412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Данило Киш » Гробница для Бориса Давидовича » Текст книги (страница 2)
Гробница для Бориса Давидовича
  • Текст добавлен: 27 июня 2025, 09:18

Текст книги "Гробница для Бориса Давидовича"


Автор книги: Данило Киш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)

Его будит курьер из штаба. Версхойл сначала смотрит в небо, потом на свои часы: он проспал минут сорок. Курьер передает ему приказ, тоном, несообразным с его званием: в порту находится судно, на котором не работает рация; произвести ремонт; после выполнения приказа доложить помощнику командира; Viva la Republica! Версхойл спешит в палатку, берет кожаную сумку с инструментом и идет с курьером в порт. На дверях таможни ночью кто-то написал белой, все еще стекающей краской лозунг: VIVA LA MUERTE. В открытом море, далеко от дока, сквозь утреннюю дымку проглядывает силуэт какого-то корабля. Курьер и матросы в лодке у мола обмениваются ненужными паролями. Версхойл садится в лодку, не обернувшись в сторону берега.

Окованные двери

Вокруг плавают обгоревшие доски, наверное, остатки какого-то корабля, которого ночью торпедировали недалеко от берега. Версхойл смотрит на пепельное море, и это, наверное, напоминает ему презренную и презрения заслуживающую Ирландию. (Мы не можем поверить, что в этом презрении нет ни капли ностальгии). Его спутники молчат, занятые своими тяжелыми веслами. Они быстро оказываются вблизи судна, и Версхойл замечает, что за ними наблюдают с верхней палубы: рулевой передает бинокль капитану.

Вот некоторые технические подробности, может быть, и не важные для дальнейшего хода рассказа: это старый деревянный пароход, водоизмещением примерно пятьсот тонн, и официально он идет с грузом антрацита во французский порт Руан. Медные детали – поручни, винты, дверные ручки, рамы иллюминаторов – почти зеленые от патины, а корабельный флаг, покрытый угольной пылью, идентифицируется с трудом.

Когда Версхойл взошел на борт по скользкому веревочному трапу, в сопровождении двух матросов (один из них взял у него из рук кожаную сумку, чтобы гостю было легче подниматься), на палубе уже никого не было. Те два матроса отвели его в некое помещение в трюме. Помещение пустое, а двери окованы той же самой тусклой бронзой. Версхойл слышит, как в замке поворачивается ключ. В тот же момент он понимает, что судно отчаливает, а также понимает, скорее в гневе, а не в ужасе, что он попал в западню, как какой-нибудь наивный молокосос.

Путешествие продолжалось восемь дней. Эти восемь дней и ночей Версхойл провел в трюме, в тесной каюте рядом с машинным отделением, где оглушающий шум двигателей перемалывал, как жерновами, течение его мыслей и его сна. Каким-то странным образом примирившись с судьбой (но только внешне, мы это увидим), он не бил кулаком в дверь, не звал на помощь. Похоже, он даже не задумывался о побеге, впрочем, бессмысленном. По утрам он умывался над железной раковиной без зеркала, смотрел на пищу, которую три раза в день ему подавали через круглое окошко на окованной двери (селедка, лосось, черный хлеб), потом, не прикасаясь ни к чему, кроме воды, он снова ложился на жесткую матросскую койку без постельного белья. Смотрел на однообразное волнение моря сквозь иллюминатор каюты.

На третий день Версхойл просыпается от кошмарного сна: на узкой скамье напротив его койки сидят два человека и молча за ним наблюдают. Версхойл резко встает.

Попутчики

Голубоглазые, со здоровыми белыми зубами, попутчики дружески улыбаются Версхойлу. С какой-то неестественной (неестественной для времени и места) учтивостью и они быстро встают и называют свои имена с легким кивком головы. Версхойл, который также представляется, слоги его собственного имени вдруг кажутся совершенно незнакомыми и чужими.

