Текст книги "Цезарионы"
Автор книги: Дамир Кадыров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Сержант вознамерился устроить проверку по поручению начальника. Но лишь он объявил, что надо приготовиться к построению в верхней одежде, как засуетились те, кому предстояло ответить за самовольное обрезание шинели. Быстрее всех решил проблему тот, кто обратился за помощью к Гимранову – самому низкорослому из прибылых. Гимранов оказался понятливым и сговорчивым, так что хоть и стоял он в строю во время проверки в шинели, которой хватило бы дважды обернуть его, но по длине она была в самый раз, подрубленные полы – ниже колен. А тот, кого он уберег от напасти, хоть и чувствовал тесноту в плечах, но в лице – уверенность: вот он я, весь перед вами. Так же вывернулись и другие незадачливые портные. Это был первый случай нашей солдатской взаимовыручки.
МАТЕМАТИКА В ТУМБОЧКЕ
Чем пахнет казарма? В день прибытия новобранцев, как уже описывалось, – это знакомый, но непривычный запах известки, отдающий строгостью, неизвестностью грядущего дня. Скоро к нему примешивается неповторимый аромат сырых портянок, гуталина и непросыхающих полов, которые не дают покоя старшине, кажется, только и думающему, кому бы вручить лентяйку. Но в тот день к этой уже устоявшейся микроатмосфере армейского общежития как-то незаметно вкрался душок, знакомый, но совершенно неуместного свойства. Войдя после занятий на плацу в казарму, мы начали подозрительно озираться, шушукаться, а иной – пошевеливать ноздрями, как, вроде бы, охотничья собака, верхним чутьем взявшая добычу и готовая принять стойку. Это длилось с полчаса. Наш сержант, чувствовалось, был в растерянности. А после того, как капитан взбучил его, указав на противоречащий уставу и солдатскому обонянию в условиях жилища компонент, он стал суетливо ходить между рядами, заглядывая под койки, под тумбочки; скоро, как тот гончак, взял след, и вот уже его поиски увенчались успехом – стоит перед открытой дверцей тумбочки между койками в середине ряда.
– Чья тумбочка? – зычно кричит сержант на всю казарму.
Все тянут шеи, глядя в его сторону.
– Я спрашиваю, чья тумбочка? – грозно повторяет сержант.
– Рыбакова, – подсказывают ему.
Рыбаков, мирно сидевший в задумчивости на табуретке у окна, встал.
– Моя.
– А ну-ка бегом сюда!
За хозяином тумбочки потянулись все, кто в казарме.
– Это что? – зло спрашивает сержант, тыча пальцем в бумажный сверточек на полке тумбочки.
Рыбаков молчит.
– Я спрашиваю, что это?
– Кало, – тихо признается оробевший паренек.
– Какое кало? Ты что, сдурел, говно в тумбочке держать?
Накануне нам объявили: завтра медосмотр; с утра сдаем анализы, а потом проверка на педикулез, кожные заболевания, взвешивание. Не прошло еще и недели после нашего прибытия, к солдатскому рациону мы только еще привыкаем, неспроста многие, если остались деньги после дороги, из-за обеденного стола тут же, пока не дана команда: «Выходи строиться!», торопятся в буфет при столовой, добрать недостаток пряниками, сластями. У кого-то напрочь сбились физиологические ритмы, у кого-то расстройство желудка, а у другого, наоборот, – запор. Видно, Рыбаков не был исключением. С утра пораньше в день обещанного медосмотра он вернулся из туалета, пряча в рукаве завернутый в бумагу спичечный коробок, заготовку к тем анализам. Но случилась какая-то заминка с медосмотром, так что сверточек, то ли забытый, то ли с умыслом – впрок, лежал в уголке тумбочки, испуская естественный дух свой.
– Быстро забирай и в сортир, – командует сержант. – Василий Иванович, поступая в академию, сдал кровь, мочу, да математику не смог сдать. А ты что, побоялся, что кало свое не сдашь?
Под дружный хохот собравшихся Рыбаков торопится выполнить указание: двумя пальцами держит сверточек, отвел руку в сторону, словно это чье-то чужое, и он боится выпачкаться; все расступаются перед ним, пропуская, когда он направляется к двери.
– Стой! – кричит вдруг сержант.
Тот остановился, все с отведенной рукой, не оборачиваясь, словно боясь расплескать, лишь голову слегка повернул через плечо.
– Может, у тебя и пузырек здесь остался еще?
– Нет, – бормочет Рыбаков.
Дневальный заключил нос в кулак, толкая дверь ногой, отступил в сторону. Рыбаков вышел, хлопнув за собой дверью.
– Открой, открой, – кричит сержант дневальному. – Пусть проветрит, а то сейчас товарищ капитан придет, вздрючит меня.
Он доложит позже:
– Товарищ капитан, причина запаха выявлена и искоренена.
А запасливому собрату нашему после этого казуса мы частенько задавали вопрос: «Ну что, математику сдал?»
ПРИСЯГА
Месяц пролетел незаметно. Позади ежедневные занятия на плацу строевой подготовкой, изучение уставов, стрелкового оружия, ставшие привычными быстрые подъемы и отбои, при которых сержант давно уже не смотрит на секундную стрелку своих часов. Сегодня день принятия присяги. Утром, говорят, привезли знамя полка, приехали штабные офицеры. И вот мы уже выстроились в казарме. Начищенные, выбритые. Сержант оценивает каждого. Чтоб сапоги сверкали, как лакированные, бляха на поясе – хоть как в зеркало глядись; чтоб птички на погонах все на месте были, подворотничок – свежий.
Текст присяги каждый знает наизусть. Сержант напоминает: присяга принимается с карабином в правой руке, а значит… Да чего ты, старина, знаем, знаем: если при карабине – руку к виску не приставлять; да и как ее приставишь, если в ней оружие, не левой же рукой отдавать честь. Это ж козе понятно. Не первый день замужем.
Строй в красном уголке. Вызывают по списку к знамени. «Я, гражданин Союза Советских социалистических республик, принимаю присягу и торжественно клянусь…» Большинство уже обрекли себя на верность Родине; стоим, волнующие чувства полнят грудь. Вызывают очередного.
– Рядовой Рыбаков!
– Я!
– Для принятия присяги выйти из строя!
– Есть!
Он, согнув локоть, держит карабин, размеренно бьет подошвами сапог по полу. Идет, будто марионетка, подергиваемая за нитки. А наш сержант затаил дыхание, смотрит. Все, кажется, более-менее, хотя свободная кисть руки того и гляди отмахнет не в том направлении. Подошел к майору, стукнул прикладом об пол. И тут левая рука взметнулась к виску. Строй зашевелился. Сержант было присел от досады. «Опусти руку, – зло шепчет он. – Руку опусти». Но присягающий в волнении ничего не слышит. Офицеры молча смотрят.
– Товарищ майор, рядовой Рыбаков пришел для принятия присяги.
«Не пришел, а прибыл», – ворчит себе под нос кто-то в строю. А тот стоит, так и забыв про руку у виска. Майор протягивает ему текст присяги в красном коленкоровом переплете, спокойно подсказывает: «Опустите руку».
Один за другим поклялись в верности Отчизне. Теперь, как толковали нам на занятиях, мы уже сущие солдаты; любой отвечает за свой поступок, должен следовать пунктам Устава, беспрекословно выполнять приказания командиров. Их устами Родина скажет: «Надо!» – ты, не философствуя, ответишь: «Есть!» Тут тебе не у тещи на блинах. Вон стоит в строю Мустафин. Он, кажется, уфимец. Ладный, уверенность во всей осанке. Открытый взгляд красивых глаз. Когда улыбается, в уголке рта в верхнем ряду зубов сверкает золотая фикса. Он боксер. Охотно рассказывает о своих приключениях, многозначительно не договаривая о каких-то подробностях биографии, возможно связанных с криминалом. Так вот он, почитай, угодил в переплет, преступив армейский закон.
В первые же дни в карантине, раздобыв боксерские перчатки, они как-то сошлись в кулачном бою с Батей. Батя – мой земляк, односельчанин. Маштаковатый, крепко сбитый сын лесника. По святцам он Петр, но как-то с детства повелось, обрел это прозвище, заводила, авторитет средь подлетков. Никто его Петром и не звал. А здесь, далеко от дома, в обиход запустил привычное для самого обладателя, словно бы основное, имя его приятель, тоже односельчанин Вовка Куянов, короче – Куян, с которым они, вечно подначивающие друг друга, переругивающиеся, на всех комиссиях, начиная с военкоматской, держались вместе, вплоть до того, пока не оказались в одной эскадрильи, и так два года – не разлей вода. Батя не робкого десятка. Вышел на «ринг» – в свободное пространство между рядами коек – спокойно. По тому, как передвигается в бою, чувствуется, техникой владеет не шибко. Не было у нас такой секции. Может, где-нибудь пробовал надевать боксерские перчатки. Они сошлись с Мустафиным, у которого и стойка – сразу заметно, и ноги – словно на пружинах, перемещается легко. Батя внимательно следит из-за перчаток за противником, старается быть подвижней. Но все равно, если сравнить, как-то не так. Шибко друг друга они не били. Пропустив пару ударов, Батя покраснел, изловчился, врезал-таки как умел. Знай наших! Разошлись вничью. Но то была мирная схватка. Мустафин средь нас держится уверенно, несколько развязно. А при встрече со старослужащими вроде бы даже демонстрирует свою независимость. Кто-то из «стариков», младший сержант из соседней казармы, напросился-таки ему на кулак и заработал правый прямой в челюсть. Не зная броду, не суйся в воду. Рассказывали, челюсть у «старика» разбита. На старшего по званию поднял новобранец руку. Военным трибуналом пахнет. Но, как говорится, дело замяли. К тому же все случилось до принятия присяги. Вроде б как не солдат ударил сержанта. А теперь положение изменилось. Присяга принята. Не забывайся. Мустафин стоит – в лице задумчивость. Какие мысли в голове парня? Может, дом вспомнил, друзей своих.
По торжественному случаю – праздничный обед: белый хлеб да в гуляше мяса побольше. Последний раз в карантине. А наутро – в полк. С песней.
Были мы вчера сугубо штатскими,
Провожали девушек домой,
А сегодня с песнями солдатскими
Мимо них идем по мостовой.
Не глядим!
Последняя строчка, о том, что не глядим, – чье-то, видно, самодеятельное дополнение, охотно принятое нами. Это для форса. Мы, мол, здесь не так себе: первым делом – самолеты, а девушки– то уж потом. Как же, марку надо поддерживать. Авиаторов. А то, что, устав от сугубо мужской компании, по ночам во сне подушку обнимаешь, – нет такой песни.
САЛАГИ
Авиационный полк. Шесть эскадрилий. Эскадрилья – это то же самое, что в других родах войск рота. Казарма двухэтажная. Внизу у входа дневальный. Он при появлении в дверях кого-нибудь из офицеров голосит во всю мочь: «Полк, смирно!» Чтоб на обоих этажах было слышно. Старослужащие на этот сигнал не особо отзывчивы, а мы, молодежь, вскакиваем. Поправляем пояса, шапки, застегиваем верхние пуговицы на гимнастерках.
Здесь совсем другая жизнь. Даже присяга другая. Кое-кого из нас уже «обвенчали» по ней. «Я, салага, бритый гусь, обязуюсь и клянусь: сало-масло не рубать, „старикам“ все отдавать». Одному из салаг уже вменена ежевечерняя обязанность: в кальсонах, самый худой, когда старшина после отбоя уходит заканчивать свои дела, он во весь рост встает на табуретку, поставленную на тумбочку, и торжественным голосом, с расстановкой объявляет: «Дорогие товарищи старики! До дембеля осталось …» Сообщается число дней, оставшихся до грядущего приказа министра обороны об очередном увольнении в запас. «Старики» начинают охать, вздыхать: «Ох и служба…» Дальше вставляется крепкое словцо. А потом звучит анафема в адрес тех, кто слишком досадил за время службы. «Презрение кускам!» – провозглашает кто-нибудь. «У-у, суки!» – отвечает хор «стариков». «Куски», «макаронники» – это те, кто на сверхсрочной службе. Дескать, те, кто за три года не наелся солдатской каши и остался поесть на дармовщину макароны.
