Текст книги "Отступление"
Автор книги: Давид Бергельсон
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)
– В том доме, в этом, – сказал, – какая разница? Ерунда…
XIV
Доктор Грабай был в комиссии, которая следит за чистотой.
Он наскоро обошел пациентов, закончил работу в больнице и теперь с молчаливым достоинством нес иго, свалившееся на него в лице приехавшего инспектора, тощего гоя в синих очках, злого до безумия. Евреи украдкой посматривали через заборы. Нужно было узнать, кому из своих знакомых доктор прикажет составлять акт.
Но доктор с каменным лицом, сложив руки за спиной под белой летней курткой, шел за инспектором с таким видом, словно он, доктор, стоит выше инспектора, нарочно не хочет ни во что вмешиваться и готов допустить худший вариант: пусть этот гой составляет акт как угодно и для кого угодно.
На три дня доктор Грабай, так сказать, попал в рабство и от всех отдалился. Но на четвертый день после обеда, когда комиссия уехала, он наконец-то освободился. Теперь его ничто не тяготило. Сидя перед магазином Азриэла Пойзнера у старого жернова, заменявшего стол, он потел и пил лимонад, а старший приказчик с почтением открывал для него бутылку за бутылкой, словно для важного покупателя, христианского священника. Доктор лукаво улыбался и говорил о том, что все на свете полнейшая глупость, мелочи.
– Поверьте, реб Азриэл Пойзнер, ерунда! Главное, весь мир полон победителей… Сколько людей, столько победителей, каждый для себя. Каждый считает себя главным во всяком случае, главней другого… Кстати, вот еще один такой идет.
Это он увидел, что приближается высокая фигура Аншла Цудика, и улыбнулся ему густыми помещичьими усами, глазами и морщинками, подавая руку. Пригласил присесть и весело хлопнул по плечу.
– Тоже победитель! Что, разве не так?..
Перед выходом из дому Аншл Цудик внимательно осмотрел в зеркале свой белый воротничок и решил, что ничего, сойдет – если не подходить слишком близко, то незаметно, что воротничок резиновый. Так что он был спокоен и, как всегда поступал в изгнании, смотрел на мир, включая доктора Грабая, скептически. Странный он, этот доктор. Город полон слухов о том, что его сбежавшая жена сейчас в ближайшем городе, остановилась в гостинице, а вместе с ней журналист, с которым она живет в Крыму, и она хочет приехать посмотреть на ребенка. В любой день может заявиться, весь город только об этом и говорит. А доктор сидит тут с таким видом, будто ему все равно, что о нем говорят, и рассуждает о том, что весь мир полон победителей и что все на свете полнейшая глупость.
– Ерунда.
Деслер, Деслер из Берижинца, например, часто бывает в окружном городе, говорят, у него там дело. Он стоит на вокзале у билетной кассы, в твердой коричневой шляпе и лайковых перчатках, а перед ним еще три-четыре человека. Всем нужны билеты в окружной город. Каждый говорит кассиру: «А мне билет до окружного», потому что считает, что он не такой, как все, нет, ни в коем случае, это с него все начинается. Не «он тоже едет», но «он» едет, а другие «тоже едут». Доктору даже странно, как это Деслер допустил, что отсчет начинается не с него, а с каких-то христиан. Хе-хе-хе…
Доктор весело, легко расхохотался и похлопал ладонью по стакану холодного лимонада: «Но вот неожиданно к нему в больницу привозят еще одного победителя… Это бледный до желтизны, тощий экстерн из соседнего местечка. Он уже учился в Одессе и по ночам не спит, рассказывает его мать. Да, да, – можете ему поверить. Сам парень молчит и смело смотрит по сторонам, не на доктора, а на картины на стенах и книги в шкафу. Слово сказать он считает ниже своего достоинства. Он не верит в медицину, как потом выяснилось.
– Чем, – спрашивает он доктора, – вы собираетесь лечить прошедшую любовь? Нет у вас такого лекарства.
Науку он ни во что не ставит. И на законы, говорит, чихать хотел.
– Вы можете, – говорит, – наказать человека, который сломал мне ребро или руку. Но как вы его накажете, если он сломает мне мысль или чувство? Вы даже никогда не думали, что ему полагается наказание.
Он не такой, как все, он говорит „я“ и „вы“. Ясное дело, победитель. Но доктору вот что интересно.
– Слушайте, – спрашивает он экстерна, – вы, случайно, не знаете инженера Деслера? Деслера из Берижинца?
– Кого? А, нет. – Экстерн никогда о нем не слыхал».
Доктор опять весело расхохотался, расхохотался потому, что один победитель не хочет признать другого, и по-приятельски положил руку на плечо Аншла Цудика: «Так ведь и он, доктор Грабай, тоже, так сказать, бывший победитель…»
Сейчас ему хотелось рассказывать, пить лимонад в тени магазина и говорить, говорить без конца. Спешить было некуда. Когда он приходит домой, тесный и сухой дворик залит солнцем, в комнатах никого, кроме усталой молодой служанки и шестилетней дочки, которую оставила ему сбежавшая жена. Девочка перенесла дифтерит, сейчас потихоньку поправляется; сидит в белой операционной на деревянной кушетке, с перевязанной шейкой, сидит и играет со старой скрипкой, которую служанка нашла на чердаке.
Это скрипка доктора. Когда-то в свое первое лето в Ракитном он еще играл отрывки из Мендельсона. Целая толпа собиралась вечерами под открытым окном. Слушали и восхищались: «Играет, как великий музыкант». А теперь у скрипки сломан гриф и осталась только одна средняя струна, пересохшая и вытянутая. Из такой скрипки звука не извлечешь, отыграла свое скрипка доктора Грабая.
Аншлу Цудику было неловко, что доктор все не убирал руку с его плеча. Но он лениво усмехался и скептически посматривал на доктора. «Якобы душа нараспашку, а сам тот еще жук, этот доктор. Рассуждает тут о мироздании, а копейку-то ценит небось. По слухам, у него тридцать тысяч в банке в городе».
Доктор между тем рассказывал, что после университета он четыре года подряд не снимал студенческой тужурки. Партия посылала его из города в город, и он произносил одну блестящую речь за другой. И всюду, куда бы он ни приезжал, он видел перед собой полный зал, в котором он не знал никого, но его, доктора Грабая, знали все.
И вот однажды летом он приезжает в большой город. В первый же вечер он должен выступать. Зал переполнен, как всегда. Много молодежи, парни, девушки, и одна девушка провожает его после выступления. Красивая, стройная девушка, выше него на целую голову. Они спускаются с третьего этажа, на лестнице темень, электричество отключили. Они весело болтают. Вдруг он поворачивается к ней, обнимает ее и целует…
Но почему доктор вдруг спохватился и замолчал? Может, эта девушка стала его женой, той, которая два года назад сбежала, а теперь хочет приехать посмотреть на ребенка? Во всяком случае, его жена тоже стройная, красивая и намного выше полноватого доктора Грабая, на голову выше.
Доктор молчит. Ставит локти на стол и смотрит перед собой, на площадь. Аншл Цудик тоже смотрит. И вдруг они замечают, что совсем близко мимо них идет Ханка Любер в белой шляпке и белом летнем платье. Она несет что-то увесистое, завернутое в платок, и, кажется, старается, чтобы никто не обратил внимания на то, как ей тяжело нести. Увидев доктора и Аншла Цудика, она попятилась было назад, точно хотела скрыться, растерялась, но тут же совладала с собой, слегка улыбнулась всем сидевшим за столом перед магазином и пошла дальше по центральной улице, ведущей прочь из города.
* * *
По-прежнему стояли сухие, знойные дни. Солнце пекло. В эти дни Ханка дважды побывала в лесу, дважды носила туда статуэтку Мейлаха, завернутую в платок. И оба раза не заставала Хаима-Мойше, на его двери висел замок, и оба раза Ханка чуть не умерла от жары. Ее юное круглое личико пылало, на висках и верхней губе выступили капельки пота. Обмахиваясь рукой, она беседовала с женой Ицхока-Бера о ее муже, о болезни и домашних заботах. Она была благодарна ей за то, что та не спрашивала, зачем Ханка приходит в лес.
Почему жена Ицхока-Бера не лечится как следует? Есть ведь и другие средства, кроме банок и горчичников.
Пахло мазанкой с глинобитным полом, и целебными травами, и свежим зеленым камышом, постланным под ноги у кровати, и было странно, что в такую жару на окнах висят лишь короткие красные занавески.
Наконец Ханка решила оставить Хаиму-Мойше записку, мол, она приносила ему маленькую статуэтку Мейлаха; она считает, что статуэтка принадлежит скорее ему, Хаиму-Мойше, чем ей, все-таки он был самым близким Мейлаху человеком; она уверена, что родственник мадам Бромберг, студент, не будет возражать; она хотела бы подарить статуэтку Хаиму-Мойше на день рождения, но не знает, когда он родился, и никто в Ракитном не знает.
Перечитала написанное и вдруг испугалась: как же так, она пишет записку Хаиму-Мойше! Мало того, у нее просто ужасный почерк! Странно, что она прежде не замечала, какой у нее отвратительный почерк, и только сейчас это поняла…
Она порвала записку и оставила статуэтку жене Ицхока-Бера. Бледная от волнения, Ханка попросила ее передать Хаиму-Мойше, что приглашает его к себе домой. Если можно, пусть придет в начале недели.
XV
В начале недели под горой, в старом городе, загудела летняя ярмарка. Она началась в воскресенье и продолжалась три дня.
Это было веселое время для Ракитного.
Галантерейщики с нижней, плохо вымощенной площади вывесили у дверей яркие женские платки, разложили отрезы крашенины и дешевого, скверно пахнущего ситца. С самого утра радостный шум поднимался вместе с жарким дыханием молодого лета к новехонькому солнцу и празднично-голубому небу. Из окрестных деревень, спрятанных в глубоких, тихих долинах, по дорогам, перекинувшимся через зеленые возделанные холмы, пешком и на телегах тянулись и тянулись в город запыленные потные крестьяне.
Лишь около одиннадцати утра на многолюдных улочках в низине начинал стихать тысячеголосый шум, перемешанный с вечной суетой сует, визгливыми бабьими голосами и ленивыми блуждающими звуками гнусавой гармошки. Деревенские лошади чихали от запаха свежего сена, поднимали морды к голубому небу и весело ржали.
А в это время богатая, чистая часть города, та, что на горе, все еще была спокойна, окутана сытой тишиной долгих скучных будней. Занавеска на открытом окне ждала, когда же ее тронет легкий ветерок, и надоедливый нищий, страдая от жары, бродил от дома к дому, стучась в запертые парадные двери.
Длинная центральная улица, залитая солнечным светом, совершенно безлюдна. В начале Берижинецкого тракта, там, где стоят стройные молодые тополя, тоже никого. На окнах в доме Ойзера Любера, похожих на окна вокзала, неподвижно висят роскошные длинные шторы. Внутри свежо, прохладно. Ойзер Любер еще не вернулся. Маленький Мотик скандалит, требуя, чтобы его отвели на ярмарку. Он сидит на паркете и колотит ножками, рыдая во весь голос, а вокруг него бегает взволнованная Ханка.
Рано утром, когда в доме все еще спали, громко зазвонил дверной колокольчик. Может, его дернул кто-то из тех сорванцов, которые пасут гусей на пустынной окраине, но мог позвонить и кто-нибудь другой. Ведь недалеко от города, на склонах горы, раскинулся лес, в лесу живет Хаим-Мойше, а жена Ицхока-Бера могла ему передать… Могла передать ему, о чем просила Ханка. И вот теперь она ждет, но никто не приходит.
Во второй половине дня, когда палящее солнце уже начало понемногу клониться к закату, Ханка все-таки пошла с Мотиком вниз, на ярмарку. Мотик житья не дает, требует идти быстрее, а Ханка хмурится и крепко держит его за руку, как мама: «Куда он летит?.. Вон, его чуть не переехали».
Новая лайковая перчатка расстегнулась, яркий раскрытый зонтик упал прямо на землю. Кухарка, несущая с рынка огромную кошелку, толстая и потная, с изрытым оспой лицом, поднимает зонтик и замечает, что Мотик – не ребенок, а напасть, чертенок какой-то: «Так и норовит у лошадей под брюхом пролезть, этот Мотик».
У входа на ярмарку, где возле телег стоят, отдыхая, распряженные лошади, хрустят овсом, машут хвостами и роняют яблоки на дорогу, Ханке и Мотику навстречу попадается черное атласное пальто мадам Бромберг. С ней коротконогая и курносая жена реформистского раввина, новенькая в городе. Госпожа Бромберг ведет ее под ручку и что-то говорит, а та смотрит маслеными черными глазками и не отвечает. Обе такие нарядные, словно с помолвки. Особенно госпожа Бромберг; она носит теперь золотое пенсне и, когда изрекает что-нибудь умное, сжимает губки и ждет, что весь мир бросится к ней с объятиями. Она никогда не забывает, что она – образец. Лет четырнадцать назад она первая в округе вышла за двоюродного брата «по любви», и все об этом знают. Дамы стараются ей подражать, во всем следуют ее примеру… Сейчас она возвращается с ярмарки, где надеялась среди отрезов ситца найти что-нибудь приличное – хотела сделать служанке подарок.
С минуту раскрытые женские зонтики правильным треугольником стоят среди куч конского навоза, и мадам Бромберг берет Мотика за подбородок. Она сердито поджимает губы: «Почему он такой нехороший, этот Мотик? Такой нехороший…»
Да, все воспитывают Мотика. Все знают, что его старший брат Бума – никчемный человек, неуч и негодяй. Однажды он стащил из дома приличную сумму и сбежал; он был замешан в грязной истории студента Бриля и чернявой швеи Лейки, а теперь, в двадцать три года, еле-еле поступил где-то за границей в техническое училище. Все воспитывают Мотика, все помнят, что его замечательная мама умерла такой молодой.
Стоят, беседуют о сбежавшей докторше Грабай, которая сейчас поблизости, в окружном городе. К кому, например, она могла бы заехать в Ракитном? Конечно, к мадам Бромберг, к кому же еще?
Стоят, глядят друг другу в глаза, как влюбленные, и замолкают. У Ханки уже обгорела щека. Ей непонятно, чего хочет от нее эта курносая женщина, жена раввина и близкая родственница студента Бриля. А та прямо-таки ест Ханку глазами.
«Если бы Мотик был хорошим братом, – говорит Ханка, – он пошел бы сейчас домой, а не тащил ее на ярмарку».
Но Мотик хнычет и тащит ее как раз туда, в самую толчею ярмарочной площади, где толпы мужиков осаждают киоски с сельтерской водой. Жара не спадает, пахнет потом, протухшей копченой рыбой и смазными сапогами. Людская волна накрывает их и тянет за собой. Их толкают сзади. Кто-то без конца дергает Ханку за локоть, под руку, в которой у нее зонтик. Она хочет посмотреть, кто это, но ей не повернуться – мешает корсет.
Волна выносит ее на другую площадь, там немного просторнее. Эта площадь примыкает к христианскому кладбищу и выходит прямо в чистое поле. Остро пахнет конским навозом, лес дышл тянется вверх, а Мотик рвется к маленькому жеребенку, который испуганно ржет, на минуту потеряв из виду маму-кобылу. Здесь продают лошадей. И здесь очень шумно. Проводят лошадей перед покупателями. Ни один покупатель и ни один продавец не даст себя одурачить. Вон там показывают двух огромных вороных жеребцов молодому Деслеру из Берижинца. Это горячие, резвые кони с гибкими шеями и бугристыми мускулами. К каждому из них приставлен конюх, они еле удерживают жеребцов, а Деслер осматривает животных спокойно и равнодушно. Он не слушает лести подрядчиков. На нем новое черное пальто, лайковые перчатки и лаковые туфли, в руке тросточка, украшенная серебром. На голове твердая коричневая шляпа, хотя весь мир давно носит мягкие черные. А он всем назло предпочитает твердые и коричневые, всегда покупает только такие. Его тонкие губы плотно сжаты, острый, чисто выбритый подбородок выдвинут вперед, холодный огонек горит в небольших черных глазах. Вокруг него суетятся потные маклеры, льстят напропалую, но он не считает нужным отвечать. Его не обманешь, он спокойно осматривает лошадей. Вот он сказал что-то своему верному слуге, молодому Яну, которого привез с собой на ярмарку. Говорят, он очень ему доверяет, этому Яну. А тот слушает его с величайшим почтением и всегда отвечает лишь «так точно» или «никак нет». Он быстрый и неутомимый, будто у него где-то скрытая кнопка, которую надо только нажать, и еще он умеет расписываться. Ян приступает к осмотру. Сначала он пересчитывает у лошадей зубы, потом что-то ищет у них между ушей, поднимает передние ноги и осматривает копыта. Проводит ладонью по гладким конским спинам от холки до хвоста и хлопает по крупу с такой силой, что лошади вздрагивают всем корпусом. И все это – быстро, ловко, аж замирая от удовольствия. Отступает на шаг, к хозяину, и любуется лошадьми. Что тут сказать, они ему нравятся. Губы Деслера чуть растягиваются: слабый намек на улыбку. Его продолговатое, смуглое лицо по-прежнему неподвижно. Деслер что-то говорит подрядчику, достает кошелек и отсчитывает новенькие, хрустящие купюры. Деньги у Деслера всегда новые и пахнут духами. На эти деньги он покупает самые лучшие вещи и скоро, говорят, станет женихом Хавы Пойзнер. Ведь она тоже лучшая в Ракитном, лучшая девушка во всей губернии.
Кто-то наступил Мотику на ногу, ребенок разревелся. Ханка наклоняется, чтобы взять его на руки, и вдруг видит, что на них несется телега с пристяжными лошадьми. Ужас сковал тело. Испуганный крик пролетает по толпе, но в этот момент кто-то хватает Ханку с Мотиком и отталкивает в сторону. В шуме и неразберихе Ханка видит перед собой лицо Хаима-Мойше.
Сердце ее дрогнуло. Это он вытащил их из-под телеги? Может, он вообще все время стоял рядом и смотрел, как молодой Деслер из Берижинца выбирает лошадей? Да нет же. Хаим-Мойше улыбается. Говорит, что заходил к Ханке домой. Очень хотел ее повидать.
XVI
В то же воскресенье на ярмарку приехал в собственной разукрашенной упряжке берижинецкий агент по продаже швейных машин Зингера Залкер.
Он выехал рано утром, когда еще не сильно припекало и кучи земли по обочинам бросали на дорогу остатки влажной, прохладной тени. Лошадь весело приплясывала, резная рессорная бричка светлого дерева сверкала латунными накладками, разноцветными кутасами на кнуте с бамбуковой рукояткой и желтыми вожжами. Бубенцы позванивали, летела навстречу верста за верстой, а сам Залкер, по-мальчишески тщедушный и быстрый, с плутоватым красным лицом, клевал носом в бричке. Он то дремал, то, очнувшись, с удивлением вспоминал, что уже наступило воскресенье, а у него во рту кисло и липко. Кисло от выпитой в субботу водки, собственной злобы и высокой, обрюзгшей жены, оставшейся в Берижинце, в тихом, запущенном доме. Сейчас, в полудреме, Залкер будто слышал ее сердитый, скрипучий голос. Она старше мужа всего на какую-то пару лет, но у нее уже нет ни одного своего зуба. Перед сном она вынимает вставные челюсти, кладет их в стакан с водой и ставит на тумбочку между кроватями; так и спит всю ночь без единого зуба во рту. Тьфу!
Залкер сплюнул остатки слюны со вкусом вчерашней водки и вчерашней злобы и решительно повернул налево, в сырую впадину между холмов, что тянется мимо болот от горы, где стоит Ракитное. На берегу серебряной речушки он увидел крестьянскую телегу, она внезапно появилась со стороны хутора и понеслась к Ракитному, на ярмарку. Залкер попытался подмигнуть деревенской девушке, сидевшей в телеге позади отца, который правил лошадьми. При этом он лихо распахнул красный дорожный кафтан и сорвал с головы картуз с глянцевым козырьком, чтобы девушка могла разглядеть его плутоватое красное лицо с аккуратно подстриженной острой бородкой. Залкер зажмурил глаз, один из двух зеленоватых, наглых глаз, под взглядом которых дрожали все портные в губернии, а другим подмигнул девушке, с которой не прочь был перекинуться парой слов. Но молодая крестьянка осталась холодна, будто все это не имело к ней ни малейшего отношения. Она лениво высморкалась в руку и не спеша вытерла пальцы о борт телеги. Тут агент Залкер сразу же вспомнил о Лейке, чернявой швее из Ракитного, которая еще до Пейсаха взяла у него машину в рассрочку, и ему стало весело и легко. Он почувствовал, как ненавидит свою обрюзгшую жену. Ведь это из-за нее, чернявой Лейки, он встал сегодня ни свет ни заря и, еще толком не проснувшись, осмотрел бричку, ради Лейки он едет сейчас в Ракитное и скоро ее увидит…
Он весело стегнул кнутом лошадей, обогнал мужицкую телегу, быстро оставил ее далеко позади и покатил под гору. Ближе к городу стали попадаться груженые фуры. Вскоре Залкер подъехал к деревянной плотине, освещенной ярким, горячим солнцем. Тяжелые, черные телеги тянулись через нее на ярмарку.
* * *
Небо синело, раскаленная земля, как угли, обжигала босые пятки, а молодая крестьянка шла себе и шла.
Залкер что было сил натянул желтые вожжи и остановил бричку.
– Эй, ты!
У въезда на ярмарку, где возле лавок стоят распряженные поповские телеги, он заметил портного Шоелку, жуликоватого парня, который выбивает для него долги, и позвал:
– Что, оглох? Поди сюда!
Шоелка не слышал. В шапке, сдвинутой на затылок, он стоял и грыз соломинку, прислонившись спиной к телеге. Его обычно быстрые, шныряющие по сторонам глаза на этот раз задумчиво уставились куда-то в одну точку, черный цыганский чуб прилип к блестевшему от пота низкому лбу. Наконец он все же услыхал и подошел, будто нехотя. Но Залкер уже не смотрел в его сторону. Поигрывая кнутом, он с каменным лицом глядел вдаль, поверх лошадиных голов. Все утро он молчал, пока ехал, и теперь его голос прозвучал хрипло и зло:
– Михл Кравец заплатил?
– А?
Шоелка небрежно поставил ногу на ступеньку брички. Он все еще о чем-то напряженно думал и жевал соломинку.
– Заплатил, – протянул он лениво. – А то как же?
– А Йосл Киржнер?
– Уплачено.
– Американский портной?
– Давно, до субботы еще.
– Так. А попадья из Ботвиновки?
– Да, только что.
– Ну а Лейка? Чернявая?
Шоелка хитро посмотрел на Залкера одним глазом.
– А вот ее как раз и жду… Обещала… Скоро… Чтоб я так жил, пан Залкер!
Плутоватое лицо Залкера покраснело больше обычного. Серые глаза злобно впились в Шоелку.
– Когда заплатит, тогда и будешь за ней волочиться. Понял, что тебе говорят, дурья башка?
И, больше ничего не сказав, даже не взглянув на Шоелку, поехал дальше, в самую гущу ярмарки. Не останавливаясь, крикнул пару слов знакомому в лавке, где продаются крестьянские мониста, пересек площадь и выехал на дорогу к лесу.
В доме Ицхока-Бера он застал только его больную жену. Она лежала в кровати. Залкер передал женщине, что нашел покупателя на инвентарь и медикаменты из аптеки Мейлаха.
«Так, значит, как его звать-то, парня, что хочет продать лекарства? Хаим-Мойше? Ладно, значит, пусть найдет его, Залкера, он остановился в старом городе у доносчика Зайнвла, почтаря Зайнвла то есть. Целый день там пробудет».
* * *
У ворот почтаря Зайнвла сильно пахнет лошадьми и коровами, как на скотном дворе. Навес прохудился, оттого круглый год чавкает под ногами жижа. Всегда душно, мухи жужжат над кучами навоза, вонь дерет горло. Здесь тоже чувствуется ярмарка. Слышно, как совсем близко звенят стальные серпы, весело ржут лошади.
Но чуть подальше во дворе, возле закопченной кухонной двери, где стоит квашня, всё совсем по-другому. Земля чисто подметена и полита из чайника, чтобы не было пыли, поэтому там пахнет, как в синагоге после уборки. Прохладно и тихо, точно в подвале, даже клонит в сон. Хочется просто сидеть и дремать.
У двери чулана сидит за столиком высокий, плотный мужчина в широкой зеленой блузе. Он чинит клавиатуру большой разобранной гармони. У него приплюснутый, сильно вздернутый нос с треугольными черными ноздрями и толстые, мясистые губы. Они вздрагивают, когда он собирается что-то сказать. Борода – несколько бесцветных волосинок, но, похоже, он очень ими дорожит. Работая, он посматривает на распахнутые ворота, туда, где солнечные лучи падают на свежий конский навоз. Мужчина видит, как во двор въезжает агент Залкер. Он въезжает важно, точно помещик. Хромой мальчишка-сторож выпрягает лошадь, а Залкер молчит. Стягивает с себя запыленный дорожный кафтан и садится на ступеньку чердачной лестницы. Сидит и разглядывает узкие носы своих лаковых сапожек. Залкер старается не думать ни о Шоелке, ни о чернявой Лейке. Он увидит ее позже, днем, а пока он не хочет о ней думать.
Залкер орет на хромого мальчишку, мол, тот небрежно обращается с двумя новехонькими швейными машинами, выгружая их из брички:
– Ты! Куда прешь? Осторожнее, под ноги смотри…
Вдруг раздалось покашливание – кто-то пытается привлечь его внимание:
– Кхе-кхе!
Залкер повернул голову. Перед ним – приплюснутый нос и широко посаженные круглые глаза. Кажется, эти глаза смотрят из другого мира, а об этом мире им нечего сказать. Немые глаза.
– Йес, йес, – прошлепали толстые губы, – «Зингер» – это… отличный товар, так ведь, а? Первый класс исключительно!
Залкер разглядывает человека в зеленой шерстяной блузе. Кто это? Гость почтаря Зайнвла, постоялец, с ярмарки? Разъезжает по городам и чинит поломанные музыкальные инструменты. Наверно, нет у него ни дома, ни родителей, а что за родители у него были, и представить невозможно.
– Т-ц!
Залкер ловко сплюнул сквозь зубы. Он все еще был зол. Спросил, дома ли заведующий Прегер, и пошел к нему в комнату.
* * *
Прегер уже распустил талмуд-тору на летние каникулы. Дней через десять он поставит с детьми спектакль; будет вечер в честь талмуд-торы. А потом свобода! Целых восемь недель свободы. На сердце легко. Отлично: евреи Ракитного ненавидят его за наглость, а он ненавидит их. Отлично, что служанка Хайка целыми днями ходит нарядная, как невеста. Добрые друзья говорят ей, что она сошла с ума:
– Прегер через год тебя бросит, дура.
А она, упрямица, отвечает:
– Лучше год с Прегером, чем всю жизнь без него.
Молодец Хайка! Прегер чувствует, что она готова стать его невестой. Он свободен, ему хорошо.
…Было жаркое субботнее утро, святой день, праздничный город, горячее солнце, чолнт [13]13
Чолнт – блюдо из тушеных овощей с мясом, готовится накануне субботы или праздника, сохраняется в печи и подается горячим.
[Закрыть]стоит в белых печах, и они облеплены черными мухами, мириадами черных мух.
Хорошо в тех домах, где через открытые окна падает тень. Из них доносятся девичьи голоса, праздничные, спокойные и стыдливые – будто кто-то может подсмотреть и осудить девушек за то, что они выходят к чаю в нижних белых сорочках. Нет, мужчин нет в доме, мужчины в синагоге.
Прегер шагает по мостовой. Освещенные праздничным солнцем, по левой стороне тянутся скучные закрытые лавки. Ни телег, ни прохожих. Никто не попадается навстречу. Это напоминает Прегеру его первое лето в Ракитном. Ему хорошо. У него в руке полотенце, он идет купаться. Когда он проходит мимо распахнутых окон синагоги, стоящей на холме возле узенькой речки с зеленой водой, он слышит молитву: «Благословен Тот, Кто сказал…» Старая надоевшая молитва! Она перечеркивает все новое, что происходит на свете. И Прегер чувствует досаду, услыхав упрямую молитву. Жаль, что он некурящий. Назло этим праведникам, которые провожают его взглядом, он закурил бы папиросу.
