Текст книги "См. статью «Любовь»"
Автор книги: Давид Гроссман
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 53 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
Врачи выписали маму из больницы и сказали, что все будет в порядке, имея в виду, что ничего не поделаешь – медицина в данном случае бессильна. Заодно они порекомендовали нам забрать ее к себе, поскольку одна она уже не может оставаться. На этот раз воспротивилась Рут. Сказала, что мы и так находимся в очень сложном и нездоровом положении и что ей с трудом удается обслуживать меня и Ярива.
– Таким образом, ты признаешь, – кричал я в беспредельном страхе и дурном злорадстве, – ты признаешь, что все происходит в точности, как я утверждал: даже в семье побеждают мелочные эгоистичные соображения рентабельности и полезности! Ты смотришь, кто тебе важнее!
– Да, – сказала Рут спокойно, – но, Момик, ведь здесь речь идет о чем-то таком, что можно разрешить с помощью денег: мой папа поможет нам. Мы наймем медсестру, которая будет ухаживать за ней. Сделай одолжение, не теряй пропорций: ведь между простой житейской ситуацией и селекцией иногда есть еще несколько промежуточных вариантов, и, если кто-то проклинает тебя на светофоре, это еще не означает, что готовится акция!
Так она сказала, моя жена, наделенная деликатной душой.
Ты проявляешь нетерпение. Наконец-то ты начинаешь реагировать на мои разглагольствования: надуваешь щеки, шумно вздыхаешь и брызжешь пеной во все стороны. Ты полагаешь, конечно, что я слишком затягиваю свой рассказ, останавливаясь на совершенно излишних подробностях; припоминаю какие-то ненужные мелочи, лишь бы уйти от главного. Поверь, не следует судить меня так строго. Я понимаю, что тебе все это не интересно – не интересно и не важно. Разумеется, не важно: ведь и ты ограждаешь себя от чужой боли. Надо полагать, по твоему мнению, именно для этого и сооружают молы в портах.
В один из дней в дверь постучали, и вошла Аяла. Как всегда, легкая, летняя, с растрепанными волосами, распространяющая запахи моря и загара. Рут встретила ее слабой улыбкой, немного натянутой. Хорошо, что ты пришла. Они дотронулись друг до друга. Я ушел в спальню и бросился на кровать. Голова моя раскалывалась. Они сидели в кухне и шепотом беседовали. Так моя мама шепталась на идише с бабушкой Хени и сообщала о дурном поведении отца. Потом я услышал, как Аяла приближается, перевернулся на живот и закрыл глаза. Аяла сказала:
– Встань и прекрати наконец жалеть себя! Если ты действительно хочешь выйти из этого состояния – начни что-то делать. Помоги себе. Не отравляй все, что тебя окружает. Ты не достоин этого всего. Слишком много хорошего на тебя тратится. – Она говорила, как всегда, спокойно, с легким презрением, которое скручивало меня пополам.
– Мы думаем, что тебе стоит снять комнату где-нибудь в другом месте, – сказала Рут, подстраиваясь сбоку (Аяла по-прежнему целиком заполняет собой любой проход, в котором появляется). – Будешь сидеть себе там спокойно и писать. И не ищи отговорок. Невозможно так мучиться самому и мучить всех. Даже война не продолжается больше шести лет, а тебе уже тридцать пять. Хватит.
