Не банально там – вес, вооружение, броня, – абсолютно ВСЕ знает. Время от времени он ставит перед собой какого-нибудь бойца (неравнодушен к учившимся в вузах) и выстреливает в него вопросом:

– Скажи-ка, студент, а какой шаг резьбы в стволе пушки БМД?

Вопрошаемый, конечно же, не знает, пытается оправдываться – мол, в Вазиани ведь сплошь БТРы. Тогда капитан Онопко сам отвечает на свой вопрос и вздыхает:

– Так-то, товарищ студент.

Наверное, это любовь. Человек и БМД. Лед и пламень. Нет повести печальнее на свете! Ведь в проклятой пехотной учебке он обречен любить платонически: и впрямь одни БТРы вокруг.

– Ага. А почему, товарищ Вакула, вы в бушлате?

– Так... холодно ведь.

– Ну, "холодно"! Не положено на гауптвахте в бушлате. Снимай.

На пороге, в конусе контрового света (очень похоже на картину художника Ге) он разворачивается вполоборота и отводит руку в вопросительном жесте:

– Сколько звеньев в одной гусенице БМД?

Ночью Митя познал совершенно новый, особый холод. Ни один, пережитый ранее, не шел ни в какое сравнение. Ни усыпанный мурашками холод утренней пробежки, ни затхлый, с запахом земли и портянок, холод палатки, ни холод бешеного осеннего ливня, плюющего в лицо студеной слюной, ни даже металлический, скручивающий ноги, как проволоку, холод выстуженного БТРа, ни один не был холоден по-настоящему. Этот новый тюремный холод, подлый, как уголовная "шестерка", разил исподтишка. Не заплевывал, не доводил до судороги. Не было никаких предупреждений, никаких предварительных симптомов. Не мокрело в носу, не покалывало кончики пальцев. Сразу, от макушки до пяток, в горле и в кишках – мерзлый бетон. Ы! – уже не дрожишь, не дергаешься. Вот он, Холод. Наверняка. Наповал. Насквозь. Наухнарь. Весь ты в его власти. Бежать некуда, согреться негде.

Пробовал по привычке прыгать и отжиматься, хлопал себя взахлест по спине, растирал и пощипывал – без толку.

...Трясогузка не оставит Митю в покое. Упорный, гад, целеустремленный. У его нелюбви бульдожья хватка.

Как всегда, ничего не предвещало плохого. Митя трусил через площадь к своему 202-му, нетерпеливо рычащему, готовому сорваться с места. Взамен Рикошета они получили другого дембеля, по фамилии Захаров и по прозвищу Захар. Начал он с того же, что и все они, дембеля с "постоянки" – с театра одного дембеля, – но скоро плюнул и слился с массовкой.

Остальные борта уже разъехались, повезли людей на объекты, а 202-й подзадержался: Дмитрий Вакула убежал по крупному делу в туалет. (Вчерашние яблоки!)

Замполит, по обыкновению, появился внезапно, вывернул прямо под ноги из-за угла бани. От неожиданности шарахнулся в сторону, а когда разглядел, кого испугался, почернел и угрожающе затряс головой. Догнал, схватил за полу бушлата.

– Что такое, солдат? Что за вид?! Где ваш ремень, солдат?

Митя держал ремень в руке. Забыл надеть, выскакивая из горкомовского сортира. Он надел ремень, одернул бушлат и, торопливо козырнув, бросился дальше. Но нет, не тут-то было. Рюмин снова догнал его и, теряясь от злости, вдруг по-пацанячьи схватил за грудки.

– Ты!.. Т-ты!.. Я тебя, паршивца...

Они встретились взглядами, словно ядовитыми щупальцами... на этот раз яда было поровну. "Что ж, померяемся,– подумал Митя. – У меня тоже отросли эти железки". Водитель, слышавший топот Митиных сапог, внезапно, к досаде его, оборвавшийся, принялся сигналить. Капитан Рюмин никак не мог подобрать слова и только тряс головой, сильнее стягивая, сдавливая ворот. Взгляд солдата, полный ответной ненависти, вводил его в раж.

Захар сигналил.

"Я могу тебя одолеть".

И, улыбаясь самой наглой, самой мерзкой улыбочкой, Митя оторвал его руки, оттолкнул и, качнув головой, сочно и звонко цокнул языком, как сделал бы любой кавказец, желая без слов выразить презрение...

– Ну наконец-то! – крикнул Захар, когда Митя спрыгнул в люк. – Не прошло и полгода! Что, Вакулидзе, уср...ся?

"Я могу тебя одолеть. Я могу".

Борт 202 уже летел вниз по улице, к поднимающемуся в просвете между домов дымчатому утреннему хребту. Пока выезжали на шоссе, пока плыли в бойницах увитые туманом горы и мелькали колхозные яблони, Митя ждал хриплого окрика рации: "Двести второй, двести второй, ответь сотому!" Если Трясогузка уже настучал, дежурный может вернуть их, снять Митю с караула... что бывает за презрительную мину в адрес замполита?