Для купания он нарочно выбирает такое место, чтобы было видно из окон синагоги. Пусть любуются, как он намыливается и долго-долго плещется в воде, пока не устанет. Узенькая речка сверкает, слепит глаза, в ушах слегка шумит, в них попала вода. Прегер тщательно вытирается, одевается и слышит из синагоги: «Новый свет на Сион…»
Вдруг он замечает, что на другом берегу что-то сверкает на солнце. Зеленая шелковая кофточка движется под розовым шелковым зонтиком. Сердце екает: «Хава Пойзнер? Нет, не она…» И через секунду: «Да, она». Тропинка на другом берегу прячется в высокой траве, ноги девушки скрыты, не видно, как они переступают, но розовый зонтик и зеленая кофточка дрожат перед глазами. Чтобы миновать синагогу, она, наверно, прошла крестьянскими садами вдоль берега и оказалась на том берегу; она идет купаться. Вот она подходит к молодому густому лесочку и исчезает за деревьями. Вновь появляется в длинной белой рубашке и бросается в воду. Она плывет, она умеет плавать. Это умение передалось ей по наследству. Вечером по пятницам ее отец проплывает вдоль всю речку, а мальчишки, на которых он ноль внимания, стоят на берегу и смотрят. Ее стройная фигура в широкой белой рубашке лежит на воде, волосы она собрала в пучок, чтобы не намочить, из-под красивых, изящных рук летят брызги, и, кажется, она улыбается.
Но что это такое? Из синагоги доносится: «К Господу…» Получается, он, Прегер, ошибся. Ему казалось, он ясно слышал: «Новый свет на Сион…» Что ж, тем лучше, значит, еще рано и он успеет прогуляться в молодом лесочке. Сколько лет Прегер здесь, в Ракитном? Лет шесть. Когда он приехал, в лесочке было много старых, высоких деревьев, но потом их спилили. Остались только пожелтевшие пни, они стоят тут и там, словно табуретки. Прегер присаживается на один из них. Машинально чертит по земле палкой, а из головы не идет стройное тело в белой рубашке, с наслаждением скользящее по воде. Он давно не видел ее так близко, как сегодня, Хаву Пойзнер. И сердце заболело, заныло. Еще пару лет назад она частенько приходила к нему на свидание в этот самый лесок, а теперь они так далеки друг от друга. Она не отвечает на его письма. Неизвестно, видела она его сегодня на противоположном берегу или нет.
Вдруг он слышит за спиной звук шагов: кто-то идет по тропинке. Это она, Хава Пойзнер, это ее шаги. Она возвращается домой, сейчас пройдет совсем близко. Почему она так громко ступает? Может быть, нарочно, чтобы он обернулся? Она видит его, но не считает нужным даже слегка кивнуть головой. Чуть заметная насмешливая улыбка спряталась в уголках ее губ, большие, чуть навыкате глаза смотрят удивленно, будто она не верит, что это он, Прегер. Он еще жив? Он до сих пор в Ракитном? И все. Она прошла мимо и даже не оглянулась. Дальше, дальше, и вот совсем исчезла из виду. Но… Знает ли она, что Хайка, служанка из заезжего дома, ходит нарядная, как невеста, и совсем забросила работу? Сказала хозяйке, чтобы та искала другую работницу…
* * *
Но с той субботы Прегер начал замечать, что служанка Хайка становится к нему все холоднее. Пришлось добавить приманки. Он пообещал Хайке, что позовет на свадьбу берижинецких музыкантов. Они пройдут маршем по городу. Кроме скрипок, будут две трубы, флейта, кларнет и тромбон, а еще большой барабан. А вслед за музыкантами будет бежать босая детвора, и агент Залкер станет запускать из толпы фейерверки. Он найдет такие ракеты, что горят подольше. На Залкера можно положиться, он достанет что угодно, уверял Прегер Хайку.
Но это не помогает. Хайка опять надела рваные башмаки на босу ногу и трудится в заезжем доме, как вол. Она призналась Прегеру, что прикипела к нему душой и никогда его не забудет. Но что поделаешь, все приличные люди убеждают ее, что она будет проклинать себя всю оставшуюся жизнь, если выйдет за него.
– Приличные люди? Вот оно что…
Прегер выпытывает у Хайки, что это за приличные люди. Он считает, что в Ракитном таких вообще нет. Пусть Хайка назовет их по именам. Но Хайка снова ходит в рваных башмаках на босу ногу. Она упрямая девушка, и никого не будет называть.