Текст книги "Маленькие Смерти (СИ)"
Автор книги: Дарья Беляева
Жанры:
Классическое фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
– Серьезно, папа? Она что клубничная?
– У нас оставался подсластитель для детского сиропа.
Папа достает свою таблетку, и я думаю, что же для папы является предельным стрессом. Мы входим в зал, и ничего особенного я не чувствую.
– А вдруг я к ней резистентен? Или наоборот, у меня будет…
И именно в этот момент я чувствую, что сердце мое бьется быстрее безо всякой на то причины. Сердце стремительно поднимается выше, к горлу, как птичка, для которой открыли дверь клетки. И когда оно оказывается примерно в глотке, я чувствую вдруг совершенно немотивированный страх, и страшно мне почти до слез. Отшатнувшись, я прислоняюсь к стене, обхватив руками локти, как будто это должно облегчить мне паническую атаку. Голова кружится, и я с трудом понимаю, где именно нахожусь. Я слышу папин голос:
– Сосредоточься. Это не настоящий страх, милый. Сосредоточься.
Сосредоточиться у меня, впрочем, получается только, когда я чувствую, как папа держит меня за плечо. Он со мной, он рядом, а значит бояться, наверное, и вправду нечего. Я закрываю глаза, и тут же чувствую, как уходит пол у меня из-под ног, но отец крепко меня удерживает.
– В следующий раз тебе стоит принимать полтаблетки.
Представить или вспомнить что-нибудь в таком состоянии оказывается едва ли не самой трудной задачей из всех, что я выполнял в своей жалкой жизни. Мысли скачут, никак не желая остановиться. Наконец, мне удается сосредоточиться. Я вспоминаю для начала тот момент, когда Доминик стрелял в меня, в зале. Вспоминаю его удивительные глаза и ощущение скорой смерти, направленный на меня пистолет. Я умру, я умру, я умру. Но открыв глаза, я вижу все в обычных, ярких цветах. Нет, не подходит. Тогда я вспоминаю мертвого себя на столе, в подвале. Я вспоминаю, как папа пришивает на место мою голову, вспоминаю свои закрытые глаза и трупные пятна, и темноту моих веснушек, и открытое горло, когда видно отбитую позвоночную кость. Я умер, я умер, я умер. Но и на этот раз мир не меняется перед глазами. И тогда до меня доходит: не надо представлять абстрактно-страшные моменты. Ведь был по крайней мере один, который действительно сработал и безо всяких таблеток. И я представляю иезуитскую школу, моего папу, стоящего рядом, снайпера, который, я знаю, вот-вот выстрелит, и что-то внутри у меня действительно обрывается. Страх, искусственный страх, мешается с воспоминанием о страхе настоящем. Я чувствую ощущение, которое бывает еще, когда взлетает самолет, чувство легкости и пустоты, которые почти болезненно отзываются внутри, где-то на уровне желудка.
Когда я открываю глаза, то вижу все в сером, сумеречном свете. Воздух холодный и вязкий, будто бы застывший, как желе из холодильника.
Папа улыбается мне, он спрашивает:
– Как ты?
– Неплохо, – говорю я.
– Тогда начнем. Итак, Фрэнки, телекинез, перемещения в пространстве и умение делать объекты незаметными – способности свойственные всем медиумам без исключения. Некий базовый пакет, который один достаточен для того, чтобы наш проект оплачивало государство.
Папа достает из кармана шариковую ручку, подбрасывает ее, и та зависает в воздухе. Может создаться впечатление, что перемещать вещи в пространстве – очень легко. На самом деле это требует в первую очередь пространственного мышления. Сила в мире мертвых функционирует только благодаря мыслям и представлению. Чтобы пустить предмет в долгий полет, мне нужно представить вектор и скорость этого полета в мельчайших деталях, поэтому…
И тут папа запускает ручку в меня, невероятно быстро, и даже не шевельнув рукой. У меня меньше секунды, и этого слишком мало, чтобы представить путь ручки, допустим, до стены. Но вполне хватит, чтобы представить, как ручка замрет прямо перед моим носом. И она действительно останавливается.
– Отлично, – говорит папа, а я отправляю ручку в стену с такой силой, что она едва не ломается. – Переместись.
Я щелкаю пальцами, и оказываюсь в другом конце зала. Щелкать пальцами совершенно не обязательно, но мне нравится звук, и на мой взгляд перемещение сразу выглядит по-пижонски изящно.
Чтобы меня не заметили сделать еще легче, просто представив, что место где я стою абсолютно пусто. Наверное что-то вроде того, но совсем в других масштабах, провернули папа и Мэнди в иезуитской школе.
– Молодец, – говорит папа. – С базовым пакетом ты вполне управляешься в мире мертвых, а значит и здесь. Теперь перейдем к тому, что дано лично нам, нашей семье. Как ты использовал свою кровь в мире мертвых?
– Как растворитель, – говорю я неохотно.
– Все равно, что использовать автомат для того, чтобы, скажем, землю копать. Теоретически возможно, а иногда и практически применимо, но совершенно не имеет отношения к его исходному назначению. В нашей крови, как ты уже понял, содержится темнота мира мертвых. Она все там создает и она же все там разрушает. Темнота формна и пустотна одновременно, как…
– Дао?
– Как твой разум, Фрэнки. Темнота, разумеется, содержится в крови. Трехсоставность человека?
– Пневма, сома и сарк. Душа, дух и плоть, – рапортую я, чувствуя себя на экзамене.
– Сарк, сома и пневма. Я чувствую все, я знаю все и я есть все. Плоть, как ты понимаешь, разума не имеет. Ты не можешь контролировать темноту в своей крови, и оттого она только разрушает. Как вылитая из пробирки кислота. Сила без контроля. Сома, дух, это разум, умение представлять, контроль без силы, с ним тоже ничего путного не сделаешь. А вот пневма сочетается в себе все и позволяет…
Папа едва заметно двигает указательным пальцем, и падшая на поле брани шариковая ручка возвращается к нему по воздуху.
– Разрушать, – говорит папа, взяв ручку, коснувшись ее только пальцем. Я вижу, как темнота проникает внутрь металла, и он исчезает. Очень похоже на то, что я делаю с кровью в мире мертвых. Ручка исчезает, как будто ее и не было никогда. – И создавать.
На пустой папиной ладони из дымной, клубящейся, как первородный океан, темноты, ручка восстает снова в своем первозданном сиянии.
Папа тогда ломает ручку на две части, и она распадается клубком темноты, из которой вышла.
– Как ты понимаешь, с маленькими и неживыми предметами все гораздо легче. Я ни разу не создавал из темноты ничего, сложнее кружки или перочинного ножа. Чем проще форма, тем больше шансов, что ты сможешь это сделать.
– Слушай, а разве темнота, это не…
– Да. Именно. Темнота опасна, как и вещи из нее сделанные. Сравни это с радиацией, Франциск. Если достаточное количество темноты попадет внутрь, человек умрет. Так что, скажем, восемь месяцев к ряду, создавая простейшие вещи и подсовывая их определенному человеку, можно его убить.
– Практически как видео про Убийцу с ложкой.
Папа смеется, а потом говорит:
– Именно. Впрочем, создавать тебе пока ничего не надо. Мы с тобой научимся кое-чему более простому и более зрелищному.
– Что может быть более зрелищно, чем появление зубочисток из Дао, первородного хаоса, Времени Сновидений или что это там?
И тогда отец выбрасывает руку вперед, будто хочет что-то подвинуть, и меня сбивает с ног целая волна, бесформенная, клубящаяся волна темноты, практически с меня ростом, холодная и острая, как лед.
– Что это было?
– Кое-что куда более легкое, чем создание радиоактивных ручек. Если не придавать темноте четкие форму и свойства, ты можешь пользоваться ей, как инструментом. Сбивать с ног, привязывать кого-нибудь, протыкать, если ты встал на тропу войны, или, по крайней мере, попытаться накачать ей кого-то до смерти, как Мэнди едва не поступила с твоим троюродным братом Домиником. Тебе не нужно в подробностях представлять форму и вид, только направление и действие. Практически как улучшенная версия телекинеза, попробуй.
– А откуда взять темноту?
– Из сердца, милый. Почувствуй, как она в тебе бьется, вместе с кровью, и вытащи ее отдельно от крови, вытащи ее из крови.
Я снова закрываю глаза, стараясь почувствовать, как сказал папа. Биение моего пульса, быстрое и жаркое, я больше не замечаю. Сердце перегоняет кровь, я могу ощутить пульсацию даже в кончиках пальцев. Я вспоминаю слова Морриган про то, что аду суждены все, в ком течет эта кровь.
Выпустить темноту. Я представляю, как с кончиков моих пальцев стекает, вырвавшись из сосудов, из-под кожи, ледяная, дымная темнота. Некоторое время я стою так, представляя каждую каплю, а потом и поток.
– Франциск, – говорит папа, и я открываю глаза. Вокруг меня стелится как туман темнота, расходясь метра на три, не меньше.
– Я же говорил, что ты сильный медиум. А теперь попробуй сделать с ней что-нибудь. И не закрывай глаза, твой противник может успеть тебя застрелить.
Я делаю осторожное движение рукой, представляя, как темнота конденсируется и пронесется быстро-быстро к противоположной стене, но она только продолжает клубиться, не делая ровно ничего.
Когда я переступаю с ноги на ногу, она ластится, как кошка. Я представляю во всех подробностях весь путь темноты от моих ног и до стены, но она остается на месте.
– Франциск, это не совсем то, что ты делаешь обычно. Работать с темнотой куда быстрее, потому что она чувствует твои желания. Попробуй пожелать, а не представить в подробностях что-то скучное. Тебе нужен какой-нибудь яркий, ощутимый образ, который тебе понравится.
И тогда я представляю в подробностях град из осколков стекла, усеивающий восхитительно-белый пол зала, звон выбитого окна, ведущего в кабинет. А потом я даже не вижу, я чувствую, как темнота, моя темнота, собирается, чтобы волной, вектором, рвануть к окну. Движение ее оказывается почти смазанно-быстрым, и вот я слышу звон, именно такой, какого я ожидал.
– Вполне впечатляюще, – говорит папа, и я горд неимоверно. Я почти властным движением маню темноту обратно, и чувствую, как она возвращается.
– Важное знание для тебя, милый. В тебе четыре с половиной литра темноты, ни больше, ни меньше. Если ты выпустишь ее всю, как сейчас, то внутри ничего не останется на случай крайней необходимости. Иными словами, если я надумаю стрелять в тебя сейчас, пока ты использовал абсолютно всю свою силу для вандализма, ты не сможешь остановить пулю.
– А я могу устать использовать тьму?
– Нет, это твой инструмент, ты можешь использовать ее столько, сколько требуется, просто рассчитывай пропорцию. Но, милый, твой организм устает от таблеток, к сожалению. Он работает на износ, как ты понимаешь.
И именно тогда я чувствую острую, яркую, как вспышка фотоаппарата, боль в сердце. Боль вдруг расцвечивает все в прежние, обычные цвета.
– Пап, мне плохо.
– Мне тоже, поверь. Именно поэтому у тебя есть около получаса чтобы творить магию невероятной силы. Твой организм не сможет выдержать дольше в состоянии предельного искусственного стресса, но мы работаем над этим.
Меня пошатывает, и я снова прислоняюсь к стене, стараясь вдохнуть поглубже. Я замечаю, что папа тоже очень бледен.
– Пойдем, милый. Время истекло, и нам с тобой неплохо было бы употребить какое-нибудь более классическое фармакологическое достижение.
Проходя мимо осколков, кроме острой боли внутри, я чувствую почти такую же острую гордость за себя и за то, что я умею.
– Пузырек с таблетками оставь себе, хорошо? Только используй их с умом. Мне еще нужно будет поговорить с Морриган, да и вполне обычной работы у меня достаточно, поэтому домой поедешь с Мильтоном, хорошо?
– Да, папа.
Мы снова спускаемся на лифте, папе приходится ввести код, чтобы покинуть этаж. Перед глазами у меня все плывет, пока мы идем в его кабинет. Обычный папин кабинет располагается на двадцать четвертом этаже. Ничего особенного он собой не представляет, никаких тайн не хранит, кроме разве что экономических, и выглядит как вполне обычное место обитания главы крупной корпорации, со всеми этими столами красного дерева, окнами во всю стену и удобными кожаными креслами.
Папа вручает мне вполне обычную таблетку от боли в сердце, и я принимаю ее почти с такой же благодарностью, как подарки на Рождество. Боль отпускает не сразу, и некоторое время я сижу в кресле с закрытыми глазами, рассматривая пульсирующий под веками узор из бьющейся в сосудах крови. Папа оставляет меня одного, и единственный звук, который я слышу – тиканье часов, мерное и успокаивающее.
Я люблю ощущение уходящей боли, медленного наслаждения, которое приносит облегчение. Я думаю, что часы тикают так успокаивающе, но сил отправиться в мир мертвых и посмотреть, что происходит в папиной корпорации с другой стороны, у меня совсем нет. Мильтон появляется минут десять спустя и сияет ярче прежнего, почти лучится красотой и хорошим настроением.
– Ну что, племяш, поехали бездельничать дома?
– Как Морриган? – спрашиваю я.
– А как ты думаешь?
Пока мы едем в лифте, я молча рассматриваю Мильтона. Он выглядит вполне счастливым, зубасто улыбается, и даже веснушки его кажутся ярче прежнего.
– Что, научить тебя фокусам из мира мертвых для Райана оказалось проще, чем для меня научить тебя стрелять?
– Не напоминай, мне и так кажется, что я недостаточно южанин.
Мильтон приставляет указательный палец к моему виску, говорит:
– Бам. На самом деле все куда проще, чем тебе кажется.
Глаза его в этот момент кажутся такими же мучительно-зелеными, как лето снаружи. Надо же, думается мне, Доминик и Мильтон в равной степени получают удовольствие от убийства живых существ, беспомощности и боли. Как они могут быть такими красивыми, когда говорят об этом? Как кто-то, кто совершает самые уродливые и мерзкие поступки, может оставаться прекрасным? Я замечаю на ладони у Мильтона кровь.
– Морриган меня укусила, – говорит он. – Бешеная сука.
– Я не думаю, что стоит мучить Морриган.
– Она насчет тебя не особенно сомневалась.
В холле Мильтон еще минут десять флиртует с одной из папиных секретарш, а я стою и жду, снедаемый не то завистью, не то холодом кондиционера, переставшим казаться таким благословенным.
– В общем, давай-ка завтра выберемся куда-нибудь, Брэнди, – говорит Мильтон.
– Шерри, – отвечает она. У нее блестящие светлые волосы, почти прозрачные серые глаза и неожиданно резкий, по крайней мере для юга, акцент Среднего Запада. Как раз девушка моего типа. Кроме того, я запомнил бы ее имя.
Но Шерри награждает Мильтона ослепительной улыбкой, очаровательной как пасторальное лето в Айове, откуда она, наверняка, родом. Сам Мильтон тоже улыбается, но куда больше при этом напоминает голодного волка, чем безмятежно флиртующего мужчину.
Я постукиваю носком ботинка по мраморному полу, говорю:
– Дядя.
– О, это сын мистера Миллигана?
– Да, но мистер Миллиган всегда был слишком занят на работе, поэтому фактически я растил его один. Он родился всего через два года после того, как я вернулся с войны в Персидском Заливе.
– Сколько вам было, когда вы отправились на войну в первый раз?
– Девятнадцать.
– А сейчас ему сорок два, Шерри, – говорю я. – И пора домой.
В машине дядя Мильтон говорит мне:
– У меня свиданье с девушкой с алкогольным именем.
– Практически как с девушкой с татуировкой дракона, – пожимаю плечами я.
– Знаешь почему?
– Потому что ты красивый, и она не обращает внимания на то, что ты говоришь?
– Нет, потому что на твоем безрадостном фоне я хорошо смотрюсь. Нам нужно больше времени проводить вместе.
Домой мы едем куда быстрее, превышая все мыслимые ограничения скорости.
– Пока здесь нет твоего занудного отца, почему бы не прокатиться как белые люди?
– Ирландский расист-ветеран с пушкой наперевес, ты представляешь собой самый любимый типаж для женщин Техаса. Может быть съездим туда летом?
Мильтон смеется и сильнее выжимает педаль газа. И именно тогда я замечаю, что он самую чуточку, но – бледнее обычного.
– С тобой все в порядке?
– Что?
– Ты хорошо себя чувствуешь?
– Да, – говорит он. – Разумеется, хорошо.
Машина с ревом проносится мимо автозаправки на въезде, где Мильтон всегда сбавляет скорость, но только на этот раз он скорости не сбавляет.
– Дядя, здесь нас остановят копы.
– Да? Да, конечно.
Он отвечает будто бы невпопад, и я говорю:
– Давай-ка я поведу.
Неожиданно, Мильтон соглашается. Тогда я думаю, что он заболел, ведь ни разу в своей жизни Мильтон не соглашался пустить кого-то за руль, если уж он решил погонять сам.
Глава 8
Успеваем домой мы как раз к обеду, но Мильтона еда интересует неожиданно мало. Он уходит наверх, говорит, что собирается поспать и просит принести ему чай.
Чай, вот в чем проблема. Не виски. Не текилу. Не канадскую водку. Не ром. Не шампанское. Не вино. Не одеколон, в конце концов. Он просит чай, и даже не просит добавить туда спирта для вкуса.
Мэнди и Итэн выглядят обеспокоенными и смотрят на меня, пока я занимаюсь чаем, с плохо скрываемым волнением, но я говорю:
– Он просто устал и его Морриган укусила, наверняка.
– Вот бешеная…
– Не заканчивай предложение, Мэнди, – вздыхает Итэн.
– Что? Вдруг она его чем-нибудь заразила?
– Чем? Католицизмом? – спрашиваю я, размешивая в чашке сахар.
Вручая чай Мильтону, я, впрочем, выгляжу чуть менее уверенным. Мильтон, бледный и какой-то потерянный, сидит, забравшись с ногами на кровать, как шестнадцатилетний.
– Что случилось, Мильтон?
– Голова болит.
– Мне позвонить папе?
– Нет, не звони. Я выпью таблетку и посплю. Как тебе такой план?
– Меня устраивает, но если тебе что-то будет нужно – кричи.
Спустившись вниз, я беру оставшуюся для меня порцию китайской еды и сажусь между Итэном и Мэнди.
– Все в порядке, ребята. Вы можете перестать волноваться. У него болит голова.
– Но он не пьет, – говорит Мэнди. – Ты же знаешь, когда у него болит голова, он пьет.
– Или издевается надо мной, – добавляет Итэн. – Когда он в последний раз просто шел поспать? Я кстати, очень хорошо помню. В его шестнадцатилетие, когда он сказал, что идет поспать и поразмыслить над своей жизнью, а потом сбежал в Нью-Йорк.
– То есть, думаешь он сейчас на пути к аэропорту Кеннеди?
Мы с Мэнди переглядываемся, я подцепляю еще одну порцию острой, жирной, китайской лапши и говорю:
– Не думаю, что у нас есть причины за него волноваться.
Я сам ужасно волнуюсь, но в отсутствии папы, я заменяю его, а значит должен поддерживать всеобщее спокойствие в неясных ситуациях.
– Да? – спрашивает Итэн.
– Да? – спрашивает Мэнди.
Наверное, не очень-то убедительно у меня получается кого-нибудь успокаивать.
– Я сказал ему кричать в случае чего.
В фильмах слишком очевидная композиция вызывает смех, а вот в жизни – непременное удивление. Да, первым моим чувством, когда сразу после конца моей довольно скверной шутки, я услышал крик дяди Мильтона, было именно удивление.
Крик настоящий, громкий, болезненный, какого я никогда не слышал от дяди Мильтона. Если быть честным, я даже не представлял, что взрослый мужчина может так громко орать.
Мы с Мэнди и Итэном бросаемся наверх почти одновременно. Мильтон не прекращает орать, кажется, ни на секунду, и это с одной стороны хорошо, ведь означает, что он вполне еще жив и легкие у него функционируют, а с другой – невероятно страшно.
Мы с Мэнди замираем в дверях, а Итэн – чуть позади нас. Ни один из нас не может заставить себя переступить порог комнаты сразу же. Мильтон сидит на кровати в той же позе, в которой я его оставил, карикатурно-подростковой. Обхватив голову руками он кричит:
– Заткнись! Заткнись! Заткнись!
– Мильтон! – взвизгивает Мэнди, но Мильтон ее будто бы не слышит. Мы с ней одновременно делаем шаг вперед, в комнату.
Мильтон раскачивается, мерно и жутко, его так ощутимо трясет. Оказавшись рядом с ним, я и Мэнди одновременно протягиваем к нему руки, пытаясь коснуться, но Мильтон отползает назад, прижавшись к спинке кровати.
– Нет. Нет, это большое зло. Нет!
Он смертельно бледен и глаза у него воспалены, больше всего мой дядя похож на сумасшедшего. Он смотрит на нас так, будто не узнает.
– О, Господи, – говорит он, а я ведь никогда не слышал, чтобы он звал Господа. – Господи, я согрешил и наказан. Я много грешил, я не знал, что такое плохо. Я все еще грешу. Мне жаль, Господи, мне жаль, пусть только это прекратится. Это из-за меня, папа? Это потому что я был плохим?
Мэнди прижимает руку ко рту, издает какой-то странный, показавшийся бы мне смешным, если бы не ситуация, писк.
– Это зло, – говорит Мильтон. – Это ведь такое огромное зло. Мне никогда с ним не справиться. Только не забирай меня!
– Мильтон, – говорит Мэнди хрипло. – Братик, о чем ты? Папы нет, папа умер.
И тогда Мильтон не то, что орет – он воет:
– Они все говорят одновременно, я не могу думать, мне больно. Как в аду, как в аду!
Мэнди замирает на месте, продолжая смотреть. Мильтон, ее старший брат, бьется и сходит с ума, здесь, рядом с ней, а она ничего сделать не может. И я не могу. С трудом мне удается найти телефон, и с еще большим трудом набрать папин номер.
– Отец! – начинаю частить я, еще толком не поняв, взял папа трубку или нет. – Мильтон, он…
Я оборачиваюсь, смотрю на Мильтона, пытаясь найти верные слова.
– Я не знаю, – говорю. – Извини, я не знаю, что с ним случилось. Я не могу тебе объяснить. Он кричит что-то про голоса и ад. Как будто сошел с ума. Что нам делать? Он умрет? Его заберут у нас? Пап? Папа? Папочка?
– Прекрати паниковать, Франциск. Дождитесь меня, я посмотрю, что с ним случилось.
– Он так кричит, ему, наверное, больно.
– Он говорит про голоса?
– Да.
– Я объясню тебе, где успокоительное, его надо вколоть. Готов?
Я сглатываю комок в горле, киваю.
– Готов.
Мильтон позади меня говорит:
– Он вернулся, теперь он здесь. Я этого не выдержу. Почему я? Почему я? Они все говорят одновременно. Я не могу это слушать, не могу. Так неправильно, так неправильно.
Папа терпеливо объясняет мне, где успокоительное, но найти я его могу далеко не сразу. А когда нахожу, то не сразу могу набрать шприц, так сильно дрожат у меня руки.
Что происходит с моим дядей? Это может быть из-за Морриган? Когда я возвращаюсь, дядя уже не кричит, он лежит на кровати, смотрит в потолок и твердит:
– Этот маленький поросенок отправился в город, этот маленький поросенок остался дома, у этого поросенка были масло и хлеб, этот поросенок тоже остался дома, а этот поросенок визжал всю дорогу домой.
– Папа сказал вколоть ему лекарство, – говорю я. – Подержите его, пожалуйста.
Итэн и Мэнди держат Мильтона, впрочем сейчас это не сложно, он почти неподвижен, только продолжает повторять считалку про свиней.
Я примериваюсь слишком долго, боюсь, что случайно попаду не туда, или что в шприце останется воздух, или что сам дьявол появится и заберет моего дядю, да чего угодно.
В конце концов, Мэнди отбирает у меня шприц и вкалывает Мильтону в руку успокоительное. Именно тогда он вскрикивает:
– Тысяча семьдесят, тысяча семьдесят! Он больше не демон, он бог.
От того, как Мильтон дергается, игла входит глубже под кожу и выступает капля крови, выдернув шприц, Мэнди снова прижимает руку ко рту. Я вижу, как Итэн, вместо того, чтобы продолжать Мильтона держать, поглаживает его по голове. Глаза у Мильтона широко раскрыты, но я почти уверен, что он нас не видит.
А потом его вдруг перестает трясти, он говорит:
– Мэнди, позвони Райану. Ему нужно убираться оттуда. Немедленно. Сейчас. Сейчас! Быстро!
В обычном своем настроении и обычном состоянии Мильтона, Мэнди не слезла бы с брата, пока не узнала, что к чему, но сейчас она только берет Итэна за воротник, утягивает его за собой.
– Собирайся, ты идешь в церковь.
– Зачем?
– За кем. И ты знаешь, за кем. Быстро! Я звоню Райану.
Оставшись рядом с Мильтоном в одиночестве, я сажусь на край кровати, зову его по имени, но он снова меня будто бы не слышит.
– Мильтон, – говорю я. – Мильтон, папа уже едет домой. Мы тебе поможем. Ничего не случится.
Эти слова скорее успокаивают меня, хотя бы в ту секунду, когда я их произношу.
Я говорю:
– Я так люблю тебя, дядя. Прости, что злился на тебя.
Он говорит:
– Он движется туда, это огромное зло.
Я говорю:
– Вообще когда-либо, даже в тот раз, когда ты меня чуть не застрелил.
Он говорит:
– Пожирая плоть и кровь, пожираешь душу.
Я говорю:
– Я так люблю тебя.
Он говорит:
– Слишком близко, слишком хорошо слышно их всех.
И тогда я ложусь рядом с ним, кладу голову ему на плечо, слушая сердце, закрываю глаза. И мне кажется, может быть только кажется, что так я утешу его лучше, чем любыми словами.
Слушая удары сердца Мильтона, слушая его дыхание, неразборчивый шепот, я вспоминаю вдруг, с невероятной отчетливостью, золотые пески в Сан Диего, где мы были, когда я был совсем маленький. Вспоминаю золотые пески и темнеющую гладь океана, чаек, обращающихся в точки на горизонте, плеск рыбок в прозрачной воде, и зеркало неба, отражающее земную, режущую глаза синь воды.
Невероятно, с какой точностью я могу воспроизвести галдеж детей на пляже, горький плач птиц наверху, накатывающие стоны прибоя и ощущение огромного моря прямо передо мной.
Тогда я впервые узнал, что есть что-то невыразимо большее, чем я, что прибудет всегда, до и после меня. Я вспоминаю о море, и чувствую, как успокаивается сердцебиение моего дяди. Я представляю все, выразительно, ярко, проговариваю каждый оттенок воды и песка, как будто рассказываю ему сказку.
Но ничего не говорю вслух. И в то же время знаю, что он воспринимает сейчас каждую мою мысль. Я не знаю, откуда пришло это знание и не думаю о том, что оно означает.
Я чувствую по мерному, спокойному, нездешнему дыханию Мильтона, что он засыпает, засыпаю и я, надеясь выяснить хоть что-нибудь. Открыв глаза в темноте, я слышу, как кто-то зовет меня за окном. Девочка с перевязанным лицом стоит снаружи и говорит:
– Выходи, Франциск. Выходи! – она смеется совершенно девчоночьим смехом и пропадает. Я встаю с кровати и выглядываю из окна вниз. Под окном, будто съев, слизнув наш сад, бьется дикое, непослушное, ночное море, о котором я вспоминал.
Вместо того, чтобы идти спускаться по лестнице, я щелкаю пальцами и оказываюсь внизу, у самой воды. Облизав мне ботинки, она откатывает назад, скрадывая песок. Девочка в бинтах плачет, ровно настолько же горько, насколько сладко секунду назад смеялась. Я сажусь рядом с ней и говорю:
– Привет, дружок.
– Отвали, – говорит она.
– Ты меня звала.
– Звала, – говорит она. – Все кончается.
Она шмыгает носом, бинт на ее лице мокрый от слез.
– Тогда чего ты плачешь? – спрашиваю я.
Она поворачивает голову и, наверное, смотрит на меня.
– Ты знаешь, как меня зовут?
– Ты не говорила мне, когда я спросил.
– Зоуи. Зо-уи. Хорошее имя?
– Хорошее, дружок. Ты – моя прапрапрапрабабушка?
– Ненавижу тебя, отвали и уходи.
Я смеюсь, и она бьет меня по плечу, совсем не больно.
– Чего ты плачешь, бабуль?
– Заткнись и не называй меня так.
– Тогда не рыдай.
Зоуи чуть склоняет голову набок, птичьим, смешным и страшным одновременно движением.
– Хочешь, – говорит она. – Расскажу тебе кое-что жуткое.
– Только быстрее. Я здесь, чтобы узнать, что случилось с моим дядей.
– Ага, – кивает Зоуи. – И об этом тоже, но чтобы понять историю, ты должен перестать быть таким придурком и послушать ее с самого начала.
– А для бабули ты довольно-таки суровая.
Но Зоуи не смеется и не бьет меня, она ложится на песок и смотрит в черное, слепое небо. Я ложусь тоже и вдруг думаю, что так же мы лежали с Домиником. Звезд не было видно ни тогда, на потолке, ни сейчас, на небе.
– Давным давно, – говорит она. – Хотя и не так давно, как ты думаешь, жила была на свете Зоуи Миллиган, и был у нее лучший на свете брат, которого она любила больше самой жизни и всего другого.
– А звали его Грэйди?
– Не перебивай. Но звали его действительно Грэйди. Грэйди, ее старший брат, был умницей. Настоящим умницей, правда-правда. Они жили в прекрасном доме, так говорил Грэйди, он еще помнил прекрасный дом, прежде чем его отобрали. Зоуи помнила только тесную комнатушку в Дандолке, где они с родителями ютились, оставшись без всего своего состояния. Зоуи и Грэйди любили своих родителей, старались им помогать. Когда родители умерли от туберкулеза, Зоуи и Грэйди едва не сошли с ума от горя. Но Грэйди, как я уже говорила, был лучшим старшим братом на свете. Он сказал: давай поедем в Дублин, там мы сможем найти работу. И Зоуи согласилась, а ведь не надо было соглашаться. Они добрались до Дублина без гроша в кармане, и Зоуи, признаться, подумала, что они оба умрут от голода. В желудке и в голове было одинаково легко, она была готова к смерти. Как истовая католичка, Зоуи верила, что попадет в рай, где много-много еды, ее ждут мама и папа, чтобы больше никогда не покинуть. Ей даже не было страшно. Но Грэйди раз за разом спасал ей жизнь, принося домой украденную на рынке еду или украденную на вокзале одежду, чтобы было не так холодно. Ты знаешь, как кусаются клопы? Клац-клац. Но ночам Зоуи и Грэйди грелись под одним одеялом, а рядом на койке сопела еще парочка чужих детей. Католический приют, где они ютились, всегда был переполнен, особенно зимой. Грэйди обнимал Зоуи так крепко, чтобы она не обращала внимание, что рядом есть кто-то, кроме него. Он же ведь правда был лучшим старшим братом. А еще он был умницей, поэтому Зоуи не удивилась, когда однажды он появился на пороге в новом пальто, держа в руках плитку шоколада и ее любимый пирог с почками.
– Фу! С почками?!
– Я рассказываю про викторианскую Британию, мальчик, там дела обстояли именно так. Даже в моей прекрасной стране.
Зоуи нащупывает на песке ракушку, подбрасывает ее и ловит не глядя, с нечеловеческой быстротой. Я замечаю, что у нее красивые руки – фарфорово-белая кожа и длинные, аккуратные пальцы.
– Словом, она не удивилась, что брат принес еду и повел ее в магазин за новым платьем. Она спросила, устроился ли он на работу, и Грэйди сказал, что устроился. Через неделю, они ушли из католического приюта, прихватив с собой только клопов из подушки. Их новая квартира в Дублине вовсе не была красивой или просторной, как лучший на свете дом, о котором рассказывал Грэйди, когда Зоуи не могла заснуть. И все же она была лучше, чем все, что Зоуи знала до этого. Она чувствовала себя королевой. Зоуи спрашивала, куда Грэйди уходит по ночам, и он отвечал, что работает сторожем на кладбище. Зоуи стоило спросить, откуда грязь под ногтями у Грэйди, что стало с его красивыми руками, но она не спрашивала. Зоуи нравилась новая жизнь, она была дурочкой. Ты ведь знаешь, чем занимался Грэйди.
– Воровал трупы.
Зоуи опускает руку в воду, лаская, оглаживая воображаемое море перед нами.
– Да. Он продавал их врачам и преподавателям. Зоуи долгое время не знала этого, пока Грэйди не привел в их дом Честера. Честер был богатый и чудной, но Зоуи он понравился. Он был совершенно безобидный, не страшный и не злой. Честер проболтался, как именно они познакомились с Грэйди, и весь тот вечер Зоуи рыдала. Вовсе не из-за позора, который Грэйди навлек на их семью, а из-за ада, который ожидал ее брата. Они не будут вместе в другой, вечной жизни, думала она. Грэйди пытался ее успокоить, он говорил, что отмолит все грехи, и Зоуи, дурочка, ему поверила. Он ведь был самым лучшим братом на свете, а лучший на свете брат ее не обманет. Грэйди все больше сходился с Честером, они вместе вели дела, и новая квартира Зоуи и Грэйди была еще больше, лучше, красивее. Грэйди уже не нужно было ходить ночью на кладбище, но он ходил, и руки его были в земле, когда Зоуи встречала его утром.