Весь день в карауле он был хмур и неразговорчив. День как день, прохладный и сырой. В сторожке неизбывный солдатский треп, на посту тишина. В поле время от времени голоса птиц, в трубах газовое урчание. Каждый шаг по насыпанному на площадке гравию отзывается громким хрустом.

– Че молчишь, будто х...в в рот набрал?

О чем говорить, если завтра после караула его ждет разборка с Контуженым? Если б только разборка... На этот раз не обойдется отданием чести фонарным столбам. Митя помнит его глаза. Вцепился! В глазах клыки вместо зрачков. У него талант. Каждый может ненавидеть – но вот так, не переводя дыхания...

Разводящим заступил тот самый Леха-качок, выбежавший когда-то из дыма с железобетонными объятиями, с рассказом о том, как он думал, что – все, на хрен, все! Теперь это был другой Леха.

– Ну-ка, воины, – говорил он, напрягая шею, и слова выходили такие же мускулистые, как сам Леха, – почапали на пост.

Петька был его лучший друг, и вдвоем они составляли пренеприятнейший дуэт.

У ментят свой космос. Механика его близка к армейской, но все-таки устроен он иначе. В караулах они шли за старших, и им хотелось, чтобы космос функционировал в привычном режиме. Солдаты перестали быть "братками", и спасение из горящего здания выглядело в новых пересказах по-новому: "Отсиделись, пока бойцы не подъехали, и вышли". Вообще же они были в растерянности: как теперь обращаться с "бойцами" – не-зэки, не-гражданские, но и как с равными, тоже нельзя.

Ночь пережили, как обычно. Поутру тоже, как обычно, сидели, глядя на поворот трассы, из-за которого должен был появиться БТР со сменой. Отдыхающая и бодрствующая смены караула – на крылечке сторожки, заступившая – вдалеке на белых от инея газовых трубах. Солнце покатилось над горой и поднялось. Захлопотали намерзшиеся за ночь воробьи. Желающие умылись из алюминиевого умывальника. Вот, собственно, и начался следующий день. Время потекло, загустело и застыло вовсе. Не было желанного БТРа. Ни в девять, ни в десять, ни в десять тридцать. Не было. Они рассказали друг другу все, что могло вызвать хотя бы малейший интерес. Про баб, про службу, про баб своих знакомых на "гражданке", про службу приславшего письмо кореша. Анекдоты, наконец. Традиционно матерились в адрес опаздывающих.

Не было БТРа. Все сделались злыми по-настоящему и замолчали. Желудки завели свои ворчливые мантры, требуя завтрака. У курильщиков подошли к концу сигареты. На трассе из конца в конец ни одной машины, ни одного навьюченного осла, плетущегося за хозяином. Единственное развлечение – наблюдать, как рожает старая дворняга Зухра. Еще с ночи обосновалась в кустах, притащила сюда любимую тряпку. Вела себя необычно, заглядывала в глаза, будто просила поесть, но консервные банки так и остались не вылизанные. Проходящие мимо на пост и с поста смены встречала коротеньким поскуливанием, будто окликала. К утру начала.

– Зухра рожает, – объявил кто-то, входя в сторожку.

– Уже трое, – доложили через два часа.

Утром их было пятеро, попискивающих комочков, а Зухра все еще тужилась, канатом натягивая шею, все еще кряхтела и вздыхала по-человечьи. Никак не могла разродиться шестым.

Что-то в конце концов легло в складки грязно-голубой тряпки, но так и осталось лежать неподвижно. Шестой родился мертвым. Зухра вздохнула облегченно, поднялась, постояла над выводком. Лизнула пару раз слепые мордочки и принялась за дело. Мертвого она сразу отнесла в сторонку, под соседний куст. Вернулась, взяла другого, живого – и отнесла туда же. Еще раз вернулась, взяла еще одного... Они пищали вовсю, Зухра же бегала усталой рысцой туда и обратно, деловито помахивая хвостом.

На подстилке их осталось двое. Тогда Зухра остановилась, подошла к ним вплотную и легла, выставив длинные сосцы. Щенки – шерстяные компасы – мигом развернулись в нужную сторону и, уткнувшись ей в живот, замерли. Ожидающий смены караул наблюдал за происходящим красными воспаленными глазами.

– Помирать отнесла, – зевая, кивнул Тен на дальний куст, под которым копошились и разрывались от писка "ненужные" щенки. – Пойду упаду. Приедут, разбудить не забудьте.

Курильщики докурили по последней сигарете. Пищали щенки. Трасса была пустой.

– Вон, едут, пидоры!

Из-за утеса вырулил БТР.

Все поднялись, потягиваясь и радостно матерясь: "О! .... .... .... наконец-то!"

Но из подъехавшей "коробочки" вынырнул один водитель.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю