355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Даниэль Пеннак » Господин Малоссен » Текст книги (страница 12)
Господин Малоссен
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 13:22

Текст книги "Господин Малоссен"


Автор книги: Даниэль Пеннак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)

26

– Что? Вы отпустили ее одну?

Каблуки Силистри стучали по коридору больницы.

– Она сказала, что сейчас вернется, Жозеф! Силистри мчал к операционной. Тамплиеры едва за ним поспевали. Они оправдывались как могли.

– Ты же знаешь Жервезу! Невозможно представить, чтобы она солгала!

– Вы отпустили ее, потеряли из виду.

– Мы думали, она пошла купить что-нибудь для Мондин.

– Она сказала: «Я сейчас»!

– Да. А вернулась на носилках.

Когда Силистри говорил таким низким хриплым голосом, все вокруг начинали пищать, как мышата.

– Жозеф, черт, мы же не знали, что она собирается выйти на улицу!

– Мы думали, она только спустится вниз, в киоск.

– Вы думали…

Силистри встал как вкопанный и припер обоих к стене, дрогнувшей каждым своим кирпичиком, до последнего этажа.

– Если она умрет…

Чей-то палец постучал по плечу Силистри.

– Если она умрет, оставьте их мне, инспектор, уж я их распишу, этих оболтусов.

Силистри не обернулся. Он знал, что этот палец принадлежит двухметровой каланче с голосом мальчика из церковного хора. Туссен по кличке Пескаторе. Самая заметная фигура в сутенерском окружении Жервезы. Еще одна разновидность ангела-хранителя. Разве что слегка потрепанного: шрамы, борсалино[19]19
  Итальянская шляпа с широкими полями.


[Закрыть]
, печатка на пальце. Юное поколение чтит непреходящие ценности.

– И еще неизвестно, не пойдешь ли и ты в расход, если она не выкарабкается, Силистри.

Последнее – весьма убедительный аргумент, особенно под нажимом короткого дула, которое бывалые ребра Силистри распознали безошибочно: «смит-вессон». Пальцы Силистри отпускают шеи тамплиеров, и он говорит все тем же басом и все так же, не оборачиваясь:

– Спрячь свою игрушку, Рыбак.

Пушка неуверенно двинулась.

– Или конфискую.

«Смит-вессон» спрятался в свой кармашек под крылышко сутенера.

– И вали отсюда.

Здесь пошло не так гладко.

– Да? И кто же будет на стреме у Мондин, если мы с ребятами смотаем?

Полицейские посмотрели в сторону палаты. Трое других востроглазых юнцов теребили четки у двери Мондин, оставленной тамплиерами. Фабио Паскетти, Эмилио Замоне, Тристан Лонжмен, три ствола Рыбака. Черные ангелы Жервезы.

Силистри примирительно улыбнулся:

– Ты прав, Рыбак, мы и в самом деле маху дали.

Все с той же улыбкой он вынул из-за пазухи левую руку и вцепился коту в промежность.

– Попробуй прижать меня еще раз, мой маленький Туссен…

Бледно-зеленая физиономия Туссена растворяется на фоне бледно-зеленой стены коридора.

– Только попробуй достать еще раз свою пушку, сукин сын, и я тебе их оторву, усек?

– Не рассчитывайте, что я стану пришивать их ему обратно! – рявкнул Бертольд прямо им в уши.

Несмотря на внезапность этого вмешательства, Силистри не разжимал пальцев.

– Спокойно! – настойчиво повторил хирург. – Да оставьте вы в покое его яйца, дубина, он же у вас сейчас задохнется!

Кот совсем скис: губы синие, слезы катятся по щекам.

– Вы что, не видите, кто к нам едет?

Бертольд указывал на двери операционного отделения, которые как раз открылись, пропуская каталку на резиновом ходу, управляемую черно-белой медсестрой. На каталке возлежала бело-розовая Жервеза. Она, казалось, была где-то далеко отсюда: спокойное лицо, легкая улыбка на губах, скептическая и вместе с тем веселая, смесь удивления и согласия.

Силистри разжал руку.

Слезы у Рыбака высохли.

– Что с ней? – спросили они хором.

– Спит, вот и все. А теперь разойдитесь. Моя больница – это вам не ринг для легавых и котов.

Силистри прохрипел все тем же басом:

– Не утомляйте меня, доктор. Скажите точно, что с ней.

Бертольд смерил его бесстрастным взглядом:

– А то что? Мне тоже светят яйца всмятку?

И прежде чем Силистри успел что-либо ответить, Бертольд уже оттянул ему веко, осматривая белок глаза.

– С ней то же, что и с вами, точно то же самое. Она свалилась от усталости.

– Ничего не сломано?

– Обширная гематома в области таза, больше ничего. Она отключилась прямо на лету, это ее и спасло. И приземлилась уже во сне, мягко, сперва, на тряпичный козырек цветочной лавки, оттуда на крышу и на капот припаркованной рядом машины. Оказавшись на земле, она уже впала в глубокое забытье. Вот и все.

Он отстранил их рукой и сделал медсестре знак следовать за ним.

Далее расспрашивали уже на ходу, едва поспевая за широким шагом Бертольда.

– И что вы собираетесь делать?

– Три дня полного покоя и наблюдения. В таких случаях никогда нельзя забывать про внутренние органы. Может быть внутреннее кровоизлияние.

– А какая палата?

– Соседняя с Мондин. Придется вам молить Господа! По двойной порции «Отче наш» и «Богородицы»!

В палате, куда Рыбак и Силистри вошли следом за Бертольдом, медсестра откинула с койки одеяло и простыню, и Жервеза, на мгновение повиснув в воздухе, плавно опустилась на постель – Бертольд переложил ее одним четким движением, почти как в хореографии, а Силистри почувствовал на собственной коже свежесть простыни, накрывшей тело Жервезы.

– Вам бы следовало сделать то же самое, – посоветовал Бертольд Силистри. – В вашем теперешнем изнуренном состоянии вы уложите первого, кто вам попадется. Вы женаты?

Не уловив перехода, Силистри ответил утвердительно.

– В таком случае, хорошая постель лучше всякого снотворного.

Только сказал – и тут же исчез. Рыбак и Силистри услышали, как он трубит в палате Мондин: «Ну, как дела у нашей девочки?» – «Швы тянет, профессор…» – «Хороший знак, заживление пошло!»

Дверь хлопнула.

Рыбак и Силистри оказались в полной тишине. Простыня сползла, открыв нежным лучам солнца обнаженную руку Жервезы. Целый спектр тончайших оттенков переливался у нее на коже необычайно яркой радугой. Силистри подумал было, что это ему кажется. Рыбак его разуверил.

– Это ее палитра, – объяснил он. – Она сделала себе татуировку всевозможных цветов, какие только есть на свете.

Рыбак раскрыл ладонь Жервезы.

– Она собрала их все на подушечке мизинца. Смотрите.

И правда, Жервеза вытатуировала себе небо на левом мизинце. Маленький наперсток, которого Силистри никогда не замечал.

– На нем она подбирает оттенки, – продолжал Рыбак. – Показать кое-что?

Юнец уже расстегнул рубашку. Святой Михаил, попирающий змия, развернулся во всю ширину его груди.

– Доменико Беккафуми, – проговорил со всей серьезностью Рыбак. – Собор Карминской Богородицы. В Сиене. Большая шишка был в маньеризме, там у нас… 1530 год, короче…

Силистри поправил простыню Жервезе и задернул шторы.

– Я тоже из Сиены, – продолжал Рыбак уже в полумраке. – Мать водила меня в собор стращать святым Михаилом, когда я дурил.

Силистри не прерывал его. Он не верил в набожность сутенеров. Но все же иногда случалось, что сутенер встречает такую вот Жервезу и превращается в шедевр.

– Извините меня за давешнее, инспектор, я просто голову потерял.

Извинения… Верно, жизненный путь этого малого не зря сделал такую петлю. Силистри принял их.

– Вы тоже немного итальянец, да?

– Да, если хочешь. Папа с Антильских островов и эльзасская мама.

Рыбак важно кивнул:

– Настоящие люди получаются от смешивания кровей, это правда. Метис – крестоносец будущего…

Рыбак, очевидно, еще и думал.

Силистри склонился к изголовью Жервезы. Он сказал ей то, что пришел сказать:

– Снимок Шестьсу, Жервеза, я знаю, кто его сделал и когда. Пока не знаю зачем, но обязательно узнаю. Это может быть как-то связано с нашим коллекционером: будет о чем с ним поговорить, когда достану его.

Дошло ли до Жервезы его послание, нет ли? Лицо ее оставалось совершенно безучастным. Глядя на нее, можно было сказать, что она во всем сомневается и в то же время принимает это сомнение с каким-то веселым безразличием. Силистри впервые видел у нее такое выражение.

– Вам бы соснуть часок-другой, прежде чем пойдете кого тузить, – заметил Рыбак. – Этот лекаришка прав, с таким нервом вы точно дров наломаете.

Силистри посмотрел на него исподлобья.

– Как пить дать, – настаивал Рыбак.

Силистри уже собирался его поблагодарить, может быть, даже извиниться. Но тут вдруг в коридоре послышался топот бегущей толпы, вопли орущего чье-то имя, потом раздался грохот падения, и они оба кинулись к дверям.

Тамплиеры Силистри и черные ангелы Рыбака прижали к полу человека, держа его за руки и за ноги и приставив четыре дула к голове, вопящей: «Жюлииииии!»

Профессор Бертольд тоже высунулся из палаты Мондин, растолкал полицейских и бандитов, поднял их пленника за обшлага пиджака и, держа его прямо перед собой, спросил:

– Какого черта вам здесь понадобилось, Малоссен? И что вы орете, как теленок без матки? Вы меня уже достали! Стоит вам появиться у меня в больнице, и начинается бойня!

– Где Жюли? Я открыл все двери, ее нигде нет! Что вы с ней сделали?

– Она такая же ненормальная, как и вы, ваша Жюли, она смылась сразу же после операции, только я отвернулся…

– И вы ее отпустили? Вы ее отпустили? Да вы еще тупее, чем о вас говорят, Бертольд! Это невероятно! Куда она пошла?

– Домой! Она вернулась домой! Куда же еще?

– Одна? В таком состоянии, после вашего аборта?

– Нет, не одна! Этот дубина Марти кинулся за ней, когда я ему сказал, что она слиняла! Спасатель фигов. На вашем месте я бы поторопился, Малоссен, как бы рога не нагулять!

– Вам только устриц выскабливать, Бертольд, вам не нож, вам чайную ложечку в руки! Когда-нибудь ваша дурость свалится вам на голову, и будете тогда в какой-нибудь забегаловке морских ежей потрошить, вот ваше настоящее призвание!

Бертольд поразмыслил секунду, а потом, плюнув на все, глубоко вздохнул и свалил названного Малоссена на руки тем, от кого только что его спас.

– Вы были правы, парни, можете пустить его в расход, а потом и друг друга перестрелять. Пальба стихнет, я позову уборщиц.

27

Да, Жюли вернулась домой, но семейка тут же ее похитила. Жереми и его шайка утащили ее в свою берлогу. Жюли была теперь Спящей Красавицей в брюхе у «Зебры». Они устроили ей кровать с балдахином в самом центре сцены. Под белым пологом квадратная кровать, как в песне. И по углам – букетики фиалок, я не сочиняю! Каскады тюля спадали с высоты колосников и белой пеной клубились у подножия кровати. И вся эта нетронутая белизна отсвечивала розовым в полумраке. Вкруг сцены, на бельевых веревках, сохли фотографии этой белой упавшей с неба постели: хоровод ангелов, выхваченный фотоглазом Клары. Жюли спала. Часовые сторожили в кулисах. Превосходный Джулиус, тоже перекочевавший сюда вместе со своим гамаком, каждые три минуты хватал зубами темноту за подол.

– Мы подумали, что вам лучше будет с нами, Бен, пока Жюли не забьет на свою потерю.

«Забьет»… Я внимательно посмотрел на Жереми. Решительно, к языку этого сорванца жаргонизмы липнут, как зараза.

– Доктор Марти согласен. Сюзанна решила не открывать «Зебру» сколько будет надо. А, доктор, вы не против?

Марти подтвердил:

– Я также не против поговорить с твоим братом наедине. Возвращайся к своим делам, Жереми.

Марти… единственный человек на свете, которому Жереми повинуется, не сотрясая основы послушания.

И все же, прежде чем выйти, он говорит:

– Не хотел бы злоупотреблять вашим вниманием, доктор, но когда вы закончите с Беном, не могли бы вы зайти посмотреть маму?

Марти ответил вопросительным взглядом.

– Она отказывается есть, – пояснил Жереми. – Сегодня я отбывал у нее свое печальное дежурство и так и не смог заставить ее проглотить хоть что-нибудь.

– И что с ней, по-твоему? – спросил Марти.

– Сердце, доктор. Не четырехкамерный насос, а настоящее. Мы сами не осмеливаемся ее расспрашивать. Это очень личное. Но вы – другое дело, вы посторонний, вам она, может, и ответит…

Марти обещал. Жереми вышел.

Мы с Марти сели на авансцене, свесив ноги в темноту зрительного зала. Пошло молчание. Потом Марти сказал:

– Жюли уже завтра будет на ногах. С Бертольдом можно не опасаться инфекций.

Я подумал: «С Френкелем тоже можно было ничего не опасаться», но от замечаний воздержался. До нас доносилось спокойное дыхание Жюли и стук бивней Джулиуса. Фотоснимки, роняли капли, распространяя вокруг легкий запах проявителя.

– Не морочьте себе голову своими историями, Малоссен. Вы здесь ни при чем. Вы потеряли ребенка не потому, что вы никчемный отец.

Я посмотрел на Марти.

Он посмотрел на меня.

– Я уверен, что вы сочиняете себе всякую такую ерунду.

Трудно с ним не согласиться. Мы опять обратили взгляды на ряды кресел.

– Что до Френкеля…

У меня не было ни малейшего желания выслушивать разговоры о Маттиасе Френкеле.

– Это совсем на него не похоже.

Но я также не хотел, чтобы Марти сейчас ушел. Поэтому мне пришлось слушать, как он выражает все свое уважение замечательному доктору Френкелю. Он ведь был его учителем, одним из тех гуманистов, что так редко встречаются среди докторов, прекрасным примером для будущих врачей.

– Все мы – социальные машины по сравнению с Френкелем. Когда я говорю «мы», я имею в виду медицинский персонал в целом. Таким врачам, как он, обязаны мы той малой толикой гуманности, какую еще сохраняем по отношению к нашим пациентам.

Гуманность Маттиаса Френкеля… Я позволил себе скромное замечание:

– Все же он написал эти одиннадцать писем… Марти удрученно покачал головой.

– Знаю. Мы говорили об этом с Кудрие по телефону и с моим другом Постель-Вагнером, судмедэкспертом. Постель-Вагнер тоже был учеником Френкеля. И он так же, как я, не может понять…

Последовало молчание, которое я решился прервать, спросив:

– Может ли врач сойти с ума? На почве медицины, я хочу сказать…

Он задумался.

– Мы в нашем деле все немного ненормальные. Боль нас либо притягивает, либо отталкивает. В обоих случаях мы начинаем предпочитать заболевание самим больным, это и есть наша форма безумия… и Бертольд – ярчайшее тому подтверждение. В борьбе клинических исследований и чувства гуманности последнее никогда не будет победителем. Иначе сострадание унесло бы и врача вместе с больным. Некоторые отказываются от лечебной практики именно от избытка этого чувства… Я встречал таких. Постель-Вагнер перешел в судебно-медицинскую экспертизу. Он утверждает, что это лучшая обсерватория для наблюдения за живыми. Знаю я и таких, кто наживается на болезнях: эти становятся крупными налогоплательщиками. Но в массе своей мы делаем что можем, мы срываемся, ползем вверх, опять срываемся, так и стареем понемногу. С нами не слишком-то весело. Мы теряем свой студенческий задор. Не из-за сострадания, из-за усталости… Медицина – это сизифов труд. Только вот трудно представить себе Сизифа, толкающего перед собой рассеянный склероз.

Мы говорили сбивчиво, как два актера, подыскивающие правильные слова, глядя в пустой зал, который скоро должен был заполниться публикой.

– Может, это как раз и случилось с Френкелем, – сказал я.

– Что именно?

– Взрыв рудничного газа. Слишком сильное переживание…

– Может быть…

Да, под слишком жестоким напором эмоций, Френкель, вероятно, взял на себя роль, которую, как мне казалось, играл я сам с того момента, как узнал о беременности Жюли. Зачем вообще появляться на свет при нынешнем состоянии человечества? Возврат юношеского пыла, тем более разрушительного, чем дольше пришлось его сдерживать… и вот наш доктор принимается вырубать из розетки будущих малышей.

Марти не выказывал оптимизма.

– Даже не знаю, что могло вызвать подобную перемену у такого человека, как он. Маттиас Френкель по-настоящему ненавидел смерть.

Он замолчал. Потом произнес фразу, которая прозвучала как эпитафия:

– Его жизнь – это жизнь.