Следующие пять дней три человека проводят в тесной раскаленной каюте за окованными дверьми в страшной азартной игре, похожей на покер втроем, в которой проигрыш оплачивается жизнью. Прерывая дискуссию только для того, чтобы быстро съесть кусок вяленой селедки (на четвертый день путешествия Версхойл начал есть) или освежить пересохшие рты и отдохнуть от собственного перекрикивания друг друга (и тогда непереносимый шум машин становился только подобием тишины), три человека разговаривали о справедливости, о свободе, о пролетариате, о целях революции, с пеной у рта отстаивая свои убеждения, как будто намеренно избрав это полутемное помещение судна, находящегося в международных водах, как единственно возможную и нейтральную территорию для страшной игры аргументов, страстей, убеждений и фанатизма. Небритые и потные, с засученными рукавами и изможденные, они прервали дискуссию только один раз: когда на пятый день путешествия два посетителя (о которых нам известно, кроме их имен, только то, что им было примерно по двадцать лет, и что они не были членами экипажа корабля) оставили Версхойла на несколько часов одного. В это время ирландец сквозь оглушающий шум машин слышал, как с палубы доносятся звуки какого-то фокстрота, который кажется ему знакомым. Незадолго до полуночи музыка вдруг замирает, и посетители возвращаются, навеселе. Они сообщают Версхойлу, что на судне праздник: после получения каблограммы, которую радист принял во второй половине того же дня, судно Витебск переименовали в Орджоникидзе. Угощают его водкой. Он отказывается, боясь что отравят. Парни это понимают и выпивают водку, смеясь над подозрительностью ирландца.

Внезапное и неожиданное прекращение шума машин резко прерывает разговор в каюте, как будто этот обычный ритм был ритуальным сопровождением, придававшим силу и размах их мыслям и аргументам. Теперь они молчали, совсем онемев, и прислушивались к плеску волн, ударявшихся о корпус судна, к топоту шагов по палубе и долгому скольжению тяжелых цепей. Уже минула полночь, когда отперли двери каюты, и когда три человека покинули свое место пребывания, полное окурков и рыбьих костей.

Наручники

Витебск-Орджоникидзе бросил якорь в открытом море, в девяти милях от Ленинграда. Вскоре от снопа далеких огней на берегу один начинает отделяться, а ветер приносит предшествующий катеру, приближающегося к кораблю, шум мощных моторов. Три человека в форме, один в звании капитана и двое без знаков различия, подходят к Версхойлу и нацеливают на него свои револьверы. Версхойл поднимает руки. Они его обыскивают, затем завязывают вокруг пояса веревку. Версхойл послушно спускается по веревочному трапу и занимает место в моторном катере, где его приковывают наручниками к медной спинке сиденья. Он смотрел на призрачный силуэт корабля, освещенного снопом света прожектора. Он видел, как по веревочному трапу спускают, связанными вокруг пояса, и обоих его попутчиков. Вскоре все трое сидят рядом друг с другом, прикованные наручниками к стойке сиденья.

Справедливый приговор

Так или иначе, истинный исход той битвы слов и аргументов, которую вели на протяжении шести дней ирландец Гульд Версхойл и два его попутчика, останется тайной для исследователей современных идей. Как останется тайной, весьма интересной психологически и юридически, возможно ли, чтобы человек, под давлением страха и отчаяния, был в состоянии отточить силу своих аргументов и своего опыта настолько, чтобы без принуждения извне, без применения силы или пыток, поколебать в сознании двух других человек все то, что в них вбивалось в течение долгих лет, воспитанием, чтением, привычкой и дрессурой. Может быть, поэтому и не следует считать совершено произвольным решение судейской коллегии, которая, по соображениям некой высшей справедливости, вынесла строгий приговор (восемь лет тюрьмы) каждому из трех участников долгой игры убеждения. Потому что, даже если мы и поверим, что тем двоим (Вячеслав Измайлович Жамойда и Константин Михайлович Шадров, так их звали) удалось в тяжелой и изнурительной идеологической полемике поколебать известные сомнения, появлявшиеся в голове республиканца Версхойла (сомнения, которые могли иметь далеко идущие последствия), имелось еще и совершенно оправданное опасение, что и они сами при этом подверглись губительному влиянию известных контраргументов: из немилосердной битвы равноправных противников, как из кровавого петушиного боя, никто не выходит без травм, невзирая на то, кому достанется суетная слава победителя.[4]

Финал

Следы тех двоих, что сопровождали Версхойла, теряются в Мурманске, на побережье Баренцева моря, где одно время, страшной зимой 1942-го, они лежали в одном отделении лагерной больницы, полуслепые и изнуренные цингой: у них выпали зубы, и были они похожи на стариков.

Гульд Версхойл был убит в 1945-м, в Караганде, после неудачной попытки побега. Его замерзший голый труп, связанный проволокой, вниз головой, был выставлен на обозрение перед воротами лагеря, в назидание тем, кто мечтал о невозможном.

Post scriptum

В мемориальной книге под названием Ireland to Spain, изданной Дублинской федерацией ветеранов, имя Гульда Версхойла ошибочно включено в список примерно ста ирландских интербригадовцев, павших в битве при Брунете. Так Версхойл снискал дурную славу, когда его объявили мертвым примерно за восемь лет до его реальной смерти. Известная битва при Брунете, в которой храбро сражался батальон имени Линкольна, произошла в ночь с восьмого на девятое июля 1937 года.

Механические львы


Hommage à Andre Gide

Человечище

Единственный исторический персонаж в этом рассказе, Эдуар Эррио, лидер партии французских радикалов, председатель комиссии по иностранным делам, мэр Лиона, депутат парламента, музыковед и т. д., займет здесь, возможно, недостаточно значительное место. Не потому, мы скажем об этом сразу, что он менее важен для течения самого рассказа, по сравнению с другой личностью, которая здесь появляется, не исторической, но и не менее реальной, а потому что просто об исторических личностях имеются и другие документы. Не будем забывать: Эдуар Эррио и сам был писателем и мемуаристом,[5] выдающимся политиком, биографию которого можно найти в любой мало-мальски приличной энциклопедии.

Одно из свидетельств дает такое описание Эррио: «Крупный, сильный, широкоплечий, голова угловатая, покрытая густыми жесткими волосами, с лицом, как будто вытесанным большим садовым ножом и рассеченным короткими густыми усами, этот человек оставлял впечатление большой силы. Его голос, прекрасный сам по себе, приспособлен к тончайшим нюансам и модулированным акцентам, легко доминировал над любым шумом. Он умел им мастерски владеть, как мастерски умел владеть и выражением своего лица». То же свидетельство дает следующее описание его характера: «Это был настоящий спектакль – наблюдать, как он, стоя на трибуне, переходит с серьезного на шуточный тон, от доверительного тона к чеканному провозглашению какого-нибудь принципа. А если появляется кто-то, кто ему возражает, он принимает этот маленький вызов, и пока тот, другой, обосновывает свою позицию, по лицу Эдуара Эррио разливается широкая улыбка – ранний признак сокрушительного замечания, которое, едва прозвучав, вызывает бурю аплодисментов и смех, к смущению собеседника, попавшегося в западню. Правда, эта улыбка исчезала, если критика высказывалась оскорбительным тоном. Такие атаки приводили его в бешенство и вызывали у него жестокую реакцию, и, тем более, что он всегда был настороже, – уязвимость, которую многие считали тщеславием».[6]

Тот второй

О втором важном персонаже этого рассказа, А.Л. Челюстникове, нам достоверно известно только то, что ему было около сорока лет, он был высокого роста, немного сутулился, со светлыми волосами, что он был болтлив, хвастлив и любитель женщин, и незадолго до описываемых событий был редактором украинской газеты Новая заря. Он был отличным игроком в покер и «очко», и умел играть на гармошке польки и частушки. Прочие свидетельства о нем настолько противоречивы, что, может быть, поэтому и неважны. Но я их фиксирую, хотя некоторые источники вызывают оправданные сомнения: что он был политическим комиссаром на гражданской войне в Испании, и что проявил героизм, сражаясь в составе кавалерийского полка под Барселоной; что однажды ночью занимался любовью с двумя санитарками, при этом с высокой малярийной температурой; что какого-то ирландца, заподозренного в саботаже, обманом доставил на советское грузовое судно Орджоникидзе, под предлогом, что надо отремонтировать радиопередатчик; что (к тому же) был лично знаком с Орджоникидзе; что три года был любовником жены одного очень-очень известного человека (и что именно поэтому попал в лагерь); что в школьной любительской труппе в Воронеже играл Аркадия и пьесе Островского Лес.

В случае, если приведенные свидетельства вызывают известные подозрения и представляются ненадежными, особенно вот тот, последний, один из рассказов Челюстникова, тот, который касается Эррио, как бы он ни казался на первый взгляд плодом фантазии, стоит его записать. Что я здесь и делаю, собственно, потому что в его достоверности можно усомниться с трудом; наконец, все свидетельствует в пользу того, что некоторые истории Челюстникова, сколь бы необычными они не были, все-таки основаны на реальных событиях. А в качестве самого надежного доказательства нам может послужить тот факт, что ниже изложенный рассказ известным образом подтвердил сам Эдуар Эррио, блестящий ум (“une intelligence rayonnante”), как справедливо заметил о нем Даладье. Стало быть, я расскажу о той давней встрече Челюстникова и Эррио так, как знаю и умею, безотлагательно освободившись от страшного кошмара документов, которые загромождают сюжет, а сомневающегося и любопытного читателя я отсылаю к приведенной библиографии, где он найдет необходимые доказательства. (Может быть, мне было бы разумнее выбрать какую-то иную форму повествования, эссе или очерк, где я мог бы все эти документы использовать традиционным способом. Но в этом мне препятствуют два момента: во-первых, неуместность приведения живых устных свидетельств в качестве документов, а во-вторых, я не мог отказать себе в удовольствии повествовать, дарящем писателю иллюзорную идею, что он созидает мир, и, следовательно, как говорится, его изменяет).

Телефон и револьвер

Той холодной ноябрьской ночью тысяча девятьсот тридцать четвертого года Челюстников, внештатный корреспондент местной газеты, в чьи обязанности входило освещать вопросы культуры и борьбы с религией, спал голый, как младенец, на большой дворянской кровати в теплой комнате на четвертом этаже дома по улице Егоровка. Его глянцевые сапоги малинового цвета были аккуратно прислонены к кровати, а его одежда и белье разбросаны по всей комнате в беспорядке (признак торопливой страсти), смешавшись с шелковым женским. В комнате чувствовался теплый запах пота, водки и одеколона.

Челюстникову снилось (если ему верить), что он должен выйти на сцену и сыграть какую-то роль, скорее всего, Аркадия из Леса, но никак и нигде не может найти свою одежду. Ужасаясь (во сне), он слышит звонок, которым его вызывают на сцену, но стоит на месте, окаменев, то есть, сидит, голый и волосатый, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой. Вдруг, как будто все это происходит на сцене, занавес поднят, сквозь сияющий свет боковых софитов, которые держат его под перекрестным огнем своих снопов; он замечает зрителей, наверху, на балконе, и внизу, в партере, их головы увенчаны фиолетовым ореолом. Ему кажется, что в первом ряду он узнает членов Краевого комитета, а среди них четко различает и светлую плешь товарища М., главного редактора Новой зари, который заходится от смеха и что-то выкрикивает ему издевательское и оскорбительное, что-то по поводу его (Челюстникова) мужского достоинства. А звонок из гримерки все равно звонит, все упорнее и все громче, и Челюстникову кажется (во сне), что это на самом деле пожарная сирена, что, наверное, загорелся занавес, и что сейчас начнется общая давка и паника, а он здесь, на сцене, голый, как младенец, и неподвижный, оставленный на милость пламени. Правая его рука быстро высвобождается из зачарованности, и на границе между сном и бодрствованием он рефлекторно протягивает ее к револьверу, по старой доброй привычке положенному под подушку. Челюстников включает свет на ночном столике и при этом опрокидывает рюмку с водкой. Мгновенно понимает, что сейчас сапоги для него важнее нагана, быстро запрыгивает в них, как в седло. Жена главного редактора Новой зари шевелится во сне, потом, тоже разбуженная звонком, открывает свои красивые, слегка припухшие азиатские глаза. Телефон вдруг замолкает, и они переводят дух. Затем мучительные переговоры, полушепотом. Настасья Федотьевна М., растерянная и испуганная, пытается натянуть лифчик, который ей кинул из кучи одежды Челюстников. Тут телефон опять начинает звонить. «Вставай», – говорит Челюстников, запихивая револьвер за пояс. Настасья Федотьевна смотрит на него с ужасом. Тогда Челюстников подходит к испуганной женщине, целует ее меж буйных грудей и говорит ей: «Сними трубку». Женщина встает, Челюстников закутывает ее в свое кожаное пальто, по кавалерски. Сразу же после этого слышен голос женщины: «Кого? Челюстникова?» (Мужчина подносит палец ко рту). «Не имею понятия». (Пауза). Потом женщина кладет трубку, из которой слышны короткие гудки, и падает в кресло. «Из Райкома». (Пауза). «Говорят, что срочно».

Папка

Прежде чем вернуться в свою холодную квартиру на Соколовском проспекте, Челюстников долго болтается по занесенным снегом улицам. Он идет кружным путем, вдоль Днепра, поэтому ему потребовался целый час, чтобы добраться домой. Он снимает кожаное пальто, наливает рюмку водки и включает радио. Не проходит и пяти минут, как звонит телефон. Челюстников снимает трубку после третьего звонка. На мгновение изображает изумление по поводу того, что звонят так поздно (третий час ночи), а потом говорит, что раз дело такое срочное, он будет через полчаса. Сейчас оденется, а то только что разделся. Ладно, отвечают ему, за ним придет машина, дело срочное. Товарищ Пясников все ему объяснит устно.

Товарищ Пясников, секретарь Райкома, переходит к делу без околичностей: завтра около одиннадцати утра в Киев прибывает гражданин Эдуар Эррио, вождь французских рабочих. Челюстников говорит, что читал в газетах о его прибытии в Москву, но не знал, что он посетит и Киев. Тогда Пясников спрашивает, знает ли он, Челюстников, как важен визит такого человека. Тот отвечает, что знает (хотя ему не было так уж ясно, в чем значение этого визита, и какова его роль во всем этом). Как будто уловив, что Челюстников не в курсе дела, Пясников начинает ему объяснять: гражданин Эррио, несмотря на свои симпатии, подвержен известным, типично буржуазным сомнениям относительно завоеваний революции. Он привел многие детали жизни и деятельности Эдуара Эррио, особо отметив его мелкобуржуазное происхождение, процитировал многие его высказывания, упомянул его любовь к классической музыке и к прогрессивным движениям в мире, и подчеркнул роль, которую тот сыграл в признании Францией страны большевиков (так и сказал: страны большевиков). Наконец, Пятников достает из ящика письменного стола некую папку и начинает ее листать. «Вот, – говорит он, – например, это. Цитирую: Невозможно даже и нерелигиозному французу (как видите, Эррио освободился от религиозных предрассудков…если ему можно верить), даже и нерелигиозному французу не возвысить голос против преследований священнослужителей; (товарищ Пясников тут опять останавливается и поднимает взгляд на Челюстникова: «Понимаете?». Челюстников кивает головой, а Пясников добавляет: «Для них попы по-прежнему какие-то священные коровы, как у наших мужиков… тогдашних, разумеется»), потому что и это является атакой на свободу мнений. Атакой, впрочем, совершенно ненужной… И, так далее, и так далее», – говорит Пясников и закрывает папку. «Думаю, вам теперь все ясно?» – «Да», – говорит Челюстников и наливает себе стакан воды. Он задерживается в кабинете товарища Пясникова до четырех утра. А уже в семь он опять на ногах. До прихода поезда ему остается ровно четыре часа.

Часы и минуты

То важное утро в жизни А.Л. Челюстникова проходило, час за часом, вот так: в семь побудка, по телефону. Челюстников выпивает натощак стакан водки, умывается холодной водой, голый до пояса. Одевается, чистит до блеска сапоги. На завтрак жарит яичницу на примусе, ест ее с солеными огурцами. В семь двадцать звонит в Райком. Товарищ Пясников говорит, жуя и извиняясь: он оставался в кабинете всю ночь, немного подремал в кресле, за столом; спрашивает Челюстникова, хорошо ли он себя чувствует; говорит, что назначил ему встречу с Аврамом Романичем, гримером, в фойе театра (служебный вход) на четыре часа дня; не опаздывать. В семь двадцать пять он звонит Настасье Федотьевне. После долгой паузы (снизу уже сигналит машина, посланная из Райкома) слышен встревоженный голос жены главного редактора Новой зари. Она никак не может понять, как они могли искать Челюстникова минувшей ночью у нее. Она в отчаянии. Если М. (то есть, ее муж) узнает, то она отравится. Она не вынесет этого позора. Да, да, отравится мышьяком. Челюстникову с трудом удается вставить слово-другое утешения в бурный поток ее слов, сюсюканья, всхлипов и шепота: ей не надо ни о чем беспокоиться, все это случайность, он ей все объяснит, а теперь ему надо срочно идти, его внизу ждет машина. А о мышьяке чтобы не смела и думать… В семь тридцать он садится в черный автомобиль, который ждет его у дома; примерно без четверти восемь приезжает в Райком. У товарища Пясникова глаза припухли и покраснели; они выпивают по рюмке водки, потом ведут переговоры и звонят по телефону с восьми до девяти тридцати, из двух разных кабинетов, чтобы не мешать друг другу. В девять тридцать товарищ Пясников, с глазами, как у кролика, нажимает на одну из кнопок на большом письменном столе орехового дерева, и техничка приносит чай на подносе. Долго прихлебывают обжигающий чай, молча, улыбаясь друг другу, как люди, которые сделали тяжелую и ответственную работу. В десять часов едут на вокзал и проверяют охрану. Товарищ Пясников требует, чтобы сняли транспарант с текстом Религия – опиум для народа и на скорую руку заменили другим, с легким метафизическим оттенком: Да здравствует солнце, долой ночь. Ровно в одиннадцать, когда поезд с высоким гостем подходит к перрону, Челюстников отделяется от комитета по встрече и становится немного в стороне, с офицерами охраны, которые, в гражданском и с чемоданами, изображают случайных и любопытствующих пассажиров, которые спонтанными аплодисментами встречают дружественного гостя из Франции. Мельком глянув на Эррио (он показался ему каким-то незначительным, наверное, из-за беретки), Челюстников выходит через боковой подъезд и быстро уезжает на машине.

Когда он подъехал к Софийскому собору, было ровно двенадцать.

Прошлое

Собор Святой Софии построен как смутное воспоминание о славных днях Владимира, Ярослава и Изяслава. Он всего лишь отдаленная копия Корсунского монастыря, названного так в честь «святого града» Херсонеса или Корсуня. Хроника ученого монаха Нестора фиксирует, что уже князь Владимир привез из Корсуня, города своего крещения, иконы и капища церковные, как и «четырех бронзовых коней».[7] Но между тем первым закладным камнем церкви, что заложил Блаженнейший Владимир, и историей Святой Софии протечет еще много воды, прольется кровь и проплывут трупы славным Днепром. Древние славянские божества еще долго будут сопротивляться достославному капризу киевского князя, который принимает монотеистическую христианскую веру, а языческий русский народ будет с языческой жестокостью бороться против «сынов Даждьбога» и еще долго будет пускать свои убийственные стрелы и копья по ветрам, «Стрибожьим внукам». Однако жестокость истинно верующих не менее жестока, чем языческая жестокость, а фанатизм верующих в тиранию одного бога намного жестче и эффективнее.

В славном Киеве, матери городов русских, в начале XI века будет около четырех сотен церквей, и по свидетельству Титмара из Мерзенбурга, он станет «соперником Константинополя и красивейшей жемчужиной Византии». И вот так, заручившись расположением Византийской империи и склонившись к ее вере, Русь, посредством православия, вступит в круг древней и утонченной цивилизации, но из-за своей схизмы и отречения от римской власти будет оставлена на милость и немилость монгольских завоевателей и не сможет рассчитывать на защиту Европы. Эта схизма приведет и к изоляции русского православия от Запада; церкви будут строиться на поте и костях мужиков, им останется неизвестен высокий полет готических башен, а в области чувств дух рыцарства Руси не коснется, и «они будут лупить своих жен так, как будто культ прекрасной дамы никогда не существовал».

Все это более или менее начертано на стенах и фресках киевского Софийского собора. Прочее – всего лишь менее значимые исторические факты: построил его Ярослав Сильный (1037), на вечную память о дне, когда он одержал победу над язычниками-печенегами. А чтобы мать всех городов русских, Киев, не завидовал Константинополю, он повелел возвести у портала церкви изумительной красоты Золотые ворота. Слава та была недолгой. Монгольские орды, налетев из степи (1240), сравняли славный град Киев с землей. Но Святая София уже была в руинах: в 1240 обрушились ее своды, тогда же, когда обрушились и своды церкви, названной Десятинная, поубивав сотни киевлян, укрывшихся под ними от резни, уготовленной для них монголами. В своем Описании Украины, опубликованном в Руане в 1651 г., барон де Боплан, нормандский дворянин на службе польского короля, делает запись, похожую на эпитафию: «Из всех киевских церквей остались только две на память будущим поколениям, а остальные – лишь печальные руины: reliquiae reliquiarum».

Самая известная мозаика этой церкви, Богородица Благодатная, киевлянами почиталась под названием «нерушимая стена», – отдаленная аллюзия на двенадцатый стих акафиста. Однако легенда трактует это название иначе: когда церковь разрушилась, пали все стены, кроме апсиды, которая осталась неповрежденной благодаря Деве-Матроне на мозаике.

Цирк во храме Божием

Как бы на первый взгляд ни казалось, что это отклоняется от основного сюжета нашего повествования (впрочем, мы увидим, что это отклонение, действительно, только кажущееся), но мы не можем не упомянуть именно здесь те странноватые фрески, которые украшают стены винтовой лестницы, ведущей на хоры, находясь на которых, князья и бояре, их гости, могли присутствовать на богослужении, не выходя из дворца. Эти фрески были обнаружены под свежим слоем в 1843 г., но из-за спешки и любопытства, матери открытий и прегрешений, реставрация была выполнена крайне небрежно: к древней патине, к блеску золота и одеяний был добавлен нуворишеский блеск богатства и боярской роскоши. Но, тем не менее, сцены остались нетронутыми: под синим небесным сводом Византии ипподром и цирк, а на первом плане, в почетной ложе, император и императрица, окруженные своей свитой; конюхи ждут за барьером, чтобы выпустить гарцующих арабских скакунов на арену; воины с твердыми лицами, вооруженные копьями, сопровождаемые сворами охотничьих псов, выгоняют диких зверей; борцы и актеры демонстрируют свое искусство на сцене под открытым небом; мускулистый атлет держит в руках длинный канат, по которому ловко, как обезьяна, поднимается акробат; гладиатор, вооруженный топором, устремляется на укротителя с медвежьей головой.

Книга Константина VII Багрянородного (Порфирогенета) «О церемониях византийского двора» раскрывает нам в главе под названием Готские игры смысл этой последней сцены: «Развлечения, известные под названием Ludus gothicus, проходят, по Воле Его Императорского Величества, в каждый восьмой день после праздника рождения, и тогда гости Его И. Величества переодеваются готами, водружая на себя маски и головы разных диких зверей».

Вот ровно столько о прошлом.