Я посмотрел на них обеих. Тела их соединились в проходе как части одной прекрасной мозаики. Я надеялся, что вот сейчас они приблизятся и лягут со мной. В чем дело? Что тут особенного? С другими мужчинами это случается. На какую еще помощь от ближнего мы можем рассчитывать? Пускай ничего не будет, пусть только прикоснутся ко мне. Мужчина может открыть в женщине так много замечательного. И не важно, в какой женщине. Главное, чтобы под тобой была женщина. Ведь для этого они и созданы, разве не так? Я смотрел на них и производил эксперименты с этой мозаикой: помещал округлые пышные груди Аялы на несколько плоский и вытянутый торс Рут. Неплохо. Жалко, что это возможно лишь в мечтах. Аяла всегда носит малюсенькие кружевные трусики. Рут носит трусы, как в добрые старые времена. Несколько лет назад я почти решился попросить ее купить себе вот такие сексапильные трусики, но вовремя догадался, каким взглядом она посмотрит на меня. Это ниже ее достоинства: пытаться возбуждать меня с помощью каких-то порочных аксессуаров, я должен воспламеняться исключительно от одного ее присутствия. Эта область всегда была несколько щепетильной в наших отношениях: неизвестно почему, мы должны на веки вечные оставаться двумя застенчивыми подростками, невинным гимназистом и робкой гимназисточкой. Подозреваю, что все это уже безнадежно упущено. Я вперил в Аялу самый развратный, самый грязный, самый страстный взгляд, на какой только был способен. Ничего не произошло: ни кувшина тебе, ни земляники. Я утратил свое колдовское могущество. Приговорен к пожизненному заключению по кодексу Зенона. Аяла сказала:
– Ты должен решить. Теперь же.
Они, как всегда, были правы. У женщин есть более точное ощущение жизни, они всегда знают, что следует делать. Я скрючился на постели и думал, как поступить. Это было мгновение редкостной ясности сознания. Я вдруг понял, что всегда, почти всю свою жизнь, принимал решения по методу отрицания. Какое-то такое врожденное криводушие. Я всегда отлично знаю, чего не хочу делать. Что меня больше всего пугает и удерживает. И так постепенно, неощутимо и неосознанно, от всего этого отрицания, и от всех противоречивостей, и от саморазрушения и уничтожения, от вечной борьбы с самим собой, образовалось во мне нечто иное, чуждое мне, враждебное и не любимое. В одно мгновение все сделалось ясно: я пленник самого себя. Не мог только уразуметь, как это могло случиться с таким человеком, как я, который всегда утверждал, что контролирует любое свое движение. Что он самый строгий критик самого себя. Откуда родилась такая ошибка? Я откинул одеяло, встал и подошел к телефону. Позвонил маме и надеялся, что ответит она сама, а не медсестра.
Мама ответила. Сказала:
– Алло!
Кто не слышал, как она произносит «алло», никогда ничего не поймет. Весь ее страх перед жизнью умещается в одном этом слове. Вот оно – окончательное, тотальное поражение, с которым она смирилась в ту секунду, когда зазвонил телефон. Алло! – иди, иди уже, откройся, не медли, мое несчастье, обними уже меня, оглуши! Годами я жду тебя и знаю наверняка, что рано или поздно ты нагрянешь. Нет уже больше сил ждать. Приди, свершись, ударь, убей меня, иногда удар легче, чем ожидание. Алло!
Не откликаясь, я прослушал еще несколько раз это ее паническое «алло», которое с каждым разом делалось все более выразительным. Вспомнил, как они с отцом препирались испуганным шепотом, кому идти открывать дверь, когда в нее стучали (раз в год!). Прислушался к тому, что творится в трубке. Ведь даже со мной они старались не дразнить судьбу, всегда быть тише воды, ниже травы, не стоять слишком близко, не задерживаться слишком долго возле этого поразительного, нежданного воплощения своих сокровенных надежд – конечно, несбыточных, конечно, обманчивых! Алло, алло, мама! Это я, твой ребенок, которого вы стремились любить всеми силами души и растить в радости и довольстве и не посмели сделать навстречу ему ни единого шага, не позволили себе ни одного естественного движения, чтобы, не дай Бог, этот оплошный жест не привлек к вам внимания зловещего и мстительного рока. Алло! – и положил трубку. Сказал моей милой Рут и Аяле, что они правы. Но только пусть не оставляют меня. Что я сделаю все для того, чтобы избавиться от этого проклятья. Как-нибудь избавиться. На той же неделе мы с Рут поехали и сняли мне комнату в Тель-Авиве. Без телефона. Я хотел оказаться вдали от всех и быть отрезанным от всего. И потом, всегда остается шанс, что в Тель-Авиве Аяла все-таки придет ко мне однажды ночью. Я не прошу о большем. Она не пришла. Я переписал там в шестой и последний раз историю, которую Аншел Вассерман рассказывал немцу Найгелю.