Одному Богу известно, как мне не хотелось слышать подобные сентенции, особенно в непосредственной близости Жюли, которую Маттиас только что лишил смысла жизни… Но тут я вдруг вспомнил внезапное вторжение Клары в нашу комнату сегодня утром, после ухода Жюли и перед появлением инспектора Карегга. «Бенжамен, Бенжамен, Малышу приснился ужасный кошмар!» – «Успокойся, моя Кларинетта, присядь, так что же это за кошмар?» – «Маттиас!» Сердечко Клары все еще испуганно трепетало. Малыш видел, как Маттиас идет к нему по центральному проходу кинозала «Зебры», весь в крови, глаза лезут из орбит: поруганная чистота, невинный мученик… нет, не страдалец, а само Воплощенное Страдание. Я прекрасно знал это выражение лица Маттиаса Френкеля, именно такое, какое было у него на конференции, когда та здоровенная беременная женщина швырнула в него куском сырого мяса, влепившегося ему в грудь. Кошмарный сон Малыша был вещим. Я и сейчас еще слышал плотный свист этого кровавого шматка телятины, пролетевшего у меня над головой. Это произошло как раз после того, как Маттиас процитировал слова святого Фомы: «Лучше родиться хворым и убогим, нежели не родиться вовсе». Я все еще слышал, как она выкрикнула: «Вот тебе твой уродец, идиот!» Я видел взгляд Маттиаса, забрызганного кровью. Маттиас, который явился Малышу сегодня ночью, шел прямо оттуда, из того мгновения. Он повторял мое имя на ходу. «Он звал тебя, Бенжамен. Малыш сказал, что он звал тебя». Кошмар: Маттиас приближается, весь в крови, скрюченный ревматизмом… недобитая жертва… извиняющееся страдание… зовущее меня… меня… меня…

Голос Жюли вернул меня обратно, в настоящий момент.

– Это ты, Бенжамен? С кем ты говоришь?

Мы с Марти обернулись.

***

Придя в «Зебру», она не сказала ни слова. Ее раздели и уложили в эту большую квадратную кровать, подоткнули одеяло, как в детстве, – она не сопротивлялась. Когда все на цыпочках уходили со сцены, она задержала Сюзанну. Сюзанна тяжело и терпеливо опустилась на край постели, приготовившись слушать. Но Жюли только рассказала ей о своей встрече с Барнабе, о том, что он против показа Уникального Фильма. Она попросила Сюзанну собрать их коллегию киноманов сегодня же вечером. «Придет Барнабе. Может быть, нам удастся что-нибудь решить». И заснула.

После ухода Марти она больше ничего мне не сказала. Ни о ребенке, ни о Маттиасе, ни о Бертольде. Ни слова. Жюли всегда замолкает, когда зализывает свои раны. Душа в укрытии. Сердце в крови. Мозг в броне. «После смерти отца я за шесть месяцев не произнесла ни слова». К сведению любителей-утешителей: утешения здесь неуместны. Просто надо быть рядом… Ложись и жди. Именно это я и сделал. Я растянулся пластом рядом с ней. Она положила голову мне на плечо. И мы уснули.

***

Проснулись мы через несколько часов в окружении устремленных на нас внимательных взглядов племени Малоссенов и светил кинематографа. На зов откликнулись все – от толстяка Авернона (оракула статического кадра) до Лекаедека (пламенного обличителя съемки с движения).

Сидя прямо на своих стульях, расставленных по кругу, перед веревками с висящими на них белыми снимками кровати, они смотрели на нас не отрываясь. Похоже, будто мы проснулись в гнезде ангелов! Наше ложе возвышалось на постаменте мрака, а лучи прожекторов освещали каждого из них витражным разноцветием. Я легонько подтолкнул Жюли локтем. И вдруг, словно по моему сигналу, забрюзжали колесики подъемного механизма, и тюль стал волнами подниматься, открывая кровать. Конус света, сверкая тучами блесток, накрыл нас колпаком.

Постановка Жереми…

Жюли села на постели, вся в белом до кончиков пальцев – на ней была ночная рубашка Сюзанны. Ее огненная грива, сияющая под струями этого искрящегося дождя, и округлость тяжелых грудей, ясно обрисовывавшихся тканью сорочки, прильнувшей к влажному от пота телу, несколько оживили неподвижную тишину.

Она улыбнулась:

– Нет, определенно, ты мастер на всякие дешевые трюки, Жереми. Уолт Дисней тебе и в подметки не годится.

Кое-кто захихикал, в том числе и Жереми, чьи уши вдруг вспыхнули ярким свечением; затем Жюли сразу приступила к делу. Она поблагодарила шестикрылых хранителей Кинематографа за то, что они так быстро откликнулись на зов, и кратко изложила им свою встречу с иллюзионистом Барнабу, внуком старого Иова и Лизль, который был решительно против демонстрации, пусть даже единственной, Уникального Фильма.

– В честь чего такая строгость? – спросил Лекаедек.

– Вы спросите это у него сами, когда он явится, – ответила Жюли.

Однако все было не так просто, как она полагала.

– Не вижу надобности в подобных переговорах, – заметил Лекаедек. – Этот показ касается одного старого Иова, нет? Это ведь его фильм, не так ли?

– Единственный раз Лекаедек говорит дело, – протрубил Авернон. – Мы не потерпим, чтобы какой-то там наследник нас прокатил.

– В самом деле, нет искусства более далекого от семейных традиций, чем кинематограф, – отметила Сюзанна.

– Мало-мальски стоящие кинорежиссеры не создавали династий, как Бах или Штраус…

– Как Брейгель…

– Как Дюма…

– Как Дебре…

– Как Леклерк…

– Кроме разве что Турнера или Офюлса, да?

– Исключения лишь подтверждают правило.

– Только у актеров дети идут по стопам родителей!

И начались прения. Превосходный Джулиус следил за регламентом: три минуты каждому.

– Уникальный Фильм! Человек прожигает жизнь под юпитерами, снимая свой уникальный фильм, и мы позволим его строптивому наследнику конфисковать катушки с пленкой?!

– И какому наследнику! Противнику века кино!

– Если этот Барнабу хочет свести счеты с кинематографом, почему платить за это должен старый Иов?

– А если он сводит счеты со старым Иовом, при чем тут кино?

И далее по кругу; с каждым оборотом, напряжение увеличивалось на целую октаву.

– Кино – это сама жизнь! Выходит, внук хочет убить деда?

– Вы можете себе представать, чтобы у Мидзогути был наследник?

– Или династию Уэллса?

– Или Капры?

– Или Феллини?

– Или Годара? Вообразите: какой-нибудь наследник изымает фильмы Годара!

– Не кощунствуй, Авернон!

Я вдруг представил себя на месте этого наследника, Барнабу, который совсем скоро должен был выйти на арену и оказаться перед сворой разъяренных кинолюбителей. Мне сразу полегчало. Один из тех моментов, когда, несмотря на собственные неурядицы, мы все же радуемся в душе, что кому-то еще хуже. Вот так и плетет время косы печали, вплетая светлые пряди радостных мгновений в черные приступы отчаяния, то так повернет, то эдак, пока не сведет все концы к одному счастью: быть самим собой… Да, в конце концов, это, должно быть, и есть настоящее счастье: удовлетворение от того, что ты – это ты, а не другой.

Я как раз благополучно добрался в своих размышлениях до этого вывода, когда возник этот «другой», возвещая о своем приходе стуком в двери «Зебры», так же, как наша мама несколько недель назад. Но на этот раз мы знали, кого ждем, все глаза проглядели! И все же стук в дверь не перекрыл горячности спорщиков. Одна только Сюзанна его и услышала.

Она подняла руку.

– Вот и он.

Немая сцена.

Снова постучали.

Жереми щелкнул пальцами.

Сцена мгновенно погрузилась во мрак. Тускло светили лишь аварийные лампочки-«сторожа».

– Ну, Клеман, давай! – выдохнул Жереми. Клеман бесшумно прокрался к двери.

У Жюли глаза почти светились в темноте, как у хищницы. На что теперь похоже это воспоминание детства? Каким он стал, Барнабе из пансиона, первый любовник из пещер Веркора, соперничавший с саламандрами в своей прозрачной бледности, противник века кино? Естественно, не Жюли задавалась этими вопросами, а я. Все, что мне было известно о Барнабе, это то, что он опередил меня на пятнадцать лет.

Клеман уже был у двери. Он оглянулся на Жереми, стоявшего с поднятой рукой на авансцене.

Жереми дал отмашку.

«Сторожа» померкли, а лучи двух прожекторов скрестились на двери в тот момент, когда Клеман открыл ее, отпрянув к стене. («Мы заставим тебя появиться, очковтиратель», – решил Жереми.)

Не тут-то было. За дверью появился силуэт человека, который одной рукой прикрыл глаза, а другой потянулся к сердцу.

Прогремели два выстрела.

Оба прожектора – вдребезги.

В ночи кинозала пролился дождь осколков.

Мгновением позже, когда Сюзанна вновь зажгла свет в зале и на сцене, на другом конце центрального прохода стоял высокий брюнет. В одной руке он держал ствол, направленный на нас. Другой – прижимал к себе Клемана, прикрываясь им, как щитом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю