Текст книги "Бегство в Россию"
Автор книги: Даниил Гранин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
XXXI
Мини-ЭВМ среди специалистов произвела сенсацию. Приезжали полюбоваться Туполев, Мясищев, Келдыш, пожаловал и сам Королев – главный заказчик. Медлительно-широкий, кряжистый, он стоял перед машиной, что-то обмысливая. Сопровождавший его охранник выглядел по сравнению с ним чахлым юнцом. “Это подойдет, – сказал Королев. – Молодцы”. Он явно оценил усилия, какие понадобились, чтобы превратить прежний большой шкаф в эту изящную штуковину, втиснуть ее в портативный кожух; Королев мало что понимал в компьютерах, но ему тоже приходилось биться с начинкой ракет, и он знал, что такая наглядная разница дается за счет новых принципов. “Молодцы”, – повторил Королев, для Андреа этой похвалы было достаточно.
Каким-то образом в Штатах проведали о новой машине, в американских журналах появилось короткое сообщение о том, что русские сумели создать ЭВМ, по основным параметрам превосходящую новое поколение американских.
Начальник по режиму забеспокоился: произошла утечка информации! Начались проверки, поиски – почему, как. Радость была попорчена. Молодежь, чтобы исправить Андреа и Джо настроение, устроила праздник: крестины новой машины. Ее тут же выдвинули на Государственную премию. Местное начальство в Ленинграде задержало выдвижение до выяснения вопроса о нарушении секретности. Несмотря на это, Москва присудила премию всем выдвинутым специалистам во главе с Андреа и Джо. В тот же день пришла поздравительная телеграмма от Хрущева. Зачитав ее на общем собрании, Андреа не удержался, сказал, что американцев тоже следовало бы поблагодарить, без их сообщения никто не поверил бы в наше превосходство, в то, что создана в мире мини-ЭВМ. Зажогин повздыхал: незачем дразнить гусей. На активе пропагандистов городской идеолог сказал в докладе, что первой фигурой делают человека идеологически чуждого, не нашего, с душком, расхваливают его научные достижения, как будто это главное.
И тем не менее это был успех. В ЦК Никита Сергеевич несколько раз на совещаниях приводил в пример Картоса, который без всяких обещаний и обязательств обгоняет Америку. Значит, и мы можем, если правильно поставить дело.
На волне успеха Андреа попробовал взять руководство центром в свои руки. У него состоялся решительный разговор с Кулешовым. Тот настаивал на своем: все силы производству, сделали мини-ЭВМ – прекрасно, будем готовить ее к массовому выпуску. А исследователи пусть дорабатывают, пусть займутся технологией. Главная же задача – дать скорее оборонке сотни, может, тысячи таких машин. Иначе что же получается, какой толк в том, что мы обогнали американцев в одном экземпляре? В доводах Кулешова не было ничего нового, та же массивная уверенность, за которой несомненно стояло нечто большее.
– Для вас я чиновная сошка, – сказал он. – Мелочь. Ну что же, согласен. Наукой не занимаюсь. Кому-то надо пахать. Но знаете, Андрей Георгиевич, мы хоть и лаптем щи хлебаем, а спуску америкашкам не даем. Оборонка наша на уровне. И не у всех оборонщиков такие претензии, как у вас.
– Не понимаю. Если вы хотите идти впереди, то как же без науки обойтись?
– Эх вы… Думаете, раз вырвались вперед, удастся удержаться в лидерах. Вам просто повезло. При наших-то приборах, при наших материалах о том, чтобы держаться впереди, и мечтать нечего. Железо гнуть – это мы можем. Танки, автоматы, самолеты. А с вашей продукцией потруднее.
– Хорошо, сейчас вы хотите запустить в производство нашу мини-ЭВМ. А дальше что? Через год, два? Нужен научный задел.
– Моя задача не за приоритетами гнаться. Мне надо армию обеспечивать, а не амбиции ученых. Я буду делать грузовики, а не гоночные машины. И не надейтесь. Если на мое место поставят другого, он станет проводить ту же политику. Это я вам как замминистра обещаю.
– Смотря кто придет.
– Вы на себя рассчитываете? Вам не светит.
– Почему?
– Не та масть, – глядя в лицо Андреа, ответил Кулешов. И даже позволил себе как бы вздохнуть. – Еще потому, что вы ученый. Ваше дело думать, а не руководить.
Андреа рассмеялся:
– Руководителям думать, конечно, не положено.
– Не ловите меня на слове. Случись что, министру сразу втык: кому доверил? cвоих мудаков тебе не хватает? Мы и своим-то академикам не даем командовать, зачем же нам чужие. И чего вы так рветесь, не пойму. Премию мы вам дали, должность имеете, моим замом – пожалуйста, обеспечивайте научное сопровождение центра. Нет, обязательно верховодить! Да поймите – не обогнать вам по-настоящему эту самую Америку, и нехорошо играть на этом и морочить голову правительству.
– Не понимаю, – стоял на своем Картос. – Не понимаю я такой политики. Зачем же добровольно уступать? Бороться надо, покуда есть силы. Хрущев говорил, чтобы так держать.
– Хрущев много чего наговорил. Вы что, не понимаете?
Он посмотрел на Картоса с удовольствием шахматиста, съевшего последнюю фигуру, и подлил себе из термоса кофе.
– Не желаете?
Он явно что-то недоговаривал и не скрывал этого. Андреа попробовал зацепить Кулешова:
– И чем же вы собираетесь заменить ученых и науку? Соцобязательствами?
– У нас кое-что получше есть.
– Лучше науки? Не верю. Извините, у вас первоклассная наука!
Его поучающий тон вывел из себя Кулешова.
– Вы уж меня, ради бога, не учите патриотизму. У нас много чего первоклассного. У нас, например, разведка первоклассная.
– При чем тут разведка? – отмахнулся Картос.
– Она обеспечивает нас.
– Чем?
– Новинками. Зачем нам ждать, пока кто-то из академиков сообразит? Cкопируем – и порядок.
– Вот оно в чем дело! То есть вы программируете отставание, чтобы мы попали в полную зависимость.
– От кого? От наших ребят? – Кулешов расхохотался. – С ними проще иметь дело, чем с вами.
– Это верно, – согласился Картос.
– Как там сделают что-нибудь стоящее, они нам доставят – и порядок.
– То есть наше дело повторить?
– Пожалуйста, ведите свои разработки. Сделаете что получше – ради бога, мы разве против?
– Не обгонять Америку, а плестить следом?
Кулешов миролюбиво подмигнул.
– Не теряя ее из виду!
– Шпионы вместо разработчиков?
– Вы меня не перетолковывайте. Ленинградскую лабораторию мы вам оставляем. Творите. И здесь и в центре работ никто не сворачивает. Только стратегия будет не та, какую вы наметили.
Картос опустил голову.
– Андрей Георгиевич, что вам нужно, лично вам? Дачу в Подмосковье хотите?.. Личную машину?
Картос исподлобья смотрел на него.
– Хотите, мы вас в Академию наук выдвинем? Не помешает. Наши должности, они временные, академиком будете пожизненно.
– Зачем же я старался создать центр? – тихо, как бы про себя заговорил Картос. – Хлопотал перед Хрущевым?
– Вы что же, для себя старались?
– Не для вашей же стратегии я создавал центр!
Кулешов постучал ногтем по столу.
– Андрей Георгиевич, центр создан партией и правительством, а не вами.
– Значит, я ни при чем?
– У нас инициатив хватало и без вас.
– Могу ли я вашу позицию считать за позицию министерства?
– Можете.
– Я вынужден буду обратиться к Никите Сергеевичу Хрущеву.
– Через голову министра?
– Мне Хрущев разрешил.
– Жаловаться будешь? Значит, на Никиту ставишь?
– Я вопрос ставлю.
– Ставь. Вопрос не фуй, он простоит долго. – Кулешов тяжело поднялся, мясистое лицо его раздулось, влажно заблестело в морщинах. – Жаль, что с тобой нельзя по-хорошему. Ты и талант и работник, но во всем остальном ты дерьмо собачье. Куда ты лезешь, думаешь, мы будем мудохаться с вами? А этого не желаешь, мать вашу? – Он похлопал себя по ширинке.
– У меня своего достаточно, – вежливо отказался Картос.
– Ну и лады, определились… Только я тебе так скажу напоследок: ты, можно сказать, убил бобра, а не добыл добра, ты у меня теперь повертишься, попросишь задницу мою полизать – не дам!
По воскресеньям уезжали на взморье, на озера, большим автобусом, семьями. Удили рыбу, жгли костер, собирали грибы и, разумеется, слушали Джо. На него собирались и грибники, и рыболовы, и картежники. Жанр его баек определить трудно – выдумка соседствовала с реальными происшествиями, здравые идеи с фантастическими проектами. Особым успехом пользовались описания его жизни в ЮАР, как его похитили зулусы и он оказался в селении, где мастерили музыкальные инструменты. Там он изобрел инструмент из морских раковин и сиcтему, поглощающую свет, так что можно было в разгар солнечного дня сделать круг тьмы, кусок ночи. Он научил нескольких обезьян рисовать углем и красками превосходные картины, абстрактные и реалистические портреты. Картины пользовались исключительным успехом, их продавали по бешеным ценам на аукционах в Претории…
У зулусов его выменяло на двух слонов богатейшее племя герера. Он быстро вошел у них в совет жрецов, так как сочинил им гимн и сделал системы биологических барометров из насекомых, которые чувствуют приближение дождя, холодов, ураганов. А через полгода сбежал от них на воздушном шаре. Кстати говоря, тогда-то он и разработал подогрев воздуха от солнечных батарей, расположенных на оболочке шара. На этом шаре добрался до бушменов, у которых возглавил национально-освободительное движение.
Никто не смеялся над сказочными похождениями Джо, все понимали, что он гонит фуфло, но что-то там было, где-то его выдумки касались действительности, отражаясь цветной лабудой от таинственной засекреченной жизни, может, еще более романтичной. Да, его истории не состыковывались, об этом он и не заботился, и никто его в этом не уличал. Стоило ли задерживаться на таких мелочах, если их ждали блестящие соображения Джо о механизме памяти. В этой вековой сложнейшей проблеме его догадки выглядели то сумасшедшими, то озаряющими, они будоражили воображение. Машинная память, человеческая память, память биологических систем. “Память и есть личность”, – утверждал Джо. “Я” складывается из памяти прожитых лет. Когда он разбирал “я” по винтикам, то ничего не находил там, кроме памяти. Память имели и стрекоза, и корова, и микроб. Все события, самые мимолетные, записывает память. Все виденное, слышанное оставляет в ней хоть какой-то знак. Задача состоит в том, как восстановить слабые следы, как извлекать прошлое из темных вод забвения. У него имелись идеи по стимуляции памяти. Методика оживления, ликвидация забывания. Он выяснил разные причины забывания, отчего они наступают. Некоторые дела люди стараются забыть. Память стирает ненужное, неприятное. Капризы памяти загадочны. Забвение – то ли здоровье памяти, то ли ее болезнь. Люди слишком легко забывают уроки прошлого, свои клятвы и обещания. Забывают, как они были детьми, как влюблялись, сумасбродничали. Как плохо относились к своим родителям. Память определяет нравственный уровень человека, да и всего общества. Войну забывают, голодуху, очереди…
Джо предложил так называемые программные стимуляторы памяти. Требуется припомнить, допустим, фильм “Новые времена” Чаплина, сунул голову в стимулятор, щелк-щелк – и все освежилось, будто только что из кинотеатра вышел, даже вспомнил соседа, с которым сидел, как от него луком пахло. Можно забраться поглубже, в нежное детство, вызвать дорогие образы бабушек, теток, первый класс в школе.
Складывалось впечатление, что там, в Иоганнесбурге, Джо и впрямь сумел создать подобные стимуляторы, потом что-то с ними случилось. Как и с ним. Его не решались спрашивать.
Иногда ему и самому казалось, что он сделал такие стимуляторы. Он видел их явственно, знал, как они действуют. Он ставил программный искатель на ту музыкальную свою весну в Париже, появлялась Тереза, ее силуэт, вырезанный из черной бумаги стариком на Монмартре, появилась его морщинистая физиономия, цветной зонтик над ним. Если бы не ЭВМ, Джо всерьез занялся бы памятью. У него получилось бы. После успеха с мини-ЭВМ и калькуляторами он уверился в своих силах. В нем прибавилось категоричности. Теперь он знакомился с женщинами без всяких оговорок и пояснений, просто говорил: “Я бы хотел с вами познакомиться, вы кажетесь мне интересной, может быть, я ошибаюсь, но вряд ли…” Что-нибудь в этом духе, нагло и почтительно. Отказы его не смущали. Отказов было немного, больше разочарований. Залысина его быстро росла, на висках появилась седина, но он сохранил безостановочную подвижность, его тощая фигура, как ось волчка, вовлекала людей в свой водоворот.
Несмотря на неприятности, которые чинил им Кулешов, настроение у Джо было отличное. Новые идеи расцветали в нем, он утешал Андреа – все пройдет, пройдет и это. Жизнь состояла из смены радостей: музыка, женщины, книги, поездки на машине к озерам, на взморье в Прибалтику, белые ночи. Филармония, новые пластинки, купанье, горячий песок пляжа… Работа занимала лишь малую часть играющего всеми красками, запахами, звуками мира, которым надо успеть насладиться.
Отношения Картоса с Кулешовым перешли в открытую войну. Кулешов вытеснял Андреа со всех позиций: отнял у него право самостоятельно брать на работу научных сотрудников, формировать научный совет, заказы на оборудование разрешил делать только через другого своего заместителя. Картос остался без власти, его научное руководство сводилось к выписке литературы и журналов.
Он мотался в Москву, разрывался между центром и лабораторией. В центре его людям становилось трудно заниматься своими темами, их лишали средств.
Лето пришло жаркое. Зной перемежался грозами с короткими бессильными дождями, затем опять наступала жара. В Москве было душно, пыльно. Картос возвращался в Ленинград, но и здесь нечем было дышать. Ночи в спальных вагонах “красной стрелы” изматывали его. Каждые два-три часа он выходил в коридор отдышаться. Болело сердце. Он видел, что проигрывает борьбу за центр, надо было обратиться к Хрущеву, но он медлил. “Чего ты ждешь? – не понимал Джо. – Теперь у тебя есть все основания, тебя превращают в вывеску: красивое имя и никаких прав”.
Однажды ночью в коридоре “красной стрелы” Андреа встретил генерала Колоскова. Генерал тоже страдал от жары и бессонницы. Краем уха генерал слыхал о “некоторых разногласиях” в центре. Кулешова он не любил. Кулешов старался всучить военным приборы, плохо доведенные, лишь бы приняли. Картос признался, что хочет обратиться к Хрущеву. Генерал одобрил – если есть такая возможность… Докурив, он вдруг добавил:
– Только не тяните.
Тон, каким это было произнесено, подействовал на Андреа.
Он позвонил по телефону, который ему дал Хрущев. Ему сказали, что Никита Сергеевич отдыхает на юге. Можно ли ему написать письмо? Конечно, пишите на Москву, мы сразу же перешлем. С Андреа говорили приветливо, ясно было, что про особое отношение Хрущева к нему известно, и Андреа, отбросив сомнения, решился. В письме даже легче было найти слова и сформулировать суть. А суть была не только в Кулешове, за Кулешовым стоял Степин. Для очистки совести Андреа позвонил Степину, попросил о приеме. Помощник холодно сообщил, что в ближайшее время министр принять не сможет, и переадресовал его к Кулешову.
Письмо получилось длинным, четыре убористых страницы, потом уж они с Джо ужали до двух. Зажогин отредактировал некоторые выражения, чтобы звучали по-русски, хотя была какая-то прелесть в иностранном акценте и корявых конструкциях, в которых было “больше, чем слышит ухо”.
Письмо перепечатали. Зажогин вызвался доставить его в ЦК.
Ночью к Андреа явился Джо, он просил не отправлять письмо.
Стояли в передней, Андреа заспанный, в желтой полосатой пижаме, Джо в мокром плаще. Сослался на предчувствие, точнее не мог объяснить, что-то видел во сне, что-то плохое, которое надвигается.
– Не отошлем – и что дальше? – допытывался Андреа. – Смириться, миром поладить, как советовал Алеша Прохоров?
Накануне Андреа показал ему письмо. Читая письмо, Алеша вздыхал. Обвинения, предъявленные министерству, выглядели серьезно, но тон письма был вполне корректен. Автор не требовал отстранения, расправы, но давал понять: найти общий язык с министром не удается. Алеша, неловко покряхтев, напомнил, что министр первый поддержал идею центра, организовал приезд Хрущева и последующее решение о строительстве. Говорил он вяло, косноязычно, вообще производил впечатление сонного, мечтательного лежебоки. Запинаясь, процитировал по-английски Шекспира: дурное, дескать, вырезается на меди, а хорошее пишется на воде, – признался, что боится, как бы война с министром не поглотила Картоса: за малое судиться – большое потерять. Ну пусть поотстанем от американцев, не ради них стараемся.
Вот и Джо тоскливо нудил: не отправляй письмо. Он не слушал Андреа, не видел его, он видел перед собой что-то другое, и это другое вселяло в него страх.
Андреа долго ворочался в постели. Одно дело не верить во всякую мистику, другое – бросать им вызов, всем этим пифиям…
XXXII
Людей, подобных Зажогину, часто недооценивают. Типичный заместитель, избегающий самостоятельных решений, осторожный, в отношениях с инстанциями он умел быть незаменимым, и многие его считали бесцветной личностью. Крестьянский сын, Зажогин презирал этих городских колупаев, болтарей, сиднюков, не знающих, что такое настоящая работа. Картос был первым “умником”, которого он признал. Картос был хозяин, а главное, работник. Таким в детской памяти Зажогина был дед, работавший с рассвета до темна – то с топором в руке, то с лопатой, то с вилами, то с рубанком. Сам Зажогин привык работать вполсилы, в большем и нужды не было. Нехитрая мудрость чиновничьей жизни требовала не высовываться, помалкивать, не умничать, главное – четко отрапортовать. К этому и приноровился, сообразив, что так, с прохладцей, удобнее, а почету столько же. Картос же, по словам Зажогина, довел его до дела, до такого, что требовало ума. “Конечно, – говорил он, – я уже человек траченый, ржа меня поела, но кое-чем я ему пригожусь”. Действительно, вел он себя как заботливый дядька.
Впоследствии Зажогин восстановил случившееся в эти дни почти по часам. Он передал пакет в ЦК в руки помощника Хрущева во вторник, в одиннадцать тридцать. Помощник обещал завтра же переслать с почтой своему шефу. Разговор был доброжелательный, никаких сомнений у Зажогина не вызвал. Письмо опоздало. Утром в среду почта была задержана. За Хрущевым приехали на дачу, усадили в самолет, привезли в Москву на срочное заседание Политбюро. В самолете Хрущев, сообразив что к чему, потребовал у летчика повернуть на Киев, но тот отказался. Передавали, что Хрущев кричал на него: “Ты знаешь, кто я? Исполняй!”
Известие о снятии Хрущева разразилось над лабораторией, над центром как гром среди ясного неба, налетело смерчем, все перевернуло. Казалось бы, перемена произошла где-то там, в верхах, в поднебесной высоте, при чем тут питерская лаборатория, но то, что случилось на Пленуме ЦК, а затем спустилось на местные трибуны, вторгалось и в их существование.
Картос слушал доклад секретаря обкома в Таврическом дворце: “Хрущев ведет линию на подрыв руководящей роли партии!.. Ведь до чего дошел: партия на втором месте, а специалисты впереди…” Зал сверху донизу отозвался согласным возмущением. Парторг какого-то завода кричал с трибуны: “Поэт говорил в военные годы: “Коммунисты, вперед!” – а Хрущев перелицевал этот лозунг на “специалисты, вперед!”. Но нам эта перелицованная одежда не подходит!”
В перерыве просторное фойе растревоженно шумело, лица азартно горели, все больше ликующе. Полузнакомый районный деятель подошел к Андреа, дожевывая бутерброд: “Ну как ваш огород, Андрей Георгиевич, полно камней? Видите, партия навела порядок, партия ни с кем не будет считаться! – Он вытер рот и покровительственно похлопал Картоса по плечу. – Волюнтарист!” – и захохотал.
Как потом стало известно, в кабинете Хрущева были изъяты все бумаги, в сейфе среди прочих документов комиссия обнаружила и письмо Картоса на имя Генерального секретаря. Его передали министру Степину “для сведения”.
Министр вызвал Андреа. Разговор был короткий.
– Вы выступили против меня. Вы что же, хотели меня подсидеть? Я этого не прощаю, Андрей Георгиевич. Кто не умеет быть благодарным, тому не стоит помогать, так что на мою защиту больше не надейтесь… – Степин сожалеючи покачал головой. – Ведь предупреждали вас. Эх вы, поставили на Хрущева, нельзя ставить на личность, – он усмехнулся, – надо ставить на две личности.
На том разговор закончился. Дальнейшие события следовали одно за другим словно по графику. В так называемом шахматном зале Смольного, где столики расставлены в шахматном порядке, состоялось обсуждение работы лаборатории. Вел заседание секретарь горкома, присутствовали работники аппарата горкома, райкома. Набилось довольно много желающих послушать, как будут разделывать хрущевского любимца. Зажогин умолял шефа: только не спорьте, не защищайтесь – валите все на Хрущева и на непонимание обстановки. Зажогин чувствовал себя виноватым. За то, что тянули с письмом, за то, что отвез его, за то, что не заставлял Картоса ездить сюда, в Смольный, и сам не наладил отношения с секретарями, особенно после визита Хрущева, возомнил, думал, теперь кум королю.
На заседании припомнили Картосу все – и кадровую политику, и противопоставление себя партийным органам, и заносчивость, и политическую незрелость, и восхваление капиталистических порядков, и потерю бдительности. Секретарь райкома сказал, что не случайно Хрущев приехал именно к Картосу, именно его выделил, это наиболее вызывающий пример противопоставления специалиста партийным кадрам. Хрущев продемонстрировал пренебрежение партийным руководителям города. И жаль, что товарищ Картос и его окружение попались на эту удочку.
Тут Андреа не выдержал. Все же странно, сказал он: ругать Хрущева, критиковать его следовало, когда он был при должности, – зачем же ругать вслед? у нас это не принято.
– А как у вас принято? – с ехидством спросил выступающий.
– Ругать самих себя принято, – сказал Картос. – Поскольку мы выбирали.
Кое-кто не выдержал, заулыбался. Председатель постучал по столу.
– Ваши попытки защищать Хрущева показывают, что вы не понимаете решения Пленума.
Второй раз Андреа сорвался, когда его стали учить политэкономии и марксизму.
– В отличие от вас я изучал Маркса по своей воле, в нелегальных кружках, – сказал он.
Зажогин дернул его за пиджак. Картос сел и вернулся к наблюдению за игрой пылинок в солнечном луче. Это позволило отключиться. Смысл происходящего, слова в его адрес становились фоном, на котором пылинки перемещались почему-то вверх-вниз, горизонтального движения и косого почти не было.
Обсуждение кончилось. Луч погас. Андрею Георгиевичу Картосу было указано на неправильное поведение и предложено то-то и то-то. Партбюро должно в кратчайшие сроки то-то… Никто не понимал, почему он так дешево отделался.
Свояк Зажогина служил в Смольном, при одном из начальников. Свояк не любил начальника за напыщенность и придирки, звал его пупырь, жаловался, что пупырь алкаш. Приехал свояк вечером, привез финскую наливку, у Зажогина была поллитра да еще два “малыша”, так что поддали прилично, тут-то свояк и сообщил Зажогину, что известно о его звонках в Москву и то, как он просил у Королева и военных моряков заступы своему шефу. На Зажогина рассердились, потому что спутал все карты. Зажогин, желая пострадать, признался, что это он отвез письмо Хрущеву. Свояк развеселился:
– Эх ты, сельхозпродукция!
И он рассказал про то, как готовили снятие Никиты. Его, пупыря, включили в делегацию куда-то за рубеж. В самолете глава делегации Брежнев пригласил к себе, усадил рядом, повел разговор про генсека: есть, мол, мнение, что политика Никиты ведет к ослаблению роли партии. Пупырь поддержал, поскольку и сам ощущал, что ущемляют. А Брежнев опять намекает: надо, мол, меры принимать, освобождать Хрущева. Пупырь догадался, что вот выпал и ему счастливый случай, и разговор пошел уже в открытую и по делу.
Зажогин плевался, печалился, свояк утешал его:
– Ты пойми, шлепа ты лапотная: пал Хрущ – и все его фавориты должны пасть. Таковы законы придворной жизни. Чтобы спастись, надо поносить его.
– А я не согласен. Никита – наш царь-освободитель, твои пупыри Александра Второго убили!
Его с трудом утихомирили.
История взлета лаборатории привлекает своей необычностью. Последующие гонения на нее удручают. Подлоги, клевета, приемы удушения скучны своей неразборчивостью. Исполнители не отличались выдумкой, они мстительно изводили лабораторию во имя торжества заурядности, другой цели у них не было. Машина была запущена и с хрустом совершала положенные операции.
Коллегию министерства провел заместитель министра Хомяков, молодой, верткий, он прерывал каждого выступающего длинными своими репликами, пока кто-то из директоров не заметил вслух: “Как Хрущев, тот тоже встревал”.
Из доклада Хомякова следовало, что государство вложило большие деньги в лабораторию, удовлетворило все запросы, а результатов нет. За столько лет ничего существенного. Потенциометры – отходы, мини-ЭВМ – всего лишь пробный экземпляр, серийного производства нет. Руководство пытается скрыть свою несостоятельность с помощью демагогических заявлений. И пошло, покатилось. Кое-кто из конкурентов с удовольствием подливал масла в огонь, другие считали, что выволочка полезна для острастки, чтобы не зазнавались. Все ходят с выговорами, пусть и этому любимчику вкатят. Были, правда, и такие, что напоминали о научных достижениях, все же создано поколение управляющих машин, каких не было в мире. Хомяков на этих правдолюбцев не обращал внимания. “Как видите, Андрей Георгиевич, коллегия считает, что никуда не годны технологические проработки, не доведено до серии”. Постановили: выговор руководителю и предложение – взять курс на внедрение изделий в крупное промышленное производство.
Сразу же после коллегии Хомяков отправился в Ленинград – довести решение до сведения коллектива лаборатории. Коллектив, все полторы тысячи, не сделал ничего стоящего, саботирует указания министерства, зазнался, испорчен волюнтаризмом. Когда он произнес “запоминающееся устройство”, зал принял это как оговорку, но он повторил, и стало ясно, что он ничего не понимает в компьютерах. Почему-то это исправило настроение. Люди зашептались, захихикали. А когда он произнес вместо “мнемотехника” “мнимотехника”, зал развеселился.
Картоса развенчивали перед сотрудниками, обвиняли в показухе, называли демагогом. Внешне он сохранял привычную невозмутимость, черные кудрявые волосы его лежали как литые, даже какое-то подобие живости сохранялось в глазах.
– Ничего себе прислали нам грамотея, – сказал ему Виктор Мошков.
– Большому кораблю и карты в руки, – ответил Андреа, создав еще одну из своих знаменитых пословиц.
Никакого обсуждения Хомяков не разрешил. Коллектив должен был принять его мнение к сведению. В обкоме пришли к заключению, что коллектив лаборатории, типичное порождение хрущевской эпохи, заражен технократизмом, лучший способ оздоровить коллектив – это влить его в большое производственное объединение, поварить в рабочем котле, лишить самостоятельности. Так и было сделано. Их передали производственному объединению, под командование главного инженера Бухова. Туполев, Келдыш, Королев написали письмо с протестом. Письмо пошло в ЦК и к Степину. В ответ Степин отзвонил каждому из них, объяснил, что решение вынужденное, настаивали местные партийные руководители, реорганизация временная, чтобы сохранить и Картоса и Брука, им надо переждать непогоду под чьей-то крышей.
Отсюда, из будущего, рассматривая судьбы этих людей, читая материалы о них, воспоминания, слушая разные толкования их поступков, зачастую противоречивые, видно, что они творили историю, не подозревая об этом. Ибо то, что они делали, составляло историю цивилизации. “Люди делают историю, не зная истории, которую они делают”. На всякий случай я поставил эту фразу в кавычки, наверняка кто-то уже произнес ее, слишком уж она очевидна.
Сами они, эти люди, уцелевшие, ныне, после смены декорации, тоже с удивлением разглядывают себя на сцене истории. Досмотрев пьесу до конца, они понимают, что, конечно, действовали неумно. Они ругают себя, досадуют на упущенное. Я успокаиваю их, уверяю, что в истории нельзя морализировать. Не надо спрашивать: осень – хорошо это или плохо? Так же нелеп вопрос: смена власти – хорошо или плохо? Так было. И мы не знаем, что было бы, если бы этого не было. Истории нельзя выносить приговор, ее приходится принимать как она есть. История зависит от современности. Великое становится эпизодом, эпизод становится великим событием.
В 1990 году, в семьдесят третью годовщину Октябрьской революции, на Дворцовой площади в Петербурге несли плакат: “7 ноября – день национальной трагедии”. За три года до этого, когда праздновали семидесятилетие Октября, на транспарантах было написано: “Слава Великому Октябрю!” – а в 1980 году над колоннами демонстрантов плыло уверенное: “Дело Октября будет жить вечно!”
Для римского историка Иосифа Флавия казнь Иисуса Христа была малозначащим событием, едва достойным упоминания.
Смерть Сталина казалась непоправимым несчастьем. Сотни миллионов людей во всем мире скорбели и плакали. Спустя сорок лет историки представляют ее как избавление страны от тирана и нового произвола.
Век электричества, век атома, век компьютера – что ж, у каждого века были свои творцы и герои.
Картос был одним из творцов нового века. Но он не любил историю. Он не признавал ее как науку. Наука должна иметь законы. У истории нет ни законов, ни правил, ни выводов, она ничему не учит. Оглядываясь на прошлое, он видел лишь кровь и трупы, насилие и зло, нагромождение глупостей и ошибок. Его смешило, что весь мир, все города уставлены памятниками полководцам, как будто они что-то создали, чем-то помогли людям. Каждый историк изготавливал свою историю, использовал ее, как уличную девку, для своих целей. Попробовал бы кто-нибудь так обращаться с математикой или физикой. Он отвергал историю за то, что она не допускала эксперимента. С ней нельзя было поставить никакого опыта и узнать, что было бы, если бы…
Нет, Андреа не любил историю, вполне возможно, что происходило это от нарастающего чувства беспомощности. События швыряли его то вверх, то вниз словно щепку, ничего нельзя было предугадать. Падение Хрущева, письмо к нему, внезапная опала показывали, что в этой стране все непредсказуемо. Казалось бы, плановое хозяйство, социалистическая система, все скрупулезно рассчитано на пять лет вперед – и вдруг бац, и все летит вверх тормашками. Группка людей меняет руководителя, захватывает власть, и назавтра политики доказывают, что действовали не заговорщики, а необходимость исторического процесса.
Профессор Быховский, который приезжал к Андреа консультироваться – он писал теперь статью во славу кибернетики, – убеждал в неизбежности ухода Хрущева. Андреа учтиво напоминал профессору про его статью о Хрущеве за месяц до отставки. Профессор не смог предугадать хода событий. История играла с ними в кости, случайность была единственным правилом игры.