Минуточку. Они направляются ко мне. Три рыболова с конца мола. Грузные, усатые, издали грозят кулаками. Кому? Мне, что ли? В чем дело? Чтобы я ушел отсюда? Что я им сделал?! Что – приношу несчастье, неудачу? Я? Они сошли с ума, ей-богу! Лица их перекошены от злобы. Я не в состоянии разобрать, что они выкрикивают, но их ярость я различаю очень хорошо. Невозможно ошибиться. И тем не менее я не сдвинусь отсюда. Это свободная страна, понятно вам?! Эй! Не смей трогать меня, идиот! Отстань! Что вы?.. Спасите!!! Спа…
Разумеется – они с удовлетворением потирают руки. Плюют с высоты мола на меня, беспомощно болтающегося в воде. Победным шагом возвращаются на свое место. К великому моему удивлению, вода совершенно не холодная. Снаружи мне было гораздо холоднее. Мелкие волны подбрасывают меня и раскачивают из стороны в сторону. Я – выдранная с корнем и выброшенная на мель водоросль. Я жду, естественно, немного напуган. С тех пор как я вернулся из Нарвии, я ни разу не отваживался зайти в воду. Но что это? Звуки ликования? Чему они радуются? При свете луны я различаю, как их удочки выгибаются дугой от тяжести. Вокруг моих бедер обвивается что-то скользкое, вязкое. Бесстыжая – опутала и исчезла. Море обрушивается перед самым моим носом тяжеленной крутой волной и тут же успокаивается, начинает утешать, гладить, баюкать, плескать в лицо веселыми волнушками…
– Привет, Нойман!
– Привет…
– Подумать только – как мир узок и тесен!
Глава восьмая
Как это началось, Бруно не знал. Может, это было в то время, когда он спал, или в час сытной гийоа в Северном море, возле Оркнейских островов. Скорее всего, там, потому что, когда поплыли оттуда на юг, в сторону шотландского берега, трепет какого-то странного предчувствия начал относить его с неспешной настойчивостью с привычного места: с того края, который ближе к берегу, через Йорика и через сотни других рыб в его ряду, в центр косяка. Так ловкие носильщики бесшумно и быстро переносят паланкин – пока неожиданно не опустят со всеми необходимыми предосторожностями на землю. Здесь, в центре косяка, он по-настоящему ощутил натяжение великого хенинга, заставившее с силой сотрясаться все его тело.
Некоторое время все плыли в полном молчании. Бруно старался приспособиться к этому мощному биению, к размеренному и неторопливому движению и к своему новому месту в косяке, поначалу такому непривычному и даже слегка пугающему, к ощущению близости чужих незнакомых рыб. Ему приходилось напрягать все силы, чтобы плыть в заданном ритме, не нарушать его, регулировать взмахи своих плавников и сохранять новый долган, который он еще не очень ощущал. Только через несколько часов напряженного движения он отважился повернуть голову в сторону открытого моря и впервые с тех пор, как оказался в воде в порту Данцига, увидел Лепарика.