«Старик» «старику» – рознь. Насчет масла в рационе – вопрос простой. У молодняка его редко кто отбирает. Разве что в первые дни, сев за стол, прозеваешь: кто успел, тот взял из общей тарелки, на которой десять нарезанных кусочков, порцию покрупней, а тебе останется – разок лизнуть. И даже бывает, что старики демонстративно садятся отдельно от молодежи, и никто не обвинит их в ущемлении чьих-нибудь прав. Другое дело – шапки, шинели – еще новенькие на прибылых. Тут в полку посмотришь на иного: шинель поседевшая, цвета перепревшего навоза; шапка – времен царя Гороха, верх у нее – какого теперь уже не бывает – еще фланелевый, так что этот древний головной убор напоминает котелок. И то, и другое наследовалось, видно, уже не пять-десять лет, как эстафета. Не ехать же «дембелю» домой в такой форме. Обмен неизбежен. И тут бывает всякое. Иной «старик» подойдет, снимет с «гуся» шапку, посмотрит размер, примерит, нахлобучит тому на голову свою старую. Без лишних разговоров. Но ведь и «гусь» «гусю» – рознь. Взять того же Мустафина. Иной может заартачиться. Тогда ему внушают: придет время, так же обретешь новье, а пока до дома далеко, служить как медному котелку; на случай увольнения попросишь, мол, у товарища. А если миром не отдашь – ночью сопрем, мол, все равно.
Всяк сверчок знай свой шесток. Молодь – свой. В первый же день по прибытии, вечером, после ужина, после личного времени старшина объявляет: в столовую чистить картошку пойдут… Понятно, кто пойдет. Первое крещение пополненцев.
Куча картошки большая, для целого полка завтрак готовить. Приступаем к ней дружно. Но пока ее перечистишь – все анекдоты перескажешь, все песенки перепоешь, чтоб не скучно было. Так что в постель попадешь за полночь. А подъем утром со всеми вместе. Чтоб на завтрак – в полном составе. Потом на полковое построение, а потом на стоянку, где в пелене закружившей метелицы, словно дремлют, стоят самолеты.
В НАРЯД
Наряд – это повседневье. В наряд ходит большинство солдат; по очереди или вне очереди; даже «старик», случается, подойдет к старшине: пошли, мол, меня сегодня на кухню; тут уж понятно – поближе к котлу. В наказание наряд – драить полы, какая-нибудь другая черная работа, та же кухня. У каждого командира – в зависимости от ранга -свой лимит внеочередных нарядов. По прибытии из карантина мы слышали рассказы про начальника штаба полка подполковника Климова. Увидит он тебя, идешь с расстегнутым воротничком, молча поднимет руку с растопыренными двумя пальцами: мол, передай старшине, чтоб наказал моим именем. «Есть два наряда вне очереди!» – откозыряешь ему. «Пять, пять, римская пять,» – шевелит он двумя пальцами.
В наказание не посылают в караул под знамя полка. Сюда, по идее, должны ставить лучших. Это, вроде бы, как доверяют тебе – охранять святыню. Основной пост. Разгильдяй вдруг да не убережет. Несмываемый позор будет. Без знамени нет полка. Говорят, расформируют. Да и другие объекты не всякому можно доверить охранять: самолеты на стоянке, склады. На этот счет живописный эпизод рассказывал нам еще в карантине сержант Жуков.
«Послали меня однажды разводящим. Уже одну соплю на погоне имел – ефрейтором, значит. На улице конец мая, теплынь. Вот и договорились промеж собой ночью стоять по три часа, а не по два, как обычно. Это чтобы можно было поспать после своей очереди. Как раз за полночь поменял я посты, сам – на боковую. Пару часов покемарил, проснулся, полежал. Что пользы просто так валяться – решил пройтись. Рассвет-то уже забрезжил. По весеннему утру решил просвежиться. Пошел на ГСМ, где земеля мой сторожил; покурили мы, иду назад в караулку мимо холодных складов. А здесь оставлял, вот, как и вы, салажонка. Витьку Арефьева. Сибиряк, крепкий, русоволосый – красавец сам собой. Иду посматриваю. Что-то не видать его нигде. Ну, думаю, залег, значит. Там у них старое сиденье от машины, за складом прятали; договорились, каждый убирал его между ящиками. Если все спокойно, можно потихоньку полежать. Вот, думаю, испугаю его сейчас. Подкрадываюсь, гляжу: Витек-то карабин к стене склада прислонил, пояс на штык повесил. Самого нет. Вот засранец, думаю. Нельзя разве с карабином полежать. А если, случится, уведут? И тут смотрю, из-за угла склада ноги торчат по колен. Босые, без сапог, без галифе. Что ж ты, салага, совсем обнаглел, раздевшись на посту валяться? Поближе подошел, что-то ноги больно полными показались, да и ступни розовенькие. У Витьки-то, знаю, сорок четвертый размер, а это явно не его. Присматриваюсь: выше щиколотки – родимое пятно, этак с пятак размером. Так у поварихи нашей, у Клавки, каждый на эту родинку обращал внимание. Вот, мол, погладить бы. Клавка, посмотреть, когда на кухне, – неприступная; всем улыбается, а чтобы потрогать за козырек не дается. Фигурка у нее – как с картинки; талия – статуэтка, а в бедрах – пышная, в обхват. Когда суп разливает по бачкам, кофта отвиснет, мы каждый потихоньку норовим заглянуть. Так вот ты какая недотрога. Сибиряка-то сподобила вниманием. Ночью она в столовой в комнате отдыха спит обычно, а тут то ли сбегал он за ней, то ли сама пришла.
Вдруг гляжу, Клавкины ноги исчезли, а вместо них сапоги Витькины уже торчат. Он ими по земле начал скрести, вроде как травку зеленую отдирает носками. Я потихоньку подкрался, глянул из-за угла – в голову жар прилил, ладони вспотели. У Клавки кофта расстегнута, сосцы торчком торчат; он ее круглые бедра на согнутых руках держит. Пыхтят. А я не могу отойти. Но расчет-то промелькнул в голове. Потихоньку отступил, прихватил карабин его, отнес, спрятал по другую сторону склада. Когда они закончили, я тут и явился перед ними.
– Вас, девушка, я должен арестовать, – говорю. – Потому что здесь запретная зона для посторонних.
– А я, – говорит, – в солдатской столовой работаю.
– Здесь не столовая, а технико-эксплуатационная часть, военный объект, – толкую все свое.
Витек-то, гляжу, ищет карабин. Растерялся, бедняга. Знает, что за утрату оружия одним выговором не отделаешься, загремишь под трибунал. Поищи, думаю. А сам Клавку за талию.
– Пойдемте в караульное помещение.
Вроде, растерялась.
– Ну что уж вы такой строгий, – говорит. Сама внимательно так смотрит в глаза.
В общем, договорились без слов, взглядами. Витьку я, сказав, где карабин, спровадил в караулку, а сам остался.»
Сколько выдумки было в рассказе сержанта, не так уж важно. Но что в карауле всякое случается – это точно.
В РУЖЬЕ!
Прошло всего несколько недель по прибытии, мы еще не успели освоиться в полку, подошла моя очередь идти в наряд. На главный пост – под знамя. Оказалось, дело не шибко мудреное. Хотя днем здесь с непривычки ощущается постоянное напряжение. Правда, и приятно как-то: офицеры проходят мимо, даже сам командир полка, – все отдают честь. Навродь как тебе. А ты только карабин подтянешь к бедру да стойку смирно примешь. Ночью – другое дело. Никого нет, дежурный по части где-то на первом этаже. Постоишь, если утомился вначале нерешительно (а вдруг какое контролирующее устройство следит за тобой), а потом смелее, прислонишь карабин к пирамиде в основании древка знамени, разомнешься, походишь, а то и посидишь на полу у стены. Правда, тут есть опасность – на сон может потянуть. Но об этом отдельный эпизод.
Отстоишь пару часов, подменят тебя, идешь в караулку, что за чертой полкового городка, ближе к летному полю, потому что большинство постов там. А в ту ночь, вернувшись из штаба, с первого поста, тогда я должен был отстоять часок, охраняя караульное помещение, где спит отдыхающая смена. Рассказывают, всякое бывает. Случилось, где-то весь караул вырезали.
На улице мороз, вьюга бьет в лицо снежными снопами. Поверх шинели – тулуп. Полы до пят. Поднял ворот – не страшна вьюга. Только видимость плохая, поперву-то робость берет: а вдруг и вправду, кто подкрадется сзади. И карабин не успеешь вскинуть. Так что штык примкнул, вставил обойму с патронами в магазин. Теперь, как учили, надо пальцем вдавить патроны глубже, чтобы верхний не ушел в ствол, затвор дослать в боевое положение и нажать на спусковой крючок – по щелчку убедиться, что не заряжено твое ружье. Так было и сделал. Вдавил патрон, клацнул затвором. Только вот опыта-то нет, да и мороз обжигает руки. Оказалось, не дожал патрон вглубь, так и дослал его затвором в ствол. Нажал на курок – бах! Пуля, прожужжав, ударила в бетонный фундамент караулки, взвизгнув, ушла в темноту. Сердце заколотилось от неожиданности, но в голове промелькнуло: ладно хоть не в окно пальнул. А там, за окном, слышу, все пришло в движение. Луч света брызнул в снежную круговерть. Кто-то крикнул: «В ружье!» Я в растерянности отступил к изгороди. Дверь хлопнула – тень метнулась в темноте. Это кто-то сходу бросился наземь, по-пластунски отполз за сугроб. Лежит, притаился, только ствол торчит. И тут голос разводящего младшего сержанта Адыкова: «Обходи по задней стене.» Сам Адыков притаился у крыльца. Из-за его спины еще одна тень пронеслась к дощатому сарайчику, затаилась за углом. Адыков называет мою фамилию.
– Ты жив? Где ты?
– Жив, – отвечаю ему.
Но вьюга швырнула мои слова во мглу, потому разводящий не прореагировал на них. Я иду от забора в его направлении.
– Стой! Кто идет? Стой, стрелять буду! – командует он.
– Да я это, – только и успел сказать.
Сзади кто-то ударил в затылок, должно быть, прикладом, подмял под себя. Ворот тулупа смягчил удар, я в сознании, а в меня, оказывается, влип крепыш Шарафутдинов. Ладно хоть не пристрелил.
Адыков подошел. Тот, кто лежал за сугробом, встает, тоже подходит. А за сарайчиком так и не двигается, притаился, подстраховывает: вдруг еще кто поблизости прячется; если что – открыть огонь.
– Зачем стрелял? – спрашивает Адыков.
– Случайно.
Объясняю ему, как все было.
– Эх ты салага, – возмущается командир. – Как теперь будем объясняться?
Вся беда, оказалось, в том, что за использованный патрон надо отчитываться. Наша четвертая эскадрилья считается лучшей в полку. А тут – на тебе, на ровном месте ЧП.
– Где хочешь, там и находи патрон. А карабин почисть, чтоб никаких следов. Вояка.
Лишь наступил день, он сам пошел улаживать незадачу. До вечера так и раздобыл где-то патрон и уже после наряда перед отбоем подошел ко мне.
– С тебя, молодой, как пойдешь в первое увольнение, – бутылку.
О чем разговор. Тут не его одного следовало бы отблагодарить. Шарафутдинову-то в ног бы поклониться. За то, что не погорячился – не пустил пулю в затылок.
Ни в штабе, ни в эскадрильях, даже в нашей, никто не узнал о ночной стрельбе; и в социалистическом соревновании мы не отступили ни на строчку. Пока не случилась оплошность, которую ну никак нельзя было утаить.
СОН ПОД КРАСНЫМ ЗНАМЕНЕМ
Снова в наряд. Мне опять под знамя. Репутацию мою Адыков тогда сберег, так что не доверять мне нет основания. А разводящим уже другой. Средь напарников моих – Зайнуллин. (Кажется, это был он.) Мы вместе были в карантине. Невысокий, кривоногий, в лице строгость; не любит, когда над ним подшучивают, начинает матерно осаживать насмешника. Но его величество случай избрал именно его, чтобы испытать на прочность.
Все шло нормально, своим чередом. Каждый, отстояв на своем посту: на стоянке возле самолетов, у складских помещений, возле знамени – подменившись, в сопровождении разводящего, возвращался в караульное помещение, отдыхал до следующей очереди. Ночь зимняя длинна. Полк спит. Тишина. Лишь иногда доносится переклик петухов да лай собак. Где-то недалеко деревня Поливановка. Туда нет-нет да уйдет кто-нибудь из пообтрепавшихся в местных условиях старослужащих. Кто в магазин, кто в клуб, а кто и к зазнобе, которую успел завести. Уже давно вернулись в казарму кухонные рабочие, наводящие порядок после ужина, и те, кому сегодня выпало чистить картошку. Плац меж высоких сугробов, дорожки меж строениями – пустынны. Только месяц льет на них свой блеклый свет. Дежурный по части уже не появляется на улице. Может, лежит у себя в кабинете при штабе на диване с журналом в руке или дремлет. А на втором этаже возле знамени – Зайнуллин. Он сегодня впервые пришел в наряд сюда. Вначале, не отходя от порученного объекта, видно, рассматривал выкрашенные стены, высокие своды, но вот воровато огляделся, неуверенно, все еще озираясь, подошел к таблицам, плакатам на стене, шевелит губами, читает, что там написано. Вернулся на место, рассматривает знамя внутри футляра. Потрогал стыки.
Ночью каждый так. Любая мелочь привлекает внимание. Долго смотришь на тяжелый кумач, потрогаешь основание защитного корпуса, из угла в угол пройдешься вдоль постамента; оглядишь все вокруг, перечитаешь плакаты о том, какое место отводит наша партия в жизни советского общества армии. Облокотившись о перила ведущей вниз лестницы, посмотришь в размышлении. Вспомнится дом: а как там сейчас? Тоже ночь, спят; может, тебя перед сном вспоминали. Присядешь на ступеньку. На сон клонит, лучше походить. Походишь и опять или облокотишься о стену, или присядешь. Оглянувшись, посмотришь на то, к чему приставлен. Ничего с ним не случится. Стоит себе.
Какая нужда заставила в то раннее, еще не подоспевшее до своего часа зимнее утро приехать сюда одного из штабных офицеров, уж бог весть. Только днем тот офицер будет рассказывать начальнику штаба нашей эскадрильи капитану Максимычеву о случившейся ночной сцене.
«Я вошел в штаб, поздоровался с дежурным по части и по ступенькам – к себе на второй этаж. Посередине второго марша остановился: что за новость, нет караула. Поднялся еще на несколько ступенек. Гляжу, прямо под знаменем лежит солдат. Калачиком так свернулся, ноги согнул в коленях. Ладошки под щекой. Шапка, упавшая с головы, лежит рядом. Карабин прислонен к стене. Подошел к нему, заглянул в лицо – жив. Шевелит губами, пожевал смачно во сне. Я его за плечо – никакой реакции. Тряхнул посильней. А он только ладошки поглубже под щеку вложил, головой, поудобнее устраиваясь, пошевелил и продолжает ночевать. Ты его хоть в знамя заверни и вынеси вместе. Я карабин взял и к себе в кабинет. Сижу, прислушиваюсь. И тут топот сапог по ступенькам – смена идет. Дверь приоткрыл, наблюдаю.
– Ты что?! – остолбенел сержант. – Встать!
Никакой реакции. Гляжу, дал ему носком сапога под зад. Тот вскочил, хлопает глазами, а потом вытянул руки по швам, вроде бы извиняясь.
– Виноват, товарищ сержант.
– Я тебе дам, виноват. А если бы кто-нибудь из офицеров пораньше приехал? Хана нам тогда.
Но гляжу, долго не разбирались. Подменявший встал, а те ушли, и никто про карабин не вспомнил. Пока я размышлял, что с ним делать, слышу топот – бежит, спохватился. Как вкопанный остановился напротив своего сменщика, озирается по сторонам. Догадался пойти по коридору, увидел, дверь ко мне приоткрыта, заглядывает. А ружье-то его у косяка стоит. Можно, говорит, взять? Взял, не дожидаясь моего разрешения, и за плечо. Как будто место его специальное здесь. И бегом вниз. Ну, умельцы!»
Они с нашим начштаба утром посмеялись, решили пригласить Зайнуллина, который все еще был в наряде. Тот явился, доложил по форме: мол, по вашему приказанию прибыл.
– Вот ведь что, товарищ рядовой, – начал разговор начштаба. – Знамя-то ночью украли. Не видел случаем?
Незадачливый караульный моргает, не знает, что сказать.
– Я говорю, знамя ночью украли. Красную тряпку вместо него повесили. Ты не видел, кто это сделал?
Молчит. Виски понемногу начали алеть.
– Всех нас теперь отправят куда подальше. Что скажешь?
Ни слова. Щеки покраснели. Молча смотрит перед собой. Но поднял на капитана глаза, неуверенно спрашивает:
– А купить нельзя?
– Что купить? Знамя? Да где ж ты его купишь? Знамя-то министр обороны вручил полку. Много лет назад. Его нигде не купишь.
– А у нас райцентре, культмаге продавалса.
– У вас там в культмаге пионерское знамя, наверное, продавалось. А здесь не пионерлагерь, чтобы спать в карауле. Так что, сменишься, давай начинай вещи собирать. В дисбат нас с тобой отправят.
Начштаба помолчал, но скоро уже, раздобрев, продолжил:
– Ну ладно. Ты правду скажи: заснул ведь ночью.
Зайнуллин мотает головой.
– Не-е, товарищ капитан.
Но тут штабной офицер вступает в разговор.
– А карабин твой как у меня в кабинете оказался? Ты что, на хранение его туда поставил?
Тут Зайнуллин опустил глаза, стоит молча.
– Ну так что, рядовой? Как нам быть? В дисбат тебя отправить или на гауптвахту? Выбирай сам.
Никуда его не отправили. Эка невидаль – уснул. Знамя целехонько. Даже стрельбы не было. А вот при подведении итогов соцсоревнования-то, видно, нас тогда приспустили на строчку. Хоть ненадолго. А может, и нет. Четвертая АЭ – так в разговоре именуется авиационная эскадрилья – лучшая среди шести эскадрилий в полку.
Я СОЛДАТ, МАМА!
Время проходит быстро. По молодости не замечая, не задумываешься об этом, не веришь в его быстротечность. Вот и прошли три месяца. Ты уже освоился в новом качестве, послал домой свою первую фотографию с подписью: я солдат, мама! Иной уже на первом снимке весь в значках, которые ему одолжил кто-нибудь, но иной уже, и вправду, отмечен командованием полка – стал отличником УБПП. Ко Дню Советской Армии из штаба уже отправлены благодарственные письма на родину. Контора пишет! Дома у меня переполошились, получив из рук почтальона конверт без марки с армейским штампом, незнакомым почерком. Уж не похоронка ли? Оказалось – благодарность моих командиров за воспитание сына – отличника учебной, боевой и политической подготовки. Что ж, хоть и не понимаю, за что отметили командиры меня, но я отработаю этот аванс; пройдет полгода, девятого августа на наш профессиональный праздник – День авиации – со спокойной совестью приму знак «Отличник ВВС». А пока приближается весна. Вот и снег скоро сойдет. Наступило первое апреля. Только проснулись – шутки, розыгрыши. Первым попался на удочку старшина; его отправили в штаб полка, дескать, подполковник Климов срочно вызывает: кого-то из наших изловили в самоволке, так что разомнись – будет тебе накачка спозаранку. А там подполковник растолковал ему:
– Сегодня первое апреля. Мог бы и сам допереть, что розыгрыш. Больно ты мне здесь нужен с утра с твоими самовольщиками. Иди, занимайся делом.
Остановив его в дверях, добавил:
– Всем старшинам передай: после завтрака – построение. Умер министр обороны.
Старшина, конечно же, понимающе хихикнул, подумав: вот ведь, у подполковника и шутки не то что наши. А тот приструнил его:
– Чего хихикаешь, как будто в заднице пощекотали?
Старшина вернулся в казарму, от самого входа заголосил, чтоб по всем эскадрильям слышно было:
– После завтрака – общее построение на плацу. Умер министр обороны Малиновский.
Слышны смех, комментарии, но кто-то возмущается:
– Совсем сдурел старшинка. Нашел чем шутить.
Но на построении, действительно, объявили о смерти Малиновского. Дважды Героя, депутата Верховного Совета, кандидата в члены Политбюро.
Новым министром обороны стал Гречко. Молодец мужик! Первое что сделал – прибавил масла в солдатском рационе: была норма десять граммов в день, а теперь – двадцать; другое – и того радостнее: срок солдатской службы теперь не три года, а два. Здорово! Новая метла метет по-новому. Так что, хоть и смерть министра – человеческое горе, а для нас вот чем обернулась.