Текст книги "Цезарионы"
Автор книги: Дамир Кадыров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Вечером мы, молодежь, скучковались, обсуждаем радостную весть насчет масла да сокращения срока службы. Кто-то уже подсчитал, сколько месяцев осталось до дембеля; кто-то прикинул, сколько килограммов масла съест за это время.
Шарафутдинов склонил слегка голову, не слышит, трет подбородок в задумчивости. Вдруг очнулся.
– А если и Гречка умрет, нам только год сделают служба. И масла сорок граммов дадут.
– Кишки не слипнутся с сорока граммов? – спрашивают его.
– У меня не липнутся, – отвечает он. – Я масла люблю.
Опять задумался и добавил:
– А если и после Гречка другой умрет, нас совсем домой пустят. И масла совсем не нада.
– Их там много, все не умрут разом, – возражают ему. – А чем тебе не нравится служба? Одели, обули, кормят. Вон какие у тебя розовые щеки. Спать уложат, разбудят – никаких забот.
– Нет, домой хочется, – не соглашается Шарафутдинов. – Дома мать, отец. Помогать нада. Колхозе работы многа. Работать нада.
– Успеешь в свой колхоз. Никуда он от тебя не уйдет.
В апреле нас десятерых – десант – забросили на полевой аэродром: готовить казармы, общежития к прибытию двух эскадрилий на лето. Это целый городок в степи недалеко от поселка Горный. Пустующий, мертвый городок. Двухэтажные дома с унылыми окнами, заколоченными дверями; полынь вдоль облупившихся фундаментов; только шумные стайки воробьев на балконных перилах, голуби да галки, вылетающие из чердачных окон. Здесь наш отряд в течение нескольких недель будет заниматься ремонтом. На окраине городка – радиотехнический батальон. В первую ночь по прибытии мы в растерянности будем слушать доносящиеся оттуда звуки боевой тревоги: касается ли она нас? Наутро нам сообщат: локаторы вели объект – спускаемый аппарат с космонавтом Комаровым. Он погиб в ту ночь. Говорят, перепутались стропы парашюта.
Я видел Комарова двумя годами раньше, приезжавшего, уже Героем, в Уфу к родственникам. В оперном театре ошалелая толпа, объяв героя плотной подковой, медленно перемещалась вместе с ним. Так и не пробившись поближе, я придумал-таки: прикинув направление движения, обежал по галерее, спустился по противоположному маршу навстречу процессии – лицом к лицу с космонавтом. Медленно отступаю, освобождая дорогу, не спускаю глаз с него, чтобы запомнить каждую черточку: красивые волосы, красивое доброе лица с ямочкой на подбородке, усталые глаза, которые спокойно, понимающе смотрят на меня. И вот погиб космонавт, первоклассный летчик. Один из таких, какие служат в нашем полку. Они тоже асы в своем деле и тоже погибают. За несколько недель до призыва я читал в журнале про курсанта Шклярука. Правда, он еще не был асом, о каковых рассказ впереди, но тем досадней. Рок тогда указал перстом на него. В воздухе над Саратовом заглох двигатель самолета, Шклярук направил машину на Волгу. Погибшего не нашли, а обломки самолета – укрытую брезентом кучу – нам показывали старослужащие. Меня приписали как раз в то звено в непосредственное подчинение к бывшему механику разбившегося самолета. Сержант Богдан Трусь неохотно, словно все это привычное дело, рассказывал о трагедии. Нет, дело не привычное, но случается.
Скоро уже я служил в штабе эскадрильи вместе с освоившимся здесь еще до меня Замиловым, призванным тоже из Башкирии. Начавшие службу на несколько месяцев раньше нас, прошедшие подготовку в школе младших авиаспециалистов, ребята с северного Кавказа, из Чечено-Ингушетии, Северной Осетии, из Украины, Молдавии иногда высказывали предположение о происках капитана-штабиста из полка – Хабибуллина, по национальности то ли башкира, то ли татарина. Все теплые места, мол, за земляками закрепил: в хлеборезку, инструментальный склад, писарями в штаб, почтальонами. Это был наивный домысел. На вакансии, после ухода в запас старослужащих, ставили нас, не проходивших специальной подготовки в полковой школе. Не отвлекать же сюда тех, кого учили несколько месяцев конкретным специальностям, связанным с непосредственным обслуживанием самолета.
ГИГАНТЫ В ВОЗДУХЕ
Штабной писарь. Это название идет исстари. И мнение о писарях укоренившееся – бумагомараки. Берут, мол, сюда только за хороший почерк. По части почерка у меня тут получается наоборот. Годы спустя редакционные машинистки как-то привыкали к нему, а вот самому случалось сидеть разбираться в том, что написал час, день тому назад. И если уж быть точнее, в штабе я числился хронометражистом. Писать тоже приходится много, но суть дела – еще до приведения в порядок записей их надо вести во время полетов. Правда, это в основном цифирь, но она, случается, еще может сыграть злую шутку по причине несоответствия нормам почерка.
Руководителем полетов обычно командир нашей эскадрильи майор Сосюра. Ас. Располневший за годы, но в кабину самолета пока вмещается. По характеру – сангвиник. Реакция на все моментальная, оценка ситуации – категорическая. Если что выскажет – не в бровь, а в глаз; но с солдатами не допускает ни оскорблений, ни даже грубости. Он своеручно выстреливает в воздух зеленую ракету. Полеты начались.
– Гигант-один, я двадцать пятый, щитки пятнадцать, разрешите взлет по маршруту, – запрашивает по рации первый выруливший на взлетную полосу.
– Взлетайте.
Один за другим поднимаются в воздух самолеты. По порядку отмечаешь время взлетов. Лишь минутку дашь опережение в записях. Это для подстраховки. Минутка к минутке – с миру по нитке, так и набегут часы, которые недосягаемы в соцсоревновании между эскадрильями. Но вот отлетал самолет положенное время в воздухе, выполнил все фигуры, возвращается.
– Гигант-один, я двадцать пятый, после третьего, шасси выпустил, впереди вижу, разрешите посадку, – вот уже запрашивает тот, кто ушел в небо первым.
– Садитесь, – дает добро руководитель полетов.
Если за штурвалом курсант, самостоятельно, или, пуще того, это его первая посадка, без инструктора в задней кабине, майор внимательно смотрит, как приближается машина к полосе.
– Молодец! Хорошо идешь, – подбадривает он дебютанта. – Молодец! Чуточку подтяни. Еще, еще. Подними нос, подними. Вот так. Вот так. Еще подними.
Мягким, успокаивающим голосом наставляет он птенца. Шасси коснулись земли. Самолет дает такого козла, что тут, глядя со стороны, весь сожмешься, голову втянешь в плечи от страха.
– Вот та-ак, – говорит майор в микрофон и, уже улыбаясь, отложив микрофон, глядя на нас, добавляет: – Уронил, слава богу.
Приземлившийся уже освободил полосу для других, а здесь у меня он еще минутку-то в воздухе побудет. Для надежности.
Шесть часов позади. Полеты завершились. Майор обращается в эфир.
– Гиганты, гиганты, я гигант – один. Кто меня слышит в воздухе?
Эфир молчит. Майор еще раз повторяет, объявляет о конце полетов, кладет микрофон, встает из кресла. Подошел ко мне. Я тороплюсь, собираю свое хозяйство. Но его наметанный глаз обнаружил что-то в моих записях.
– А что это? Тридцать четвертый полчаса назад сел, а у тебя он все в воздухе.
Забыл я посадить Евреинова. Не беда. Долго ли. Он по маршруту минут двадцать летал, ну пусть двадцать две. Туда-сюда минутку – мелочь. Майор выходит из КП, выстреливает красную ракету. Отбой. Все в автобус. Теперь мне предстоит еще в штабе привести все записи в порядок, подбить бабки. Спать уйдешь за полночь, и ладно если завтра не в первую смену, не в четыре часа утра вставать. Капитан Максимычев по возвращении нас зайдет в писарскую комнату.
– Ну как? Полетал?
– Так точно, товарищ капитан, полетал.
– Ты смотри у меня, лишнего не увлекайся.
Начштаба первой АЭ, той, что вместе с нами перебазировалась на полевой аэродром, нет-нет да тоже заглянет к нам.
– Ты, наверное, приписываешь минуты своим?
– Ну что вы, товарищ майор! Как можно! А керосин-то из баков на землю сливать что ли?
Он молчит. То ли невдомек, а может, понимает. Здесь все прочно отлажено. Мое дело – «летать», а списывать керосин – это уж по части начштаба. Уже будучи газетчиком, я повсеместно встречался с такой практикой в мирной жизни. В колхозе молочный гурт, например, триста коров. Посмотреть на них – так себе, худосочные, разномастные. Какой уж разговор о породности. А в соцсоревновании по надоям хозяйство в первых рядах по району. Надой в группе иной доярки за год – по три тысячи литров в среднем от коровы. От той, у которой вымя не больше, чем у козы. Получается, приписывают? А при сдаче продукции на молокозавод тогда как же получается? Там ведь обнаружится. Это тебе не самолет, не минуты, которые в стакане на стол не подавать. Как-то, оставшись на ферме один, для ради интереса пересчитал коров в группе, о которой готовил отчет. Оказалось, буренушек здесь не двадцать, как мне говорили, а двадцать пять. И по колхозу таких «подпольных» животных иногда под сотню наберется. Ну да не беда. Лишь бы молоко в магазине не переводилось. И здесь, в летном полку, та моя цифирь не в ущерб делу. Нашим соколам те минуты – пустяк. Только бы не были они роковыми.
Тогда, после полетов, начштаба, посмотрев мои с подведенными итогами бумаги, зашел ко мне.
– Ты чего здесь отмочил? – строго посмотрел он на меня. – Где ты видел, чтобы самолет под тринадцатым номером был? С каких пор Пузыревский на тринадцатом летает?
Это был как раз тот случай с моим почерком. Не разобравшись в своих каракулях, я перенес из черновика, где стоял, может, сорок третий номер самолета, переврав на тринадцатый. Нет в авиации такого номера на машинах. Как нет сто тринадцатого, двести тринадцатого. Не берусь утверждать насчет суеверности летчиков и курсантов, но доводилось видеть то медальон у иного начинающего, то кто-то планшет носит только через правое плечо. А тот тринадцатый номер, на который в своих бумагах я посадил капитана Пузыревского, штурмана нашей эскадрильи, словно по моей вине обернулся бедой: через неделю во время ночных полетов наш штурман разбился. И опять, даже хоронить нечего. Всего, что собрали на месте гибели, – со спичечный коробок кусочков обгоревшей кожи с волосами.
БАТЯНЯ
Он был здоровый, словно тот сохатый – лесной красавец, выросший средь дремучей дубравы, в стороне от людского шума. По возрасту ему давно уже можно было в отставку. Но он продолжал летать. Молодые летчики промеж собой не зло, больше с уважением, посмеивались: мол, когда в полете сверяет маршрут по планшету, надевает на нос очки. Заместитель командира полка, здесь, на полевом аэродроме, старший командир, подполковник Суравешкин – уважаемый нами, почитаемый человек-легенда. О нем рассказывали, что давно бы ему быть и командиром полка, а может, и выше, но всего семь классов образования имеет наш батяня. Летчиком стал в годы войны. Дважды его представляли к Герою, но в связи с каким-то пустяком он так и не получил высший знак доблести. Один случай был таков.
Перед полком поставили боевую задачу – разбомбить переправу, через которую шли силы противника вперед. Не один из соколов, боевых товарищей молодого лейтенанта, сложил свои крылья под шквальным зенитным огнем на подлете к объекту. На задание послали очередного – Суравешкина. Он, кажется, деревенский парень. Уравновешенный. Если смекалка – то на глаз, но чтоб надежно. Рассчитав километры, горючее в баках, он далеко с фланга обошел казавшуюся незыблемой переправу противника, с тыла разбомбил ее. К тому времени и звезд на фюзеляже его ястребка, по числу выигранных боев, было достаточно. Заслуживает еще одну – на гимнастерку. Но на фюзеляже нарисовать звезду недолго, а тут сколько бумаг надо оформить. Награду получить – это тебе не фрица бить. Некогда с бумагами-то, а фрицы наседают. Не дают передышки. Однажды прорвались они, с черными крестами, размалеванные в драконов, с воздуха к аэродрому, так что врасплох застали. Спешно пошел на взлет молодой летчик. Но не дал ему набрать высоту один из тех стервятников, что кружили над вспыхивающими на летном поле машинами. Атаковал на взлете. Однако вывернулся паренек и сам сел на хвост фрицу, который не пожелал было схватки на равных. Сбитый оказался асом, в большом чине. Ценного языка доставили в землянку. А ему, асу, видишь ли, захотелось увидеть, кто это смог одолеть его. Вызвали Суравешкина: посмотреть, мол, на тебя желают. Пришел паренек. Ас не верит. Вы, мол, этого… Сказал, в общем, что-то некрасивое. Хоть и уравновешенным был наш паренек, но не выдержал, да и в назидание, чтоб немчура русский язык поболе, чем в объеме бранных слов, в следующий раз изучал, стукнул его в лоб. То ли ас был хлипким в теле, то ли Суравешкин все-таки погорячился здесь, на земле, осерчав еще за то, что не дали отдохнуть после боя, по пустяку вызвали. Только пленный испустил дух. Скандал! Ценнейшего языка уничтожил молокосос. Может, даже специально, во зло командованию, за то, что Героя долго не дают. Какой тут Герой. Скажи спасибо, если смерш не займется тобой. Вредитель!
От кого стало известно солдатам о боевом прошлом батяни – трудно представить, потому что трудно представить самого его словоохотливым, рассказывающим о себе. Нам он казался замкнутым, даже вроде бы угрюмым, неулыбчивым, словно чем-то недоволен. Но мне запомнилось другое, пустяковый случай – так себе; недоумеваю, почему он остался в памяти; видно, все-таки это многозначительная деталь в образе, воспроизводимом мною.
Я шел рано утром по городку по пояс оголенный, умывшись где-то, не захотев плескаться в общем умывальнике в воде, которую не назовешь ни теплой, ни холодной. Издали увидел: навстречу идет батяня, в форме, все как положено. В голове мелькнула тревожная мысль: сейчас остановит, отчитает за то, что хожу по городку в своевольном виде. На подходе поприветствовал его: «Здравия желаю, товарищ подполковник!» Рад бы, но не козырнешь ему без головного убора, руки по швам не вытянешь, как это, помнится, делал Рыбаков. Но подполковник, словно я, а не он командир, выпрямился, на ходу приставил руку к козырьку: «Здравствуйте, товарищ солдат!» Это был редкий для меня случай бессловесного, без назиданий, воспитания нашего брата. Мне запомнился этот воспитатель с образованием, заложенным природой, родителями, семью классами и пятьюдесятью годами жизни.
Однажды в субботу те, кому было разрешено увольнение, отправились в поселок Горный. Вечером здесь танцы на летней площадке. Видно, наши ребята еще засветло употребили и уже на танцах вступили в потасовку с местными орлами. Должно быть, из-за девчат. Прибыл наряд милиции – не под силу, только под ногами у развернувшейся вольницы мешаются стражи. Кто-то сообщил Суравешкину о том, что быть конфликту с местными властями. О следующих подробностях рассказывал нам «старик» Ломков – сибиряк, некрупный, но плотный парень, вспыльчивый по случаю; перед ним молодежь все больше помалкивала.
«Сошлись мы врукопашную. Но те, глядим, за штакетины схватились; а мы ремни сняли, пряжки только сверкают под фонарями. Девчата в кучу сбились, а тут треск идет. Их-то больше, но крепко мы стояли. Подвернется, и лягашу перепадает. На меня трое шкетов насели; один об мою руку штакетину сломал, но и я ему пряжкой на лбу звезду напечатал. И тут гляжу, наш полковой Газ-66 подъехал, из кабины Суравешкин выпрыгнул и в кучу. Первого же меня схватил за плечи. Оторвал от земли, трясет: „Ты что делаешь? А ну-ка марш в кабину!“ Синеблузые-то рты пораскрывали; и местные телята, вижу, остывать начали, но не угомонились еще. Так он чуть ли не каждого из наших встряхнул; на что уж Вовка Элли, не шестьдесят кило в нем, и у того, вижу, сапоги в воздухе болтаются. Ни гауптвахтой, ничем не угрожал. „Аники-воины!“ – только и сказал».
В ОБОЙМЕ
Это уже в новейшую бытность рассказывал мне один знакомый, как взяли его когда-то в руководящие работники комсомола, а потом инструктором райкома партии; и так дальше, остался, как он выразился, в обойме номенклатурной. Потом представители этих «обойм» в ходе перемен начала 90-х годов благополучно вписались в новую власть, лишь поменяв свои ярлыки.
Моя работа в штабе была не сахар, как могло показаться. Практически не имея свободного времени, приходилось, встав задолго до общего подъема, то мотаться с чемоданом с хронометражистским имуществом, то засиживаться в штабе за полночь, приводя в порядок скопившееся за время полетов. Работалось хоть и напряженно, но легко, потому что было интересно. Упоминавшийся знак «Отличник ВВС» вручили мне, видно, не как приближенному. И более того, обмолвился как-то начштаба: смотри, мол, ты у меня, как бы старшиной эскадрильи не стал скоро. Это, считай, ты уже в «обойме». Только вот попасть в нее, быть может, дело случая, а чтобы удержаться – надо иметь определенные данные. Если ты, как гоголевский Ноздрев, человек исторический, потому что влипаешь во всякие истории, – не обессудь, не застрахует тебя «обойма» от искуса, ниспосланного той смешливой кокеткой, с которой идти бы спокойно под ручку, – судьбой. Но прочь пространные рассуждения. Вернемся в штаб и явим сюда одного из моих героев, с которым уже знакомились под знаменем полка.
Зайнуллина назначили почтальоном. Были ли у него помимо еще какие обязанности, но, помнится, газеты, посылки носил нам он. Работа, как говорится, не пыльная, и трудно в ней обнаружить конфликтную ситуацию, если не считать таковой привычку – перед вручением письма хлестнуть им по носу возрадовавшегося абонента или заставить его сплясать. Часто ли почтальон сам получал письма – неизвестно, только когда вручал их нам, особенно башкирцам, лицо его словно озарялось. Может, тосковал паренек по родине. В тот день Зайнуллин принес почту в штаб, где капитан Максимычев случайно увидел средь писем сопроводительный бланк к посылке, которую прислала мать Валерке Овчинникову. В нем она одним кратким предложением, на которое трудно не обратить внимания, просила сына: «Грелку пришли обратно». Вот уж поистине: у бабы волос долог, да ум короток. Впрочем, что уж упрекать родительницу, которая, конечно же, не думала о возможном контроле почтовых отправлений. А ведь контролирующий сразу поймет: в грелке мать сыну не грудного молока прислала. Капитан тут же приказал Зайнуллину занести посылку в писарскую и вызвать Овчинникова, чтобы тот в назидание своим товарищам вылил у них на глазах содержимое грелки. Овчинников явился, стал вскрывать ящичек, но тщетно; фанерная крышка, видно, была приколочена женщиной – постаралась мамаша. Нервничая, он бросил все и ушел: не нужна, мол, мне грелка. А капитан уехал куда-то по делам и задержался. Вот тогда-то хозяин посылки вернулся с товарищами и с котелком. Тут нет смысла живописать дальнейшее – наше вступление в сговор, о котором, если уж хочется тебе оставаться при имидже верного штабного служаки, можно выразиться помягче: пошел навстречу. Но коварной оказалась в этот раз упоминавшаяся кокетка. Грелки в посылке не было. Вместо нее лежала бутылка. Напутала что-то мамаша. Однако чего греха таить: вкусна кавказская чача. А бутылку Овчинников заполнил водой.
Вечером капитан вызвал-таки его и уже в самом начале экзекуции заподозрил неладное.
– Что-то крышка у нашей посылки легко открылась, – отметил он, наблюдая за руками Овчинникова. – То штыком никак не мог отодрать, а тут…
А когда увидел в ящичке бутылку, обвел нас, молчавших, суровым взглядом.
– Где грелка?
Не объяснять ведь ему: не было ее здесь. И пошатнулся бы авторитет штабного служаки. Но тут к ящичку подошел старший лейтенант, начальник радиотехнической службы, к которой относился Овчинников. Он взял бутылку, выдернул пробку, понюхал горлышко, глянул мельком на нас.
– А ну-ка, дайте посуду.
Направился к столу, взял стакан, налил до половины, интеллигентно отставив в сторону мизинец, выпил. Прошло несколько мгновений, он, спохватившись, сморщился, стал ладошкой махать у рта.
– Хоть кусочек хлеба дали бы...
Снова посмотрел на нас, на Овчинникова, а потом уже на Максимычева.
– Первак, товарищ капитан. Ну что, может, оставим на вечер?
– Выливай, выливай! – замахал руками начштаба. – Скажешь тоже.
Почувствовал ли он подвох в этом эпизоде, нельзя утверждать наверно. Но командир эскадрильи однажды при случае подметил, загадочно улыбаясь, насчет своего хронометражиста: «Он у нас непьющий.» Типун бы тебе на язык, товарищ майор. Этот хваленый хронометражист зимой, когда полеты завершились, заслуженно, в числе первых уехав в отпуск, через положенный срок вернулся в часть с короткой пометкой в отпускном листе: «Задерживался на Уфимской гарнизонной гауптвахте до полного вытрезвления.» То, что не трезвенник, – истинно: не белая ворона. Между прочим, ученые мужи промеж антиалкогольной пропаганды нет-нет да выскажутся: умеренная стопка перед едой – только на пользу. Но это тем, у кого тормоза в порядке. А случай, повлекший приписку в отпускном листке, – опять же проделки все той неверной кокетки.
Соотнося тему «обоймы» с эпизодом, который не смог утаить от читателя, напомню, что много лет спустя, один из наших возросших из «обоймы» до наивысшего поста в государстве, не заглянув в святцы, повелел корчевать по всей стране виноградники, чтобы искоренить зеленого змия. Наломали мы тогда дров в убийственных очередях перед оконцами винно-водочных ларьков! Но вступил в правление, отодвинув именитого трезвенника на задний план, его, побывавший в опале, однообойменник. И потекли реки спиртного. Нет, речь тут не о том, чтобы хоть ручеек от той благодати направить в армию. Тут и без того разобраться бы.
МАХМУТ-БЕЙ
Позже я пытался представить, а как поступил бы на моем месте вот хотя бы он – Махмут-бей. Допустил бы, чтоб в противовес начальству «пойти навстречу»? Этот парень, наш башкирец, как-то незаметно вошел в мою жизнь. Галеев Махмут Мухамет-Бакиевич. Он казался мне вытесанным из каменной глыбы – частицы нашего седого старика Урала. Крупный, из одних мышц – кряж; крепкие, чуть ли не до колен руки; он не размахивает ими на ходу, словно боится задеть кого-нибудь. Не могу представить, чтобы он пустил их в ход, и не только от того, что никто не решится спровоцировать его на драку. Первый раз я обратил на него внимание на стоянке в ураганный февральский день. Разыгравшаяся непогода шквальным ветром крутила снежные столбы между притаившимися вдоль поседевшей бетонной полосы самолетами. Мы, салажня, задраив на себе все, что можно, плотно стянув клапана шапок под подбородками, рукавицами вытирая с рдяных лиц тающие на них хлопья снега, крепили растяжки под плоскостями, мастерили узлы на стропах бьющихся по ветру чехлов. А этот парень словно не замечал разгулявшейся бури. Клапана завязаны поверх шапки, ворот куртки расстегнут. Талые капельки текут по крепким скулам, снежная пыль смерзлась корочкой на ушах. Потом, уже летом, даже в пасмурные, неожиданно похолодавшие дни его можно было видеть под холодным душем. Он наслаждался свежестью, потирая под струйками воды упругие мышцы.
Его, кажется, заинтересовало такое обращение к нему (Махмут-бей – это герой повести про мамлюков, отважный воин, выросший до тысяцкого в гвардии египетского султана). Он подошел как-то ко мне, обратив внимание на мелодию, которую я насвистывал.
– Откуда ты это знаешь?
Разговорились. Оказывается, он успел уже до призыва окончить педучилище, где, по его мнению, им давали разностороннюю подготовку не только по школьной методике, но и по музыке, живописи. Со мной разговаривал, чувствовалось, уже сформировавшийся во взглядах, убеждениях молодой человек. Махмут-бей был неровня нам – беззаботным юнцам, которым одинаково хоть здесь, в армии, хоть дома – лишь бы не обременять себя. На фотографии, которую он носил в военном билете, рядом с ним сидела красивая девушка: спокойный взгляд строгих глаз, слегка склоненная к широкоплечему с ровной стрижкой парню голова – Бану. Он был уже женат.
Вечерами, когда у солдата свободное время, Махмут-бей уходил за казарму, где на вытоптанной площадке средь лебеды у него лежала самодельная штанга. В ту ночь накануне запомнившегося дня я оказался в тесной кочегарке, где компания в стороне от глаз дежурного по части резалась в очко. Мне повезло: все сигареты, на которые делались ставки, перекочевали ко мне в карманы. Штук триста. При пустом солдатском кошельке это несметное богатство. А назавтра вечером мы, земляки-башкирцы, покуривая, с комментариями наблюдали, как словно перекатывались голыши бицепсы Махмут-бея, который возился со своей многопудовой стальной игрушкой. Взяла меня тогда зависть. Раздал я свое богатство охочим до синего дыма. Мы, несколько человек, взялись с тех пор за свою мускулатуру. К случаю нашлись гантели, гиря. Молодое тело отзывчиво на тренировки: прошло несколько месяцев – мы разве что только не крестились двухпудовкой.
Физическая крепость укрепляет в человеке рассудок, особенно если есть тому пример. Замечал я у Махмут-бея и другие, кроме железок, интересы, не бросающиеся особо в глаза. То под мышкой у него можно было увидеть книгу, заложенную тетрадкой, то, глядишь, сидит он где-нибудь в уголке, что-то выписывает из журнала. Подойдешь к нему, он спокойно смотрит. А как-то по просьбе: не найдется ли что-нибудь почитать – протянул, чуть улыбаясь, самоучитель немецкого языка.
– Хочешь? Можешь попользоваться. Только потом вернешь. А я кое-что уже могу сказать тебе по-немецки.
– Да зачем мне это? Что я – Щукарь, иностранными словами забавляться?
Он хохотнул,
– Ну остер ты на язык, – и добавил: – Не знаю. А после армии не собираешься разве куда-нибудь поступать?
Он никогда не навязывал своих убеждений. Видя легкомысленный поступок, мог, улыбаясь, лишь качнуть головой: экий, мол, ты. Но если этот поступок был уж слишком, то не оставался безучастным. «Ну что ты? – строго говорил, сделав короткий жест ладонью. – Ведь уже не мальчишка».
Командиры заметили его. Здесь в полку приняли кандидатом в партию, что в те времена было значительным фактом, назначили старшиной эскадрильи. Но это уже после моего отъезда в составе сводного подразделения на строительство военного аэродрома в сальских степях, как раз в те края, где обитал упоминавшийся шолоховский герой – дед Щукарь. Не знаю, любили ли своего старшину подчиненные, но то, что уважали, – не сомневаюсь. Не за силу его физическую.
Я благодарен случаю за встречу с этим человеком. Не за то, что он научил меня чему-нибудь, и даже наоборот, – не учил, но оставил глубокий след, заставил задуматься, поверить в свои силы, в этот мир, взбалмошный, но интересный.
ПОТОМКИ ЦЕЗАРЕЙ
Этот мир очень хрупкий. Человек в нем, хоть и возрос разумом, покорил природу и уже подался ввысь, в ту, где бесконечная Вселенная манит вечными загадками, но не растратил он вскормленные той природой древние инстинкты. Ум его, ставшего жизнелюбивым, нашел цивилизованную форму удовлетворения этих инстинктов.
Закончив солдатские дела, мы битком набивались в красный уголок, перед телевизором, болея, радуясь за наших соотечественников, завоевывающих медали на Олимпийских Играх в Мехико. Самые сильные на земле – наши парни. Наш Юрий Власов на вытянутой руке легко нес тяжелый кумач сборной при открытии Игр. Леонид Жаботинский – при закрытии.
Но неутолимы те инстинкты в своей первозданной форме – войнах. Американские летчики в те дни жгли напалмом мирных людей во Вьетнаме. Далеко забросили интересы великой державы своих соколов, чьим косточкам гнить в чужой земле. Но мы-то, понятно, сильней американцев, доказали это. Наша армия только пока спит при знаменах, балуется в безобидных рукопашных. Пусть только кто сунется.
Но начеку всегда стальные птицы,
Хотя спокоен их суровый лик,
Они стрелой готовы в воздух взвиться
И на врага бесстрашно устремиться,
Чтоб сокрушить его стремленья вмиг.
Старший лейтенант техник эскадрильи долго стоял перед стенгазетой, выпущенной нами, и удивлялся солдатскому мастерству в стихосложении.
– Как это у тебя так здорово получается? – спрашивал он, с уважением глядя на автора стиха. При военной своей внешности, при звездах на погонах, техник был мирным человеком и мог бы работать на любом машиностроительном заводе или обслуживать самолеты, везущие мирные грузы, и никак не хотел понять творившегося на земле.
– Чего не поделили? Опять стрельба, опять война, – говорил он по поводу стычки на Даманском полуострове с китайцами, теми, с которыми мы недавно были «братьями на век», но почему-то разошлись во мнении насчет нашего общего социализма. Как рассказывали нам на политзанятиях, эти китайцы понастроили по берегу пограничной реки сортиры без тыльных стенок в нашу советскую сторону. Вот, мол, вам наши задницы на ваш неправильный социализм. Но мы находчивые на сей счет – взяли да установили напротив, в тыл тем сортирам, портреты Мао Цзэ-Дуна – их вождя. Словно ветром сдуло те строеньица. Но ладно бы. Началась, однако, стрельба, и немало полегло сколько наших, столько и тех, кого великий кормчий готов был поизредить в горниле мировой войны, чтобы оставшимся, свободней жилось. Наши политологи-бормотологи, кажется, уже тогда иронизировали над идеей, должно быть, сдуревшего правителя-азиата, который, беседуя с Хрущевым о возможности очередной мировой бойни, в принципе допускал гибель трети или даже половины населения Китая, СССР и других стран. Зато, мол, построим на развалинах империализма коммунистическую цивилизацию. Дескать, революционеры должны уметь приносить жертвы ради победы коммунизма. Можно подумать, невдомек им, бормотологам, что класть на плаху истории тысячи жизней мы и сами не меньшие мастера.
А в социалистической системе в те годы проросли новые неурядицы. В кордоне, который ограждал российский социализм от все загнивающего, но никак не гниющего капитализма, наметилась брешь. Наши единомышленники в Чехословакии увлеклись в самодеятельности. Демократизацию общества затеять хотели. Забыли, что самая что ни на есть демократия – только у нас. И свобода слова тоже. Пусть не похваляются американцы, что любой из них может встать напротив Белого дома и крикнуть: долой президента! У нас тоже любой может, встав на Красной площади, крикнуть: долой его, долой!
Скрежет гусениц армий тогдашнего Варшавского договора порушил мирную жизнь в Чехословакии. Немало безвинных людей погибло тогда. Вот вам демократизация, вот вам рыночная экономика и свобода слова. Потянулись военные караваны туда, к западной границе системы. Ночами напролет гудели над нами военно-транспортные самолеты, направлявшиеся в сторону взроптавшей республики. Гудели под покровом темноты.
А у нас в части была объявлена боевая готовность номер три. Офицеры уже ждали приказ – перебраться от семей в общежития. Потому что недалеко от внешней границы Чехословакии капиталисты, надеясь на развал социалистической системы, проводили военные маневры, чтобы в случае чего вступить в страну, отколовшуюся от надоевшего им содружества; кажется, назывались они «Черный дракон» или что-тo в этом роде. А для солдат третья готовность – противогазы за плечом, срочно вырытые на окраине гарнизона щели. И еще – политбеседы. О том, что войны бывают справедливые и несправедливые. Та, что американцы затеяли во Вьетнаме, понятно, – несправедливая, а те, в которых мы погрязали, – они все справедливые; и надо быть готовым для обретения чести – отдать жизнь за Родину. Кроме противогазов, ввели новинку во внутренней службе: у дневальных отобрали солдатские ножи и вручили им карабины, но без патронов, подальше от греха, чтоб не перестреляли друг друга в баловстве. Только вот в случае необходимости ножом я хоть как-нибудь постарался бы отбиться от противника, а карабин – не обучены мы ни штыковому бою, ни прикладом не умеем действовать. Это – так, спектакль, маскарад, игра в войну наших командиров, большинство из которых только внешне воины. Это психоз для поддержания духа.