Текст книги "Господин Малоссен"
Автор книги: Даниэль Пеннак
Жанр:
Иронические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
8
Эй! Там! Ты меня слушаешь, нет? Ну соберись хоть немножко, господи ты боже мой! Перестань урчать в животе своей мамочки. Я же представляю тебе наше племя, будущих родственников, в конце концов! Чтобы ты знал, с кем придется иметь дело, когда ты наконец снизойдешь к нам. Чтобы ты потом не жаловался, что я тебя не предупреждал. Хватит одной Верден, которая дуется с утра до вечера, как будто ей подсунули не тех. У меня всего каких-нибудь восемь месяцев и осталось, чтобы успеть всех их описать, каждого… Или ты думаешь, что тридцати двух недель достаточно, чтобы обрисовать такие «разноплановые» (как любят выражаться на всяких конференциях) личности? И не мечтай! Я здесь маюсь уж побольше твоего и то не уверен, что хотя бы одного из них разглядел со всех сторон. Возьмем, к примеру, твоего дядю Жереми… или Малыша с его розовыми очками… или обоих сразу…
ЖЕРЕМИ И МАЛЫШ
Как-то вечером, перед ужином, твой дядя Жереми является в нашу комнату. Стучит (обычно он этого не делает). Ждет, пока его пригласят войти (что вообще ему не свойственно). Входит и ничего не говорит (это уж совсем что-то новенькое).
Тогда я спрашиваю:
– Да, Жереми?
А он:
– Бенжамен…
Я лежал, растянувшись на нашей койке, паря косточки над языком Джулиуса, который, устроившись у меня в ногах, спокойно созерцал твою маму: она сидела за рабочим столом, и золото ее волос переливалось в свете настольной лампы. Мысленно я уже перекатывал ее черты на твою кассету (кем бы ты ни родился, мальчиком или девочкой, очень надеюсь, что, собирая мозаику своего портрета, ты будешь слизывать с оригинала твоей мамы и оставишь без внимания мою палитру – я уже достаточно на себя насмотрелся, уволь).
– Что тебе, Жереми?
И тут я заподозрил подвох.
Как бы неподвижно он ни стоял (сослагательное наклонение; не беспокойся, я тебя научу, увидишь, как приятны для слуха эти плавные сочетания…) итак, как бы неподвижно он ни стоял, внутри у Жереми все кипело. В который раз этот господин попался на собственный крючок. Я прекрасно знал это его выражение. Обычно оно предваряло какую-нибудь несусветную чушь.
– Бен, тут такое дело…
Именно, то самое.
– Не знаю, как и сказать тебе.
Жюли отложила ручку и встала из-за стола. Она посмотрела на Джулиуса и указала ему на дверь:
– Мужской разговор, это не для собак, Джулиус. Нужно соблюдать строгую конфиденциальность.
И они оставили нас совсем одних.
– Итак?
– Хочу задать тебе один вопрос.
– То есть ты полагаешь, что я смогу дать тебе ответ. Настоящий педагог должен этим гордиться.
– Перестань издеваться, Бен, мне и так трудно.
– Всем когда-то бывает трудно, Жереми.
(Обожаю подобные сентенции: никакой полезной информации, зато согревают душу тому, кто их высказывает. Я поделюсь с тобой парочкой, когда ты придешь ко мне со своими проблемами. Сам убедишься, как мне сразу полегчает.)
Жереми как нельзя более внимательно разглядывал свои штиблеты.
– Бен, расскажи, как это делают.
– Как делают что?
– Не дури, ты отлично знаешь, о чем я.
Пальцы в ботинках заерзали, как будто ему туда насыпали раскаленных углей, уши пылали.
Пожалуй, нужно было окунуться в воду с головой, чтобы потушить этот пожар, он и нырнул:
– Детей, Бен. Скажи мне, как делают детей.
Удивление рождает молчание. Мгновение немого оцепенения – как вспышка взрыва, и пеплом и гарью, виясь и кружа, медленно оседает неверие… Но нет, Жереми, жавшийся передо мной от смущения, и не думал меня разыгрывать. Немая сцена отупения. Как такое возможно? Как подросток в конце этого века, увязшего в порнографии, в этой высокоразвитой в плане сексуальности стране, в этой столице, известной всему миру как город неги и сладострастия, в этом квартале, развращенном до крайности, и, наконец, в этой семье, где новорожденные выскакивают, как метеоры, только успевай считать, как, спрашиваю я, могло случиться, что этот подросток – мой собственный брат! – не знал элементарных вещей: процесса воспроизводства и деторождения? И это Жереми! Жереми, который в двенадцать лет мастерил бомбы! Жереми, который в прошлом году замышлял коллективное убийство всех моих сослуживцев! Жереми, который ходит в школу, где в любой перебранке начинают показывать по поводу и без повода! Жереми, который на раздражение Терезы, спокойно осведомляется, случаем, не критический ли у нее день! Жереми, который сам присутствовал при появлении улыбающейся физиономии Это-Ангела у Клары между колен! И в третий раз молчание: глубина моего потрясения сравнится разве что с морскими безднами. Я пренебрег своими обязанностями наставника, этим все и объясняется. Я позволил времени говорить вместо меня, я, как и все, думал, что детской наивности больше нет, что теперь дети с самого рождения в курсе всего, я положился на вескость слов и шокирующее откровение фотографий, я не дал места невинности, позор на мою голову! Что ж, за дело! За дело сию же минуту, чтоб мне провалиться!
– Хорошо, Жереми. Присаживайся.
Он садится.
– Жереми…
Здесь меня берет самая подлая немота: замешательство педагога.
Я осмотрительно начал издалека. С начала. Я стал говорить ему о сперматозоидах и ооцитах, о гаметах и зиготах, о ДНК и Леоне Блюме («он был первый, Жереми, кто представил нам процесс зачатия не как случайность, а как действие сознательное и добровольное»), об овуляции, о спавшемся состоянии, пещеристом теле, влагалище, фаллопиевых трубах и яичниках… Честное слово, я уже начинал любоваться собой, когда Жереми вскочил как ошпаренный.
– Ты что, издеваешься?
В глазах у него стояли слезы ярости.
– Мне не нужен урок сексуального воспитания, черт бы тебя побрал, я тебя спрашиваю, как делают детей!
Дверь распахнулась, и на пороге появился Малыш:
– Ужинать! Маттиас пришел.
И видя, что оба мы, как на льдине в открытом море, в совершенно безвыходном положении, не растерялся:
– Детей? Да я знаю, как это делается! Проще простого!
Он схватил листок бумаги, ручку Жюли, раз, два – и результат у Жереми перед глазами:
– Смотри, вот как!
Через полсекунды они уже ссыпались вниз по лестнице с воплями и хохотом, как бесенята на переменке. Набросок Малыша не оставлял никаких сомнений: именно так.
***
Когда я спустился, за столом уже во всю шел разговор. Клеман Судейское Семя расхваливал всех нас перед Маттиасом Френкелем, которому еще многое предстоит узнать о племени Малоссенов.
Послушать его, так получалось, что сам я – герольд (и герой, в придачу) Бельвиля, наша малоссеновская вотчина – что-то вроде Шервудского леса, а судебный исполнитель Ла-Эрс – шериф Ноттингема, подлая душонка, приспешник этого подонка принца Джона, который спихнул с престола родного брата, Ричарда Львиное Сердце. Бельвильцы представляют добрый саксонский народ под властью норманнов, но отряд Робина-Бенжамена начеку, как у нас говорят, принц Джон, спасай свою задницу!
– Славный Робин из Асфальтового леса… хороший вышел бы сюжет для фильма, – замечает Маттиас Френкель.
– Скорее, для театральной пьесы! – воскликнул Жереми, загоревшись внезапным воодушевлением. – С этими съемками столько мороки всегда. Спектакль – другое дело, никаких забот!
– К тому же я мог бы заснять его на видео, – подхватывает Судейское Семя, ловя на лету удачно подвернувшийся случай блеснуть своим первым шедевром.
– Ну как, Сюзанна? Пустишь нас на сцену «Зебры»?
– А кто напишет эту твою пьесу? – спрашивает Тереза, которая скептически принимает все, что не касается звезд.
– Я! – кричит в запале Жереми. – Я сам! За эти три-четыре года столько всего случилось, что будет, о чем порассказать, не волнуйся!
– А у меня будет там роль? – спрашивает Малыш.
– Конечно! И у тебя, и у Клары, у Лейлы, у Нурдина, у Верден, у Это-Ангела, у всех будут роли! Я сам буду играть! Я хороший актер! Что скажешь, Бенжамен, разве мы с Малышом плохие актеры?
Я так и застыл с вилкой в руке, открыв рот… Великодушный Жереми добавляет:
– Ты, кстати, тоже неплох, как препод анатомии вполне годишься. Держишься естественно… сперматозоиды там, ооциты… яичники… ты тоже будешь играть у нас, Бен, решено!
И как припустят с Малышом в чехарду своих обычных шуток!
– Какой день недели вам освободить? – спрашивает Сюзанна О’Голубые Глаза, у которой уже зашевелились крылышки спонсора за спиной.
– Ты согласна?
Радостный журчащий смех Жереми.
– Ты отдашь нам сцену «Зебры»!
– По каким дням вы будете играть?
– Для начала в воскресенье днем, когда все помирают со скуки. Потом…
– Посмотрим еще, как ты начнешь. Как только напишешь свою пьесу, я освобожу вам дневные воскресные сеансы, а если дело пойдет, попробуем и вечер.
– Сюзанна!
Жереми уже просто орет.
– Сюзанна! Сюзанна! Черт возьми, Сюза-а-аа-нна!
И он пулей летит в детскую, вопя на бегу:
– Сейчас прямо и начну: сага о Малоссенах! Робин Гуд из Асфальтового леса! Да еще в декорациях Бельвиля! Описаетесь от восторга!
По закону нашей семейной физики, стоит одному ребенку выскочить из-за стола, тут же и всех остальных как ветром сдувает. Через секунду – за столом одни взрослые.
Мама говорит:
– Вы очень добры, Сюзанна.
Сюзанна отвечает своим светлым смехом:
– Принимая во внимание настоящее положение «Зебры»… одним провалом больше, одним меньше…
Когда я называю смех Сюзанны светлым, я говорю в буквальном смысле слова. Есть в ее смехе некий свет, который пронизывает ее всю, не встречая на своем пути никакой задней мысли, ни самой легкой иронии, ни тем более глубоко запрятанного сожаления. Он похож на ручеек кристально чистых нот, колокольный звон в утреннем небе Иль-де-Франса (да простят мне такую дерзость), и он заставляет вас тянуться ввысь.
– Неужели все так плохо? – спрашивает Жюли. – «Зебре» и в самом деле что-то угрожает?
– То же, что и всему Бельвилю, – сдержанно отвечает Сюзанна.
– Ключ в кармане у Ла-Эрса, впрочем, все мы у него в руках, – вступает Шестьсу, который до этого не вымолвил ни слова.
Всеобщее заблаговременное сожаление…
…неожиданно прерывается Маттиасом Френкелем, который сконфуженно бормочет себе под нос:
– Извините, Сюзанна… но если бы «Зебра» стала… не знаю… чем-то вроде… исторического памятника… храма, возведенного во славу кинематографа, например… это ведь тоже способ защиты… нет?
(Маттиас Френкель именно так и говорит: «кинематограф», «аэроплан», «музыкальный проигрыватель», «железная дорога», «следующим образом» и «способ защиты», используя застывшие выражения, которые уже давным-давно вышли из общего употребления.)
– Храм во славу кинематографа, доктор? – в некотором замешательстве с улыбкой переспрашивает Сюзанна.
Маттиас обращается к Жюли:
– Думаю, пришло время… показать ваш товар лицом… моя маленькая Жюльетта.
Да, Маттиас обращается к Жюли на «вы», как, впрочем, и ко всем карапузам, которых он встречает у врат этого мира; правила хорошего тона, никуда не денешься: «Удачно ли вы добрались?», «Довольны ли вы нашим обслуживанием?», «Что ж, в таком случае мне остается пожелать вам счастливого пребывания…»
(Как думаешь, это лучше традиционного шлепка по мягкому месту, в качестве приветствия, а?)
– Итак, – объявляет Жюли. – Старый Иов, отец Маттиаса, назначил меня единственной наследницей той части его состояния, которая касается кинематографа. Вероятно, это самая внушительная фильмотека в мире, Сюзанна. Нам, то есть Маттиасу и мне, кажется, что вы лучше, чем кто-либо другой, сможете распорядиться этим сокровищем, превратив «Зебру» в подобие того, что Маттиас называет храмом кинематографа. Все пленки перейдут к вам. Маттиас уступит их вам за какой-нибудь франк, чисто символически. А программу составите уже по своему усмотрению. Что вы на это скажете?
Сюзанна, которой, чтобы иметь возможность посвятить себя кинематографу, пришлось полжизни таскаться по школам, преподавая греческий и латынь всяким лоботрясам, эта Сюзанна согласна; но по глазам видно, что она не верит своим ушам.
– Это еще не все, – замечает Маттиас. – Ну же, Жюли, расскажите ей… об Уникальном Фильме… великом творении Иова и Лизль.
– Старому Иову исполнилось в этом году девяносто пять, а его жена Лизль, мать Маттиаса, которой девяносто четыре, сейчас в больнице Святого Людовика спокойно готовится отойти в мир иной. Так вот, семьдесят пять лет кряду они снимали вместе один единственный фильм: Иов отвечал за изображение, Лизль – за звукозапись. Семьдесят пять лет хранить в секрете эту съемку, Сюзанна! Они хотели, чтобы этот фильм был показан только после их смерти ограниченному кругу зрителей, список которых я составляю по просьбе старого Иова с того момента, как он узнал, что Лизль скоро не станет. Показ мог бы состояться на экране «Зебры», а мы уже начали бы подбирать, кого пригласить, как вы к этому относитесь?
Сюзанна относится к этому положительно, нечего и спрашивать.
– Старый Иов поставил одно условие, – продолжает Жюли. – Он хочет, чтобы пленка и, главное, негатив были публично уничтожены по окончании просмотра. Да, таково его видение настоящего «кинематографического события». Уникальный Фильм должен быть показан один-единственный раз. Событие не повторяется. Иов неустанно твердил мне об этом все мое детство.
– То есть это полная противоположность фильмотеке, которую он собирал всю жизнь, не правда ли? Ведь в основе любой фильмотеки лежит принцип повтора, не так ли?
На удивление Сюзанны Маттиас Френкель спешит ответить улыбкой:
– Видите ли, мой старик отец, пожалуй, ненавидит все фильмы своей коллекции. На его взгляд, всё это не произведения искусства, а… скорее… улики.
– Улики?
– Подтверждения деградации кинематографа со времени начала публичного проката, да… в разговорах на эту тему он неистощим.
Сюзанна слушает, Сюзанна благодарит, Сюзанна – сама признательность; однако Сюзанна О’Голубые Глаза совсем не представляет себя в роли захватчицы чужого наследства.
– А как же ваш сын? Вы, помнится, говорили нам, что у вас есть сын, не так ли?
– Барнабе?
Ангел воспоминаний взмахнул крыльями, и на всех повеяло тихой грустью.
– О! Барнабе пошел гораздо дальше своего деда в этой ненависти к кинематографу… Если мой отец посвятил свою жизнь созданию единственного фильма, то Барнабе тратит свою на то, что можно было бы назвать… противоположностью кино.
– Противоположность кино? – восклицает Сюзанна, заливаясь колокольчиком. – Это еще что такое?
– Может быть, он сам вам это и продемонстрирует… по моим представлениям, он должен быть в Париже… в ближайшее время.
(«Может быть… по моим представлениям… в ближайшее время…» Неуверенные фразы разобщенных семей.) Всем опять стало бы неловко, если бы в этот момент не распахнулась вдруг дверь детской.
– Сюзанна, можно мы все будем спать в «Зебре», вместе с Клеманом? – спрашивает Жереми, указывая на выстроившихся за ним в шеренгу братьев и сестер. – Чтобы сжиться со сценой, понимаешь, это облегчило бы пространственное воплощение!
«Облегчить пространственное воплощение», «сжиться со сценой», вот и пожалуйста… этот умник еще ни строчки своей пьесы не написал, а выраженьица уже по полной форме. Тут его Сюзанна и поймала:
– Лично я не против облегчить тебе «пространственное воплощение», Жереми, но мне кажется, что разрешение на то, чтобы «сжиться со сценой», надо спрашивать не у меня.
Жереми смотрит на меня. Я смотрю на Жереми. Жереми настаивает. Я не сдаюсь. Тогда он смекнул. Поворачивается к маме, а она и говорит:
– Спать в «Зебре», чтобы вам лучше подготовить свой спектакль? Если вы не помешаете Сюзанне, то думаю, это прекрасная мысль.
***
Вот так, несколькими словами, произнесенными за ужином, к которому она так и не притронулась, мама отстраняется от всей своей семьи, решая жить в одиночестве в доме своего племени, в тоске по своей последней любви, о которой она нам никогда ничего не скажет.
Я ищу взгляд Терезы.
Она же избегает смотреть мне в глаза.
Я думаю о маме.
Потом о Кларе.
Пока могу слезами обливаться…
Клара учила это наизусть несколько лет назад, готовясь к устному экзамену по французскому.
Пока могу слезами обливаться…
Луиза Лабе[4]4
Строки из сонета французской поэтессы XVI века Луизы Лабе цитируются в переводе М. Гордона.
[Закрыть]… Что же там дальше?
…пока могу… пока могу…
Каждая строка – из ее собственной песни о любви.
Пока могу слезами обливаться,
О радости минувшей сожалеть…
Да… да, да…
И?.. Дальше, дальше-то что, память дырявая… Катрены заканчивались десятисложным стихом:
Я не хочу найти в земле покой.
В добрый час, мама…
К счастью…
III. СЫН ИОВА
Меня родили из любопытства.
9
Так мы и проводили вечера в ожидании твоего появления. В час расставания, когда гостям уже пора было по домам, мы с Превосходным Джулиусом выходили на пару минут проводить Маттиаса, пока он не поймает такси.
– Итак, Бенжамен… как вам отцовство?
Эти разговоры напоследок, с глазу на глаз…
– Ничего, Маттиас, понемногу приручаю, как говорится.
– Так вы уже прибрали его к рукам?
Мы перешучивались. Так забавно бывает вкладывать новый смысл в старые слова.
– Пробую. Мы с ним беседуем, я и он, маленький обитатель внутри Жюли… То есть он-то в основном слушает. Я рассказываю ему о том, что его здесь ожидает. Знаете, как в сороковые: инструктаж парашютиста перед высадкой на оккупированную врагами родную землю. Не далее как вчера я ему посоветовал, как только приземлится, сразу зарыть свой зонтик… Что в войну, что в мирное время, никто не прощает, когда концы торчат.
(Подобные глупости доставляли мне огромное удовольствие…)
– Все-таки вы странный человек, Бенжамен…
Мы не торопились ловить такси.
– Вы, Маттиас, тоже не промах в некотором смысле.
Мы даже пропустили несколько, я имею в виду такси. Они, со своими желтыми лампочками на лбу, так и отправлялись ни с чем. Вот им! Будут знать, как пролетать мимо, когда их останавливают.
– Если серьезно, Бенжамен… вам всаживают пулю в голову… вас потрошат, как индюшку какую… вас пытаются убить, и не единожды… и вам от этого ни холодно, ни жарко, как я погляжу. Вы делаете Жюли ребенка… и вот пожалуйста, теперь места себе не находите, переживая за него!.. Странные у вас все-таки суждения.
– Суждения?
– Относительно небытия, конечно. Откуда может взяться идея, что оставаться в небытии лучше, чем жить?
На такое с ходу не ответишь: подобная мысль требовала десятка-другого шагов размышления.
– А сами-то вы, Маттиас, с вашей Вечностью?
– О! я не берусь судить о Вечности!
Еще несколько шагов, и он добавил:
– Именно поэтому я не тороплюсь отправлять туда неродившихся младенцев.
***
По ночам Жюли часто рассказывала мне о своем детстве, тех годах, которые прошли под знаком Френкелей, так сказать.
– Это было во время моей учебы в коллеже. Мой отец-губернатор сплавил меня в пансион в Гренобле. Семья Френкелей была той ниточкой, что связывала меня с домом. Они тоже жили в Веркоре, в Лоссанской долине.
Мне так нравилось открывать для себя детство Жюли, в ожидании, когда придет новое, твое. Такова жизнь: перематываешь пленку на бобину, кончилась эта – ставишь другую. И крутишь кино дальше.
– Значит, старый Иов обматывал километрами пленки весь земной шар, не вылезая из своей дыры?
– Нет, дом в Веркоре – это его тайная резиденция! Тайное убежище, скрытое от посторонних глаз, у него там даже телефона нет. Только факс, номер которого знает лишь он один. У него есть юридический адрес в Париже, просто квартира на самом деле. Потом он много путешествовал: Рим, Берлин, Вена (его жена Лизль – австрийка), Токио, Нью-Йорк… И тем не менее в моих воспоминаниях о детстве Иов, Лизль и Маттиас всегда присутствовали в Лоссансе, как будто они никогда и не покидали этот укромный уголок. Думаю, они старались быть там, когда мы с Барнабе приезжали на каникулы.
– Кстати, что это еще за история с частной фильмотекой? Ты и правда наследница старика Иова?
– Да, к тому же это одно из самых забавных воспоминаний тех лет.
И сейчас, спустя годы, она все еще потешалась над тем временем и тихонько посмеивалась, лежа рядом со мной в постели.
***
Ей было тогда лет тринадцать. Она училась в четвертом классе[5]5
Отсчет классов во французской школе ведется в обратном порядке: с десятого по первый. Таким образом, четвертый класс соответствует нашему седьмому.
[Закрыть]. Однажды – как раз в каникулы на Пасху – она является к Френкелям, в Лоссансе, с сочинением на тему, заданную одним преподавателем, который, видно, возомнил себя ультрасовременным и все такое:
Представьте драму актера немого кино, вытесненного появлением кино звукового.
– Драматичным было бы как раз обратное! – воскликнул старый Иов. – Немое кино вытеснило бы сегодняшних актеров всех до единого! Они только и умеют, что языком молоть, а музыка восполняет все остальное! Эта их болтовня… их музыка… их звуковые эффекты… Все очень просто, Жюльетта (в этой семье все звали ее Жюльеттой), никто теперь не играет, сегодня все только разговаривают. Язык тела забыт… работают только губы, а слова вылетают сами собой, без какого бы то ни было ритма! Если хочешь знать мое мнение, моя маленькая Жюльетта, немое кино уже было пустым, а звук стал лишь оберткой для этой пустоты! Не смейся, попробуй-ка заткнуть глотки всем этим краснобаям, заткни себе уши, и ты увидишь, они исчезнут с экрана! Они исчезнут!
Старый Иов все утро распространялся на эту тему. Они с Жюли даже пошли в старый амбар, где хранилась теперь фильмотека, и просмотрели пару-тройку широкоэкранных американских шедевров на античные сюжеты в подтверждение вышесказанному. В конце концов Жюли сдала работу с заглавием, совершенно противоположным заданной теме:
Коррансон Жюли
Четвертый класс
24 марта
Сочинение на тему:
Опишите драму актера звукового кино,
вытесненного наступлением немого кино.
Сочинение получилось замечательное.
Это была история великого голливудского говоруна, ставшего настоящим мифом звукового кино, который оказался поставленным в жесткие рамки немого. Его коллеги во весь голос заявляют, что это упадничество, возврат к прошлому, но он, актер-шансонье, дерзает утверждать: нет, нет и нет, да здравствует немое кино – наконец-то истинное искусство будет очищено от наслоений галдежа, – и объявляет, что готов предаться молчанию. Его ловят на слове. Берут. Раскручивают. Миллионы золотых долларов. И вот он предстает перед объективом кинокамеры, как первый христианин под свирепым оком льва. (В этом, к слову, заключался сюжет самого фильма.) Начинают снимать, он принимает разные позы, отсняли, проявляют. (Пленка из запасов старого Иова.) Что за чертовщина. Чисто. Ни малейшего следа нашей звезды. Все остальное на месте: декорации, львы, другие актеры… а его нет. Проверяют камеру, взбалтывают эмульсию, засыпают двойную дозу успокоительного продюсеру – и все по новой. Проявляют… Не тут-то было: говоруна нет как нет. На десятый раз ничего не остается, как признать очевидное: звезда звукового кино не запечатлевается на пленке немого. Может быть, дело в хромосомах: сколько ни снимай – он все равно невидим, как вампир в зеркале. Дальше – хуже, контракт разрывается. Продюсер забирает свои денежки, затевает процесс против несчастного шансонье и оставляет его, что называется, без штанов, а сам отправляется на поиски потомков Чарли Чаплина и Бастера Китона. Потрепанный шансонье попадает под конец в цепкие лапки психоаналитика, подвизавшегося на звездной ниве, который укладывает его на диване у себя в приемной и облегчает его карманы от последних грошей, так и не добившись от него ни слова, потому что, лишив его изображения, немое кино лишило его и языка в придачу. Итог: самоубийство. Обращенный в ничто бывший миф утопился в ванне с проявителем, где, ясное дело, ничего не проявилось.
***
Тишина…
О наши прекрасные ночи без слов и без сна… О безмятежное бдение, сколько раз мы предавались ему, с тех пор как узнали друг друга… Сон разделяет влюбленных…
Наконец я сказал:
– Неплохо.
– Правда ведь? Для такой пигалицы, какой я тогда была, вполне…
– И что тебе поставили?
– Оставили на четыре часа после уроков, вот что. В конечном счете, не так уж далеко он ушел от своего времени, этот наш препод. Зато старый Иов остался доволен!
Старый Иов смеялся до слез над ее сочинением. А потом как зальется в три ручья, вот так, без предупреждения. Он крепко обнял Жюли, и слезы градом катились у него из глаз. Она знала, что он очень впечатлительный, как всякий настоящий ненавистник серийного производства, и все-таки была несколько удивлена.
– Что-то не так, Иов?
– Напротив, все отлично, я только что нашел себе наследницу.
***
– А что Барнабе?
Был ведь еще и Барнабе, сын Маттиаса и внук Иова. Он меня весьма интересовал, этот Барнабе.
– Вы же были в одном пансионе?
– Только спали в разных комнатах.
– И что это был за Барнабе такой? Просто-напросто друг детства, с которым они вместе росли, который был ей как брат, как какой-нибудь кузен, один из тех дальних родственников, о которых говорят, нечаянно обнаружив в семейном альбоме старый фотоснимок тридцатилетней давности: «Смотри, а это – Барнабе!» Если только не забывать, что Барнабе никогда не фотографировался.
– Как это?
– Очень просто: как только он смог выразить свою волю, если не словами, то хотя бы жестами, он категорически воспротивился, чтобы его снимали. Ненавидел фотографию, как какой-то дикарь.
– А причина?
– Лютая ненависть к старому Иову, решительное неприятие этого мира пленочного серпантина. Он яростно сопротивлялся всему, что было связано с личностью его деда. Еще тот чудак, наш Барнабе.
Пока Иов и Лизль корпели над своим Уникальным Фильмом, Барнабе изничтожал свои детские фотографии.
– С точки зрения семейной иконографии, Барнабе – это чистый лист в альбоме. Ни одного снимка.
– Полная противоположность кинематографу?
– Абсолютное его отрицание.
У Жюли с Барнабе была одна своя игра. Когда они с Жюли ходили в кино, в Гренобле, Барнабе никогда не входил в кинозал. Он оставался в холле, где рассматривал, вывешенные там кадры из фильмов; потом по этим обрывкам он пересказывал содержание фильма, который крутили в зале.
– Как это?
– Очень просто. Показываешь Барнабе десяток кадров из любого фильма, все равно в каком порядке, и он у тебя на глазах восстанавливает историю: начало, развитие сюжета и развязка, в точной последовательности. Доходило до того, что он даже угадывал, каким было музыкальное сопровождение в самые ответственные моменты фильма.
Исключительный дар, который украшал их серые будни. Приятели не верили им. Тогда Жюли заключала пари, поднимала ставки. Барнабе показывали ряд фотокадров, потом шли в кино – проверить. Барнабе и Жюли всегда выигрывали, прикарманивая денежки.
– Он копил на свои причиндалы спелеолога.
Потому что, когда наступало лето, и вся Франция вылезала пузом кверху на солнышко, Барнабе, напротив, как крот забирался под землю, в пещеры Веркора, панически избегая всякого загара и выгорания и преследуя свой идеал бледности. Возвращаясь с летних каникул, он был прозрачным, как саламандра. Сквозь него смотреть можно было.
– Ты тоже спускалась вместе с ним в гроты? Вопрос серьезный.
– Да, и без фонаря к тому же! Это была его причуда: Барнабе очень гордился тем, что может передвигаться в полной темноте. Стереть всякую форму. Конечно, я спускалась с ним в гроты, как же иначе! Это целая история, мои каникулы. Если я не сидела перед экраном вместе со старым Иовом, значит, плутала в кромешной тьме в компании Барнабе.
Барнабе и Жюли, обоим по пятнадцать, и в полной темноте.
– Он снял твою вишенку?
Это вырвалось само собой. И выражение-то не мое. Так утонченно высказался Жереми в тот вечер, когда Клара покинула нас ради объятий Кларанса.
Жюли рассмеялась.
– Можно сказать и так. Однако, следуя исторической правде, должна признаться, что, скорее, это я заставила раскрыться его бутон.
Задал вопрос – не жалуйся на ответ.
Мы молчим.
– Ну что ты надулся, Бенжамен. Успокойся: там было совершенно темно, он никогда не видел меня голой!
Именно это меня и гложет. Оказаться в полной темноте, держать в объятьях твою мать, нагую, и не уступить соблазну чиркнуть спичкой… если хочешь мое мнение: с ним, похоже, не все так гладко с этим Барнабе…