Это был самый большой лосось, какого Бруно довелось когда-либо повстречать. Длина его составляла метр с лишним, и вес не уступал весу самого Бруно. Розовая чешуя его слегка поблескивала, он казался гораздо более ярким, чем прочие рыбы, над правым глазом помещалось светлое сверкающее пятно. Движения лосося были точны и экономны и вместе с тем исполнены внутренней силы. Его нижнюю челюсть украшал ороговевший красноватый рубец – как некий непреклонный восклицательный знак. Бруно проглотил слюну и поплыл дальше. Мускулы его были напряжены, но еще достаточно свежи. Он всем своим нутром прислушивался к нингу и вдруг ощутил, что мощь его несколько ослабела, казалось, теперь к нему примешивался какой-то дополнительный звук – словно глухое эхо. Он плыл быстро, мысли его, не успевая окончательно оформиться, стекали в море, и только ощущение жизни непрерывно обострялось, как кость, торчащая из открытого перелома. Рыбы вокруг начали замедлять свое движение, и он вместе с ними. Странные течения образовались и завихрились в теле косяка, теперь можно было определенно сказать, что, помимо Лепарика, еще какая-то рыба подает сигналы – какого-то другого, незнакомого нинга. Бруно еще слишком хорошо помнил Горока, который увел с собой на погибель четверть косяка у Шетландских островов. В смятении он приподнял голову над водой и поискал глазами Йорика, но не увидел. Тогда он начал оглядываться по сторонам, стараясь обнаружить рыбу, которая пытается подорвать авторитет Лепарика и поставить под сомнение его право на предводительство. Сигналы шли не со стороны берега. А со стороны моря был только Лепарик. Что бы это могло значить?
Косяк остановился и выстроился кругами. Рыбы быстро-быстро шевелили плавниками и застывшими бессмысленными глазами глядели прямо перед собой – словно бы не желая ничего видеть. Вокруг Бруно и Лепарика образовалось сейчас небольшое пространство, пустое от рыб, и внутри него неистово колотился новый нинг. Бруно видел тысячи непрерывно открывающихся и закрывающихся ртов, а за ними – десятки тысяч напряженных спинных плавников. До сих пор они с Лепариком располагались параллельно друг другу, и краем глаза Бруно различил, как налилась краской и сверканием боковая линия рыбы.
Острый страх пронзил его: новый нинг шел из него самого! Это он бросил вызов Лепарику. Но зачем, ради чего? Он вовсе не считает, что может руководить косяком лучше Лепарика, и не стремится к этому! Зачем это ему? Обескураженный своим открытием, он повернулся к Лепарику, словно просил объяснить ему, что происходит, и рыба тоже придвинулась к нему. Круг лососей слегка раздался и застыл. Бруно с изумлением прислушивался к своему нингу: это были четкие и уверенные удары – не та бешеная болезненная пульсация, которую издавал Горок. Он погрузил уши в воду и долго прислушивался. Так похоже на нинг Лепарика, и все-таки – иной, его собственный. Единственно возможный, истинный, правильный голос. Он преисполнился благодарностью к Лепарику, потому что без него никогда не сумел бы услышать самого себя. Вероятно, это было нелогично – испытывать благодарность к сопернику, с которым через минуту тебе предстоит схватиться не на жизнь, а на смерть. Но ведь это Лепарик взял его с собой, позволил присоединиться к косяку и сделал его творцом собственной жизни. Единственно, что оставалось неясным, это почему они должны воевать друг с дру…
Но тут смешались и раздвинулись воды. Как в зеркальном отражении, двое бросились друг на друга. С силой столкнулись два черепа, мгновенно были отброшены в разные стороны и снова взметнулись в ярости. Гладкое упругое тело рыбы обвилось вокруг торса Бруно, острые крепкие зубы впились в его плечо. Со стоном он отпрянул от врага и нырнул под воду. Пытаясь стряхнуть с себя Лепарика, продолжал погружаться ниже и ниже, пока в полуобмороке от боли и слабости не достиг тех пластов, где свет потускнел и сошел на нет, где красная часть солнечного спектра терпит поражение. Бруно глянул на свое плечо и с ужасом увидел, как рана истекает зеленоватой кровью – да, даже кровь казалась здесь зеленой. Испуг спас его. Он рванулся вверх, застал Лепарика врасплох и с силой ударил с двух сторон по рыбьей морде кулаками. На мгновение Лепарик застыл неподвижно, как будто в раздумье, а потом ушел под воду и исчез. Бруно кружил в тревоге по поверхности, потом перевернулся головой вниз и ловко ввинтился в воду, но и тут не обнаружил врага. Теряя сознание от недостатка воздуха, вынужден был начать подъем и тотчас был оглушен: Лепарик обрушился на него плашмя, тяжелый, как кит, и боднул в грудь. У Бруно перехватило дыхание. Кровь застучала в висках и бросилась в глаза. Ничего не соображая, он устремился вперед и принялся вслепую колотить руками по воздуху и по воде. В своей прежней жизни Бруно никогда никого не ударил, и вал неистовой злобы, который рвался из него и заливал теперь все его существо, испугал его. Но страхи и опасения принадлежали Бруно-человеку, а Бруно-рыба глотал кровь, разбавленную водой, и чувствовал, как этот живительный напиток разжигает в нем страсть битвы. Не помня себя от ярости, он снова и снова кидался на Лепарика, оба обвивались вокруг скользких, извивающихся тел друг друга и жаждали смерти, смерти врага!.. Еще один, последний, решительный удар!
В ночь длинных ножей и острых зубов нет места любви и состраданию. Победить или погибнуть! Лепарик мужественно продолжал этот беззвучный бой, и Бруно тоже ни единым возгласом не нарушал зловещей тишины. Он сам был рыбой. Счет времени исчез для него, мгновения отмерялись ритмом бросков и вспышек боли, которую удары противника высекали из его ран. Бруно был весь истерзан: укусы Лепарика проделали в нем безобразные дыры, кровь хлестала из груди и из горла, но он видел, что и противник разодран, распорот, весь в ранах и царапинах от его боковых плавников, что удары рыбы становятся неточными, что она вот-вот отключится от источника своего существования. И в это мгновение Бруно прозрел, опомнился и отпрянул. Сознание вернулось к нему и засияло мягким ровным светом, как перламутровая ракушка: он сражается с Лепариком, потому что не может быть одним из толпы, не может раствориться в толпе, даже толпе, не ведающей злобы и ненависти, – любой толпе, не может смириться даже с нингом Лепарика. Но он также не хочет быть оруженосцем толпы. Лепарик еще кидался на него вслепую, боролся за торжество собственного нинга, выплюнул изо рта кровавый кусок, вырванный из руки Бруно, но Бруно уже отступил назад. Рыбы освободили ему дорогу – проход, в точности соответствовавший размеру его тела. Нет, он не хочет предводительствовать, не хочет руководить ими. Никем не хочет руководить. Нет человека, достойного руководить другими существами. Но как он был близок к убийству, к этому тягчайшему из преступлений!.. Он поспешно удалялся от косяка. Его нинг хорош только для косяка из одного человека. Его нинг – это его собственный язык, тайный, неповторимый. Только на нем можно сказать «я» без того, чтобы оно отозвалось жестяным эхом хитрой гулкой ловушки «мы». Бруно высвободился из рыбьих кругов, из этих равнодушных объятий, и застыл, тяжело дыша, вне стаи. Они обернулись и посмотрели на него без всякого выражения. Никто не двигался. Тем временем Лепарик потихоньку пришел в себя. Его нинг окреп и начал достигать Бруно, но уже не проникал в него. Косяк тронулся в путь. Без него. На одну минуту, в последний раз, Бруно охватил прежний страх оказаться покинутым и беспредельно одиноким. Но лишь в силу привычки.
Лососи неторопливо проплывали мимо. В течение нескольких часов перед ним прошли сотни тысяч рыб, и он пропускал их, не двигаясь. Он узнал среди них только Йорика, но через минуту вообще перестал видеть в них рыб и начал различать только клетки большого сложного организма, отделившегося от него: от его прежнего тела. Вся его жизнь промелькнула перед ним, все былое достояние: воспоминания и обрывки позабытых грез. Он оставался на месте почти час и после того, как удалились последние рыбы, – погруженный в невольные печальные размышления от расставания с собой прежним. Теперь все, что он сделает, или подумает, или создаст, будет его по праву. Вдали, на горизонте, топорщились последние напряженные плавники. Вскоре они достигнут больших водопадов реки Спей. Станут подпрыгивать на три или четыре метра, пытаясь преодолеть бурное течение, шлепаться обратно в воду и снова и снова прыгать. Те, что сумеют миновать пороги – обессилевшие, отощавшие, до смерти утомленные, изможденные до последнего предела, – войдут в устье небольшого притока, в котором появились на свет много лет назад. В течение нескольких дней позволят себе отдыхать. Над ними будут жадно кружить птицы, вода почернеет от их множества. В эти считанные дни у них отрастут твердые горбы и дополнительные острые зубы, и тогда начнутся кровавые бои за самок и нерестилища. Тот, кто уцелеет, оплодотворит икру, которую будут метать самки, и тотчас после этого умрет. Бруно знал: слабосильному Йорику не одолеть даже порогов. Лепарик преодолеет их, но будет слишком измучен, чтобы выйти победителем в боях с более молодыми самцами. Не пройдет и нескольких часов, как вся речка наполнится изуродованными, растерзанными трупами лососей. Вся жестокость этого неумолимого пути вырвется вдруг наружу и будет запечатлена на их телах. Хищные птицы склюют их мясо.
Бруно остался один. Старая акула, которая плыла по следам косяка, замерла посреди дороги. Поглядела на массу удаляющихся рыб, на странное существо, от которого исходит запах крови и которое представляется более легкой добычей, и решила удовольствоваться им. С силой нырнула и пропала под водой. Узкая быстрая дорожка протянулась по прямой линии в направлении Бруно, который так ничего и не учуял.
Но тут произошло нечто странное: что-то такое, что я затруднюсь объяснить и что вызывает подлинное смятение в кругах биографов и усердных архивариусов текучей истории: потому что вдруг, без всякой видимой причины, акула была с силой подброшена вверх и забилась в воздухе, как огромная нелепая рыба-птица, беспомощно и весьма потешно хлопающая плавниками и на два голоса трубящая своим гротескным хоботом, похожим на гигантский молот. Через минуту она благополучно шлепнулась обратно в воду, на свое обычное место в хвосте косяка.
Еще несколько мгновений море бурлило и вздрагивало. Бруно почудилось, что он слышит странные звуки, как будто кто-то хлопает в ладоши и удовлетворенно хохочет, как бывает, когда спустят с лестницы надоедливого нахала; маленькие волнушки, которые оказались ближе, чем он, к тому месту, откуда была выброшена акула, с некоторым удивлением отметили злорадный смех, сопровождавшийся сочным похабным ругательством, но отказались поверить, чтобы такая грубая брань могла вырваться из уст их милейшей госпожи. С веселой беззаботностью они столкнулись друг с другом и стали строить различные предположения относительно происшествия, выдвигали всевозможные версии странного поведения акулы, а затем с не меньшим увлечением принялись рассказывать друг другу о всяких лекарственных водорослях, о том, как моряки умеют ориентироваться по полету птиц, о затонувших пароходах и морской болезни… Короче говоря, поменяли тему.
– Ты прекрасно все изложил, Нойман.
– Я старался.
– Да, и довольно точно… Разумеется, кроме ругательства в конце. Ты ведь знаешь, что я никогда не произношу неприличных слов.
– Ты?.. Никто и не говорит, что это ты. Это акула чертыхалась и выкрикивала всякие непристойности.
– Акула? Что ты! Да она не способна – это бревно с трудом отличает собственный хвост от пароходного вин… А впрочем, действительно… Я теперь припоминаю. Ты прав, эти акулы-молоты известны как ужасные сквернословы. – И после минутного молчания: – Знаешь, ты милый. Ты несколько изменился с тех пор.
– Значит, ты готова выслушать продолжение моего рассказа?
– Нет, все-таки не изменился.
– Ну, пожалуйста!
– Рассказывай, рассказывай. Не отказывай себе в таком невинном удовольствии. Я в любом случае не слушаю. Минуточку! Ты забыл! Забыл самое главное!
– Я? Что я забыл?..
– Бруно! Раны. Помнишь? Не притворяйся, ты должен помнить.
– Разумеется. Как это я мог забыть? Ты права. Слушай:
Бруно неторопливо плыл в водах Северного моря. Вся эта безбрежная стихия принадлежала ему от горизонта до горизонта, а он прежде и не догадывался… Всеми своими живыми и мертвыми водами она льнула к его ранам. В ее таинственных туманных лабораториях трудились мудрые крабы и осьминоги, степенные исследователи, умеющие добыть особые вещества из таящихся в глубинах сокровенных запасов. Целебные потоки, призванные из Каспийского и Мертвого морей, прибыли взмыленные и бездыханные после того, как в течение многих дней и ночей протискивались по узким трещинам в толще земли, и со скоростью телеграфа были отправлены, по приказу взволнованной госпожи, в операционную, где опытные хирурги извлекли из них редкостные соли и минералы, необходимые для немедленного заживления ран. Водоросли, которые как будто случайно попадались Бруно по пути, обматывали на минуту его тело и пропитывали его удивительными дезинфицирующими веществами, а потом отпускали плыть дальше и возвращались к своей госпоже, радуясь ее радости. Только два надреза остались на его теле. Две крошечные ранки с двух сторон шеи, в сущности, совсем не ранки, но, скажем, два отверстия, то есть маленькие поминутно разевающиеся рты, а попросту – жабры.
Бруно неторопливо плыл в просторах Северного моря, голова его теперь постоянно была погружена в воду. Он уже не нуждался в ином кислороде, кроме того, что содержится в воде. Он всматривался в бездны: волны так отшлифовали линзы его глаз, что они оказались удивительно подходящими для пребывания в воде, и все предметы выглядели теперь невесомыми и волнистыми, цвета преломлялись, расщеплялись на тысячу новых оттенков и тончайших разноцветных колеблющихся нитей, чтобы тут же снова сплестись в очаровательный мерцающий пучок, который вновь распадается в волнах на чуткие струны волшебной арфы, устанавливающей ритм морского времени, струящегося по громадному гамаку, и, возможно, рука твоя оставит какую-то запись на поверхности вод, запись, которая никогда уже не повторится, оставит знак, который нигде невозможно оставить, волна отделит на мгновение образ тела от самого тела, утянет вдаль и по возвращении вернет – или не вернет, потому что сама никогда не сможет вернуться, и призрачные очертания нежных умиротворенных предметов отдаются на волю волн, покоятся в мерцании волн, в вечном дремотном колыхании моря, дышащего медленным ускользающим сном, запечатленным на устах коралловых рифов, и на листах с описанием этих снов будет произведен окончательный расчет, регистрация тех, кто позволил себе вторгнуться в море, или прошел по его берегам, или вознесся ввысь, и всегда из волн поднимется больше чаек, чем нырнуло в них, и эти новые окажутся тяжелее прежних, потому что они пропитаны всей тяжестью моря и его прозрачными невесомыми бликами, широкими взмахами громадного медлительного гамака: туда и сюда, словно маятник – туда и сюда, Бруно плывет…
Молчит, не отвечает. Волны сникли, сделались совершенно плоскими, но каждые несколько секунд покрываются мелкой рябью от мощного самодовольного храпа. Я оглядываюсь назад и вижу, что мол уже совершенно пуст, только один рыболов еще топчется по его краю. Высокий и крепкий, как маяк, попыхивает во тьме сигареткой. Осторожно, стыдливо я скольжу по ее щеке. Скоро утро, и мы должны поторопиться, если хотим досказать и дослушать про нашу встречу в Нарвии. Про подарок, который Бруно вручил мне там. Про приговор, который вынес мне.
Ах, Бруно! – это дивное ощущение восторга, которое заставляет сердце шириться и кровь стучать в висках! Я угадываю его. Я позволю себе описать, что ты чувствовал, когда косяк уплыл своей дорогой и оставил тебя в одиночестве – тебя, победителя! Единственный человек на всех необозримых просторах океана. Я завидую тебе и горжусь тобой. Ибо что же остается делать слабому, как не размышлять о своей судьбе и принимать решения? (Я умею произнести эти слова с таким глубоким внутренним убеждением, что они звучат как единственно верные.) Это безумное, отчаянное решение, Бруно, потому что слишком малы шансы осуществить его, но шансы уже не интересуют тебя: они принадлежат иному измерению и иным формам обсуждения. Измерению, в котором пользуются множественным числом и языком масс, в котором взвешивают людей на жестяных весах: «Мой еврей в обмен на твоего еврея», «Согласно моему подсчету, я уничтожил всего лишь два с половиной миллиона», и тому подобное. Даже язык двоих для тебя уже язык слишком многих, слова действительно важные произносятся, как видно, только на языке одного. Ты стал лососем. Очистился от всего, что к тебе пристало, до такой степени освободился от всех условностей, что сумел наложить пальцы на разодранную вену, через которую обычно вытекает жизнь. Ядрышко бестелесного существования, тайное биение жизни ты превратил своим путешествием в четкую геометрическую линию, которую дано различить глазами и проследить пальцем по карте. Ты знаешь, как я отношусь к тебе, что чувствую, ведь если бы не это, разве потащился бы я сюда, в Нарвию, разве стал бы доводить себя до такого состояния, до нервного истощения, грозящего безумием?..
И вот, во имя всего, что соткалось здесь между нами в последние дни, я прошу, я требую от тебя быстрого, немедленного ответа – опровержения некоторых упомянутых ею фактов. Эта фраза, мне кажется, вырвалась из ее глубин на поверхность невольно, как кислая отрыжка вырывается из переполненного желудка, и тут же была подхвачена моим пером, поставленным, как известно, на службу тебе. Я записал сказанное, потом прочел и поразился: «Бруно, убийственный, коварный враг языка». И еще прибавила с язвительным смехом: «Бруно нигилист».
Я пишу тут со всей убежденностью, пребывая в здравом уме и твердой памяти: Бруно Шульц – гениальный зодчий единственного в своем роде, неповторимого языка, великое тайное очарование которого в его изобилии, в его тучности, в перегнойном брожении множества шипучих соков. Любую вещь Бруно умеет описать десятками различных способов, каждый из который точно, как стрелка компаса, укажет на ее суть. Дон Жуан предается любовным играм в дикой безудержной страсти, граничащей с безнравственностью; не ведающий страха путешественник открывает неведомые земли на просторах человеческого языка… Случалось ли тебе, Бруно, достичь когда-либо края этого мира, того места, где ты, даже ты, вынужден был в отчаянье метаться по причалу, не находя корабля, готового увезти тебя дальше, в глубь новых языковых горизонтов, скрытых туманной дымкой? Неужели твоим последним берегом был причал данцигского порта в сорок втором году? Отвечай честно! Я не потерплю уверток: неужели когда ты стоял там, на краю пристани, задыхающийся и обессиленный, с кровавой пеной на губах, и оглядывался назад на фантастический водораздел, который проложил между собой и остальными созданиями в этом мире, на извилистый горный хребет, с высочайших вершин которого стекают потоки застывшей вулканической лавы, чьи склоны изрезаны глубокими ущельями, высеченными твоим пером, самым обыкновенным пером, прорезавшим на поверхности листа в ученической тетради неизгладимый след дерзновенного поиска, неужели ты усмехался тогда – с чувством удовлетворения и победы, – оттого что ввел в заблуждение нас всех? Что увлек за собой в эти непроходимые лабиринты и попутно с неправдоподобным коварством окончательно загубил сам человеческий язык?
Ты не отвечаешь мне. И она тоже молчит. Но это не обычное молчание: это вынужденная тревожная сдержанность, намеренное умолчание.
Я оставляю свою тетрадь вместе с ручкой на берегу, прижимаю их камнем, чтобы не улетели с порывом ветра, и спускаюсь к воде. Окунаюсь с головой, открываю глаза в этой едкой солености и стараюсь увидеть тебя под другим углом зрения. В мерцающем и ускользающем свете, просеянном сквозь толщу воды.