Пивоваренный завод

Теперь киевский Софийский собор под своими высокими сводами скрывает часть пивоваренного завода Спартак, сушильный цех и склад. Огромные двадцатитонные цистерны, на подставках из балок, стоят вдоль стен, а тяжелые железные бочки рассредоточены везде между колоннами, вплоть до апсиды. Сушильный цех трехэтажный, с деревянными решетками от окон до аркад. (Постоянная температура 11° Цельсия исключительно благоприятна для развития полезных бактерий, придающих пиву специфический аромат). Через одно из выставленных окон проходят алюминиевые трубы, изогнутые как дымоходы, и соединяют сушильный цех с флотацией, которая размещается в большом одноэтажном бараке в каких-нибудь ста метрах от церкви. Леса и приставные лестницы соединяют решетки, трубы и цистерны, а кисловатый запах хмеля и солода приносит в древние стены аромат бескрайних степей после дождя. Фрески и алтарь закрыты (на основании недавнего декрета) длинными джутовыми кулисами, которые спускаются вдоль стен, как серые знамена. На месте, где когда-то стояла (точнее сказать, где и сейчас стоит, под серым покрывалом) Пресвятая Дева, «изумленная внезапным появлением Архангела», теперь висит портрет Отца Народов: работа профессионального художника Соколова, заслуженного деятеля искусств. Через метель из толпы пробивается старушка и пытается поцеловать руку Благословенному, как-то по-крестьянски, по-простонародному. Он улыбается старушке и кладет ей руку на плечо, по-отечески. Солдаты, рабочие и дети с удивлением наблюдают эту сцену. Под портретом, на той же стене, где между полотнищами джута угадывается мутный свет из двух окон – стенгазеты и графики. Челюстников, с похмелья и одурманенный хмельным запахом, изучает график производства так, как будто в лихорадке изучает собственный температурный лист.

Повторная реставрация

И.В. Брагинский, «участник революции, крестьянский сын, большевик», главный инженер цеха, снимает кепку, чешет голову, вертит в руках бумагу и читает ее, наверное, в третий раз, не произнося ни слова. Челюстников в это время рассматривает церковь изнутри, поднимает голову к высоким сводам, заглядывает за лестницы, прикидывает в уме вес котлов и цистерн, подсчитывает, шевеля сухими губами. Эти высокие расписные своды напоминают ему маленькую деревянную церковь в его родной деревне, когда он давно со своими родителями ходил на службы и слушал бормотание попов и пение паствы: воспоминание далекое и нереальное, замершее в нем, в новом человеке с новыми взглядами на жизнь. О том, что потом происходило в тот день в киевском Софийском соборе, у нас есть свидетельство самого Челюстникова: «Иван Васильевич, участник революции, крестьянский сын, большевик, потратил на бесполезные домыслы и уговоры два часа нашего драгоценного времени. Считая, что выполнение месячной нормы производства пива важнее церковных таинств, смял приказ Райкома и бросил мне в лицо. Невзирая на осознание того, что время неминуемо уходит, я попытался его образумить и объяснить ему, что все заинтересованы в том, чтобы подготовить церковь к богослужению. Наконец, обессиленный его упрямством, я отвел его в кабинет и наедине доверил тайну, не упоминая имени гостя. Ни этот аргумент его не удовлетворил, а также и несколько телефонных разговоров с руководством, которые я провел с телефона полевой связи из его кабинета. Наконец, я был вынужден использовать последний аргумент: наставил на него свой наган. (…) Сто двадцать заключенных, которых доставили из ближайшего областного лагеря, под моим личным руководством произвели повторную реставрацию церкви в течение неполных четырех часов. Часть оборудования сушильного цеха мы прислонили к стене и закамуфлировали джутовыми покрывалами и полотнищами палаток, перекинутыми через леса, как будто действительно ведутся реставрационные работы восточной стены. Бочки и цистерны вынесли наружу и откатили во двор барака на бревнах (только людской силой и без какой-либо техники), туда, где находилась флотация… Без пятнадцати минут четыре я сел в машину и в точно назначенное время находился в фойе театра, где меня уже ждал Аврам Романич».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю