355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чарльз Диккенс » Рассказы и очерки (1850-1859) » Текст книги (страница 21)
Рассказы и очерки (1850-1859)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:20

Текст книги "Рассказы и очерки (1850-1859)"


Автор книги: Чарльз Диккенс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 26 страниц)

Коридорный предполагает, что после завтрака они принялись рисовать солдатиков, – во всяком случае, ему известно, что множество таких рисунков потом нашлось в камине, и все солдаты на них были изображены верхом. Позже мистер Гарри позвонил в колокольчик – удивительно, до чего хорошо держался этот мальчик! – и спросил бодрым тоном:

– Кобс, тут поблизости есть хорошие места для прогулок?

– Да, сэр, – ответил Кобс. – Тут есть, например, Дорожка Любви.

– Ну вас совсем, Кобс! – Мальчик так именно и выразился. – Вы шутите!

– Простите, сэр, – возразил Кобс. – тут одна дорожка действительно называется Дорожкой Любви. Гулять по ней очень приятно, и я почту за честь показать ее вам и миссис Гарри Уолмерс-младшей.

– Нора, милочка моя, – сказал мистер Гарри, – это прелюбопытно. Нам, право, стоит посмотреть Дорожку Любви. Наденьте шляпку, душенька моя милая, и пойдемте туда с Кобсом.

Коридорный предоставляет мне самому судить, каким подлецом он чувствовал себя, когда на прогулке эти малыши объявили ему, что решили, если он будет у них старшим садовником, платить ему две тысячи гиней в год за то, что он им такой верный друг. В эту минуту коридорному хотелось, чтобы земля разверзлась у него под ногами и поглотила его, – так стыдно ему было, когда сияющие глазки детей доверчиво смотрели на него. Итак, сэр, он по мере сил постарался перевести разговор на другую тему и повел детей по Дорожке Любви на заливные луга, где мистер Гарри чуть было не утонул, добывая водяную лилию для Норы – ведь этот мальчик ничего не боялся... Ну, вот, сэр, наконец они устали до смерти. Все вокруг было для них так ново и незнакомо, что они совершенно выбились из сил. И тут они улеглись на берег, поросший ромашками, совсем как "Дети в лесу", или лучше сказать – на лугу, и заснули.

Коридорный не знает (быть может, я знаю?), но ничего, это не имеет ровно никакого значения, – не знает, почему он чуть не разревелся, когда поглядел, как эти прелестные ребятишки спят на травке в тихий, солнечный день и, наверно, даже сейчас не видят таких радужных снов, какие видели наяву. Но, господи! Как подумаешь о себе – чем ты сам-то занимался чуть не с колыбели, и до чего ты ничтожный человек, и почему всегда получается, что у тебя есть только "вчера" да "завтра", а "сегодня" для тебя не существует так даже как-то чудно делается!

Так вот, сэр, они, наконец, проснулись, и тут коридорный кое-что подметил, а именно – что миссис Гарри Уолмерс-младшая не в духе. Когда мистер Гарри обнял ее за талию, она сказала, что он ей "так надоел!", а когда он сказал: "Нора, майская луна моя, разве ваш Гарри может вам надоесть?", она ответила: "Да, и я хочу домой!"

Вареная курица и пудинг из хлеба с маслом несколько оживили ее, но коридорный должен сознаться мне по секрету, что не худо было бы ей внимательней прислушиваться к голосу любви и не так самозабвенно уплетать смородину. Тем не менее мистер Гарри держался хорошо, и его благородное сердце было по-прежнему полно любви. В сумерках миссис Уолмерс совсем осовела и расплакалась. Поэтому миссис Уолмерс ушла спать рано, по-вчерашнему, и мистер Гарри последовал ее примеру.

Часов в одиннадцать – двенадцать ночи хозяин возвращается домой в наемной карете вместе с мистером Уолмерсом и какой-то пожилой леди. Мистера Уолмерса вся эта история как будто забавляет, но вместе с тем лицо у него очень серьезное, и вот он говорит нашей хозяйке:

– Мы перед вами в большом долгу, сударыня, за то, что вы так заботились о наших детишках, и никогда не сможем вознаградить вас по заслугам. А теперь, сударыня, скажите, пожалуйста, где мой мальчик?

Наша хозяйка отвечает:

– За милым мальчиком присматривает Крбс, сэр. Кобс, проведи их в сороковой!

Тут мистер Уолмерс говорит Кобсу:

– А, Кобс, очень рад видеть вас! Я догадался, что вы здесь!

А Кобс говорит на это:

– Да, сэр. Ваш покорный слуга, сэр.

Быть может, мне странно будет это слышать, но коридорный уверяет меня, что, когда он поднимался по лестнице, сердце у него стучало как молоток.

– Простите, сэр, – говорит Кобс, отпирая дверь, – надеюсь, вы не прогневаетесь на мистера Гарри. Ведь мистер Гарри прекрасный мальчик, сэр, и впоследствии вы будете им гордиться.

По словам коридорного, он в эту минуту был настроен так решительно, что, вздумай отец прекрасного мальчика ему противоречить, коридорный, наверно, дал бы ему затрещину, а там будь что будет.

Но мистер Уолмерс сказал только:

– Нет, Кобс, не бойтесь, друг мой. Благодарю вас!

И тут он входит в комнату, потому что дверь уже открыли.

Коридорный тоже входит со свечой в руке и видит, как мистер Уолмерс, подойдя к кровати, тихонько нагибается и целует личико спящего. Потом стоит и с минуту смотрит на него, удивительно похожий на мальчика (говорят, он сам когда-то увез миссис Уолмерс); потом осторожно трясет его за плечико:

– Гарри, милый мой мальчик! Гарри!

Мистер Гарри вскакивает и смотрит на него. Смотрит и на Кобса. И так развито было в этом малыше чувство чести, что он смотрит на Кобса, желая убедиться, не повредил ли он чем-нибудь своему другу.

– Я не сержусь, дитя мое. Я хочу только, чтобы ты оделся и вернулся домой.

– Хорошо, папа.

Мистер Гарри быстро одевается. Когда он уже почти готов, слезы подступают у него к горлу и подступают все больше и больше, в то время как он стоит и смотрит на отца, а отец стоит и спокойно смотрит на него вылитый портрет своего сына.

– Пожалуйста, нельзя ли... – до чего он был мужественный, этот ребенок, и как он удерживал набегающие слезы! – Пожалуйста, милый папа... нельзя ли мне перед отъездом... поцеловать Нору?

– Можно, дитя мое.

И вот отец берет мистера Гарри за руку, а коридорный идет впереди со свечой, и они входят во вторую спальню, где у кровати сидит пожилая леди, а бедная маленькая миссис Гарри Уолмерс-младшая крепко спит. Отец подносит ребенка к подушке, а тот на мгновение прижимается личиком к теплому личику бедняжки, ничего не ведающей маленькой миссис Гарри Уолмерс-младшей, и тихонько притягивает его к себе – зрелище, столь трогательное для горничных, которые заглядывают в дверь, что одна из них восклицает: "Как не стыдно их разлучать!". Но эта горничная, как сообщает мне коридорный, была от природы мягкосердечна. Впрочем, ничего худого о ней сказать нельзя. Отнюдь нет.

Коридорный говорит, что тем дело и кончилось. Мистер Уолмерс уехал в карете, держа мистера Гарри за руку. Пожилая леди и миссис Гарри Уолмерс-младшая (впрочем, она так и не носила этой фамилии, потому что впоследствии вышла замуж за какого-то капитана и умерла в Индии) уехали на другой день. В заключение коридорный спрашивает меня, согласен ли я с ним вот в чем: во-первых, что не много найдется женихов и невест, которые были бы и вполовину так невинны и простодушны, как эти дети; во-вторых, что было бы куда как хорошо для многих женихов и невест, если бы их остановили вовремя и вернули домой порознь.

ТРЕТЬЯ ВЕТКА
Счет

Снег шел целую неделю. Время это пролетело для меня так быстро, что я усомнился бы в том, что прошла неделя, если бы на столе у меня не лежало одно документальное доказательство.

Дорогу расчистили уже накануне, а упомянутый документ был моим счетом. Он красноречиво свидетельствовал о том, что я ел, пил, грелся и спал среди гостеприимных веток "Остролиста" целых семь дней и ночей.

Вчера я решил переждать еще сутки, чтобы дорога хорошенько укаталась, эта отсрочка была мне нужна для завершения моей задачи. Я приказал, чтобы счет мой лежал на столе, а карета стояла у подъезда "завтра в восемь часов вечера". И назавтра в восемь часов вечера я вложил свой дорожный пюпитр в кожаный футляр, заплатил по счету и облачился в теплые пальто и плащи. Теперь мне, конечно, не хватило бы времени добавить замерзшую слезу к тем сосулькам, которые, несомненно, в изобилии висели на фермерском доме, где я впервые увидел Анджелу. Мне нужно было доехать до Ливерпуля по кратчайшей дороге, получить там свой багаж и погрузиться на корабль. Хлопот было немало, и я не мог терять ни часа.

Я простился со всеми здешними моими друзьями – и, пожалуй, даже на время со своей застенчивостью – и стоял уже с полминуты у подъезда гостиницы, пока конюх лишний раз обматывал веревкой мой чемодан, привязанный наверху кареты, как вдруг увидел фонари, движущиеся по направлению к "Остролисту". Дорогу так занесло снегом, что стука колес не было слышно, но все мы, стоя у подъезда, видели, как между окаймлявшими дорогу снежными сугробами к нам приближаются фонари, и притом очень быстро. Горничная тут же догадалась, в чем дело, и крикнула конюху:

– Том, они едут в Гретну!

Конюх, зная, что женщины нюхом чуют любую свадьбу и тому подобное, помчался по двору с криком "Сменную четверню!", и вся гостиница сразу пришла в движение.

Мне было грустно, но интересно взглянуть на счастливца, который любит и любим, и, вместо того чтобы отбыть немедленно, я стоял у подъезда гостиницы, пока к ней не подъехали беглецы. Молодой человек с живыми глазами, закутанный в плащ, выскочил из кареты так стремительно, что чуть не сбил меня с ног. Он обернулся, чтобы извиниться, и – клянусь небом! – это был Эдвин!

– Чарли! – воскликнул он, отшатнувшись. – Силы небесные, что ты здесь делаешь?

– Эдвин! – воскликнул я, тоже отшатнувшись. – Силы небесные, а ты что здесь делаешь?

Но тут я ударил себя по лбу, и невыносимо яркая вспышка сверкнула у меня перед глазами.

Он втащил меня в маленькую приемную (где всегда теплился слабый огонек, но не было кочерги, и где проезжие ждали, пока запрягут лошадей) и, закрыв дверь, сказал:

– Чарли, прости меня!

– Эдвин! – отозвался я. – И тебе не стыдно? Ведь я любил ее так нежно! Ведь я так давно отдал ей свое сердце!

Я больше не мог говорить.

Моя горячность поразила его, но он имел жестокость сказать мне, что не думал, что я приму все это так близко к сердцу.

Я посмотрел на него. Я уже не упрекал его. Но я смотрел на него.

– Мой милый, милый Чарли, – продолжал он, – умоляю тебя, не думай обо мне дурно! Я знаю, ты имеешь право требовать от меня полнейшей откровенности, и, верь мне, я до сих пор всегда был с тобой откровенен. Я ненавижу скрытность. Это низкое свойство, и я не терплю его. Но мы с моей любимой скрывали все это ради тебя же самого!

Он и его любимая! Это придало мне твердости.

– Вы скрывали все это ради меня, сэр? – переспросил я, удивляясь, как может он произносить подобные слова с таким честным, открытым лицом.

– Да... и ради Анджелы, – подтвердил он.

Мне почудилось, будто комната неуклюже закружилась – как волчок, который вот-вот остановится.

– Объяснись, – сказал я, держась рукой за кресло.

– Милый, дорогой друг Чарли! – сердечным тоном отозвался Эдвин. Подумай сам! Вы с Анджелой были так счастливы; мог ли я скомпрометировать тебя в глазах ее отца, посвятив тебя в нашу помолвку и в наши тайные планы после того, как он отказал мне в руке своей подопечной? Право же, лучше для тебя, что ты искренне можешь сказать ему: "Он не посоветовался со мной, он ничего мне не сказал, ни слова". Если Анджела и догадывалась, если она по мере сил сочувствовала и помогала мне – благослови ее бог, какая это прелестная девушка и какая несравненная жена из нее получится! – то сам я тут ни при чем. Ни я, ни Эмелин, мы ни о чем не говорили ей, так же как и тебе. И по той же причине, Чарли, верь мне, по той же причине, ни по какой другой!

Эмелин была двоюродная сестра Анджелы. Жила у нее в доме. Воспитывалась вместе с нею. Состояла под опекой ее отца. Имела средства.

– Значит, в карете сидит Эмелин, мой дорогой Эдвин! – воскликнул я, обнимая его с величайшей нежностью.

– Ну, знаешь, – сказал он, – неужели ты думаешь, что я отправился бы в Гретна-Грин без нее?

Я выбежал из дома вместе с Эдвином, я распахнул дверцу кареты, я схватил Эмелин в свои объятия, я прижал ее к сердцу. Она была закутана в мягкие белые меха, как и вся снежная равнина вокруг нас, но она была теплая, юная и прелестная. Я своими руками запряг их передних лошадей и дал их слугам по пятифунтовой бумажке; я кричал им "ура", когда они отъезжали, а сам сломя голову умчался в противоположную сторону.

Я не поехал в Ливерпуль, я не поехал в Америку, я вернулся прямо в Лондон и женился на Анджеле. До сего дня я так и не открыл ей той тайной черты своего характера, которая породила во мне недоверие и заставила меня предпринять ненужное путешествие. Когда она, и они, и восемь человек наших детей, и семеро ихних (я говорю о детях Эдвина и Эмелин, а их старшая дочь уже такая взрослая, что ей самой пора надеть подвенечное платье, в котором она будет еще больше похожа на мать), когда все они прочтут эти страницы – а они, конечно, прочтут их, – меня, наконец, разоблачат. Ничего! Я перенесу это.

В "Остролисте" рождественские праздники пробудили во мне, по простой случайности, интерес к людям и стремление понять их и позаботиться о тех, кто меня окружает. Надеюсь, мне от этого не стало хуже и никому из близких или чужих мне людей не стало от этого хуже. И вот что я еще скажу: да цветет зеленый остролист, глубоко врастая корнями в нашу английскую почву, и да разнесут птицы небесные его семена до всему свету!

МЕРТВЫЙ СЕЗОН
Перевод Л. Борового (под редакцией З. Александровой)

Холодной весной этого года мне выпало на долю оказаться на одном из курортов во время мертвого сезона. Жестокий северо-восточный шквал забросил меня туда из чужих краев, и я провел там в одиночестве три дня, полный решимости поработать на славу.

В первый день я начал свою деятельность с того, что два часа смотрел на море и пытался своими пристальными взглядами смутить пограничную стражу. Покончив с этими важными занятиями, я уселся у одного из двух окон моей комнаты, намереваясь сделать нечто отчаянное в области литературного творчества и сочинить главу неслыханного совершенства, – с каковой главой настоящий очерк не имеет ничего общего.

У курорта во время мертвого сезона есть та замечательная особенность, что все в нем требует осмотра. Я раньше и не подозревал об этой роковой истине, но как только сел писать, я сразу начал ее осознавать. Едва я ощутил вдохновение и обмакнул перо в чернила, часы на молу – часы с красным циферблатом и белым ободком – потребовали от меня, и в высшей степени настойчиво, чтобы я проверил свои карманные часы и установил, насколько я отклонился от гринвичского времени. Не собираясь отправляться в путешествие или производить какие-нибудь научные наблюдения, я не имел ни малейшей надобности в гринвичском времени и мог принять курортное время как нечто вполне для меня достаточное в смысле точности. Но часы на молу настаивали на своем, и я почувствовал необходимость положить перо, сверить с ними мои часы и впасть в серьезную тревогу по поводу полусекунд. Я опять взял в руку перо и уже готов был начать мою драгоценную главу, когда таможенный катер под моим окном потребовал, чтобы я сделал ему морской смотр, и притом немедленно.

В данных обстоятельствах отмахнуться от таможенного катера было выше человеческих сил, потому что тень его топ-мачты падала на мою бумагу, а флюгер играл на еще не начатой первой мастерской главе моего сочинения. Оказалось необходимым поэтому отойти к другому окну; там я уселся верхом на стул – почти как Наполеон на бивуаке, как его изображают гравюры, – и начал осмотр катера, который на весь день преградил путь моей главе. Судя по снастям, он мог поставить множество парусов, но корпус его был так мал, что четыре гиганта (трое мужчин и мальчик) на борту, занятые его чисткой, заставили меня опасаться, что от катера ничего не останется. Пятый гигант, видимо считавший, что находится на "нижней палубе" – и действительно, нижняя половина его тела приходилась как раз там – задумчиво стоял в такой близости к маленькой пыхтящей трубе, что казалось, будто он раскуривает ее, как трубку. Несколько мальчишек наблюдали за этим с мола; и когда можно было надеяться, что внимание гигантов чем-то полностью занято, то один, то другой из мальчишек, ухватившись за веревку, свисавшую со снастей, взлетал в воздух над палубой как молодой дух шторма. Но вот шестой работник принес на катер два маленьких бочонка с водой; вот приехала тележка и доставила на катер большую корзину. Теперь я уже должен был считать, что катер отправляется в рейс, пришлось задуматься о том, куда, собственно, он уходит, и когда уходит, и почему уходит, и когда можно ждать его обратно, и кто им командует. Я задумался над этими важными вопросами, как вдруг пакетбот, готовясь к отплытию и выпуская отработанный пар, зарычал: "Посмотри на меня!"

И я положительно был обязан посмотреть на пакетбот, который готовился к отплытию: туда уже устремились, с великим шумом, пассажиры, только что приехавшие по железной дороге. Команда надела просмоленные куртки – а мы понимаем, что это означает, – не говоря уж о белых тазах, сложенных аккуратными маленькими стопками, по дюжине в каждой, за дверью кормовой кают-компании. Я видел, как одна предусмотрительная дама, заранее смирившись, взяла себе тазик из этих запасов посуды, как взяла бы пропуск в буфет, улеглась на палубе, поставила этот сосуд у своего изголовья, укутала себе ноги одной шалью, торжественно закрыла лицо, по обычаю древних, другой шалью и, приготовившись таким образом, впала в оцепенение. Уже сбросили на палубу мешки с почтой (о, если б я так же хорошо выдерживал качку, как эти мешки); пакетбот перестал рычать, стал верповать и медленно пошел к белой отметке на отмели. Вот он вдруг нырнул, вот закачался, вот ударила волна в его борт, и никакой Альманах Мура[149]

[Закрыть]
или мудрец Рафаэль[150]

[Закрыть]
не сказали бы мне о том, что происходит на пароходе, больше, чем я уже знал сам.

Знаменитая глава была уже почти начата, и была бы совсем начата, если б не ветер. Он упрямо дул с востока, ворчал в дымоходе и сотрясал весь дом. Это бы еще ничего; но, вглядываясь для вдохновения в серые глаза ветра, я должен был положить перо и отметить про себя, как выразительно все вблизи моря говорит о своей зависимости от ветра. Деревья, пригнутые в одном направлении; гавань, укрепленная сильнее всего с наветренной стороны; вал из гальки, наметанный на берегу все в том же направлении; множество стрел, указывающих, откуда ждать общего врага; и море, кидающееся им навстречу, точно разъяренное их видом. Это подало мне мысль, что я положительно должен выйти и погулять при ветре; поэтому я отказался от моей великолепной главы на этот день, полностью убедив себя, что у меня есть моральное обязательство перед самим собой – проветриться.

Я и проветрился основательно, на большой – и очень высокой – дороге, идущей по вершине утесов. Здесь я встретил почтовую карету – пассажиры на империале придерживали шляпы на голове, да и самих себя тоже, – и отару овец, у которых ветер так взлохматил шерсть на шее, что они казались какими-то косматыми совами. Ветер играл с маяком, дул в него точно в огромный свисток, гонял водяную пыль над морем в виде туманного облака; суда качались и тяжело переваливались; местами длинные косые лучи света прокладывали крутые трапы от океана к небу. Я прошел десять миль и оказался в другом приморском городе, без утесов, где в это время был тоже мертвый сезон, как и в городе, из которого я пришел. Половина домов была заколочена; половина остальной половины сдавалась внаем; в городе было не больше деловой жизни, чем если бы он находился на дне моря. Никто, казалось, не процветал здесь, кроме стряпчего; перо его клерка, сидевшего под окном-фонарем его деревянного дома, усердно бегало по бумаге; медная дощечка на его двери одна только не была забрызгана солью и, по-видимому, была начищена до блеска еще сегодня утром. На берегу, среди люгеров и кабестанов, группы лодочников с обветренными лицами, напоминавшие каких-то тритонов, укрывались под зашитой этих люгеров и кабестанов или, став против ветра, смотрели в старые подзорные трубы. Колокольчик в зале "Адмирала Бенбоу" так отвык звонить за время мертвого сезона, что я не услышал его звона, когда хотел спросить себе завтрак, не услышала его и молодая женщина в черных чулках и толстых башмаках, которая заменяла, на время мертвого сезона, официанта, пока я не дернул его три раза подряд.

Сыр в "Адмирале Бенбоу" был такой, какого можно ожидать в мертвый сезон, но домашний хлеб был хорош, а пиво – превосходно. Введенный в заблуждение каким-то одним днем ранней весны, когда было тепло и солнечно, Адмирал потушил огонь в камине и заменил его цветочными горшками, что было очень любезно и оптимистично с его стороны, но неразумно. Сейчас, во время моего посещения, в зале было холодно, как на том свете. Поэтому я позволил себе заглянуть, через каменный коридорчик, в кухню Адмирала; увидя, что перед кухонным очагом Адмирала, спинкой ко мне, стоит высокая скамья, я вошел в кухню, с хлебом и сыром в руках, продолжая жевать и поглядывая по сторонам. На скамье сидели крестьянин и два лодочника, покуривая трубки и попивая пиво из толстых пинтовых фаянсовых кружек – особенных местных кружек, опоясанных разноцветными кольцами, между которых шел орнамент в виде очищенных кореньев. Крестьянин рассказывал о том, что он видел всего за три ночи до того; это был потрясающий случай столкновения судов в Ламанше. Его рассказ дал моему воображению мотив, который я не скоро забуду.

– В это самое время, – сказал он (это был от природы прозаический человек, но он теперь поднялся до высокого стиля, как того требовала тема), – ночь была светлая и тихая, только над водой стоял серый туман, который простирался, я думаю, не более чем на две или три мили. Я прохаживался по деревянным мосткам рядом с молом, неподалеку от того места, где это произошло, вместе с моим другом, по фамилии Клокер. Мистер Клокер торгует колониальными товарами вон там (при этом он указал чашкой своей трубки в таком направлении, что я мог бы заключить, что мистер Клокер – тритон, торгующий колониальными товарами под водой, на глубине двадцати пяти сажен). Мы курили трубки, расхаживали взад и вперед по мосткам и говорили о том о сем. Мы были совсем одни, если не считать того, что несколько ховеллеров (кентское название для портовых грузчиков, какими были его собеседники) топтались у своих люгеров в ожидании прилива, как это водится у ховеллеров (один из лодочников, задумчиво глядя на меня, призакрыл один глаз; это, как я понял, должно было означать: во-первых, что он приобщает и меня к разговору; во-вторых, что он подтверждает сказанное; в-третьих, что он причисляет себя к ховеллерам). Вдруг мистер Клокер и я прямо-таки приросли к земле; в тишине над морем мы услышали звук, будто зарыдала флейта или эолова арфа. Мы не понимали, что это значит, и судите о нашем удивлении, когда мы увидели, что ховеллеры, все как один, вскочили в свои лодки и спешат поднять паруса и отвалить, точно все разом сошли с ума! Они-то знали, что это был сигнал бедствия с тонущего переселенческого корабля...

Когда я после этого возвратился в мой мертвосезонный курорт, пройдя двадцать миль хорошим шагом, я узнал, что знаменитый "Черный месмерист" собирается вечером осчастливить публику в Зале Муз, которую он для этого нанял. После хорошего обеда, сидя у огня в кресле, я начал колебаться в своем намерении посетить представление Черного Месмериста и склоняться к тому, что лучше остаться там, где я нахожусь. Этого требовала и галантность, поскольку я покинул Францию не один, а прибыл из тюрьмы Сент-Пелажи с моим знаменитым и несчастным другом мадам Ролан[151]

[Закрыть]
(в двух томах, купленных по два франка за каждый в книжной лавке на площади Согласия в Париже, на углу Королевской улицы). Решив провести вечер teta-a-tete с мадам Ролан, я предвкушал, как всегда, большое удовольствие от общения с этой остроумной женщиной, от очарования ее смелой души, от ее увлекательной беседы. Должен признаться, что, если б у нее было чуть побольше недостатков, побольше каких-нибудь слабостей, я любил бы ее сильнее; но я хочу верить, что дело во мне, а не в ней. В этот раз мы провели вместе несколько печальных и памятных мне часов, и она снова рассказала мне, как бесчеловечно ее изгнали из Аббатства, как ее вторично арестовали, прежде чем она успела легко взбежать на пол-дюжину ступенек по лестнице своего дома, и отвезли в тюрьму, которую она покинула уже только в день казни.

Мы с мадам Ролан расстались около полуночи, и я ушел спать, с огромными планами на будущий день касательно моей несравненной главы. Слышать, как на рассвете входили в гавань заграничные пароходы, и знать при этом, что я не у них на борту и не обязан вставать, было очень утешительно; и я встал, чтобы приняться за свою главу с огромным воодушевлением. Я настолько преуспел в этом> что уселся опять у моего окна, в это второе мое утро, и написал первые полстроки главы, которые тут же зачеркнул, потому что они мне не понравились; но тут я почувствовал угрызения совести по поводу того, что, в сущности, не осмотрел вчера курорт во время мертвого сезона, а сразу же ушел за его пределы со скоростью четырех с половиной миль в час. Очевидно, искупить этот грех я мог только тем, что выйду и буду осматривать его теперь, не откладывая этого дела ни на минуту. Вот почему – единственно во имя долга – я отложил мою блестящую главу до другого дня и вышел на улицу, заложив руки в карманы.

Все дома и квартиры, которые когда-либо сдавались приезжим, были в то утро свободны. Как снежком, посыпало повсюду объявлениями "сдается внаем". Это заставило меня задуматься о том, что же делают владельцы всех этих жилищ во время мертвого сезона; чем они заполняют свое время, чем занимают свои умы. Не могут же они всегда ходить в методистские церкви, которые попадались на моем пути каждую минуту. Должны же быть у них какие-то другие развлечения. Может быть, они делают вид, что снимают квартиры друг у друга или, смеха ради, занимают друг у друга чай? Может быть, они отрезают ломти от своей собственной телятины и баранины и притворяются, что это – чужие? Может быть, они разыгрывают сценки из жизни, как это делают дети, и говорят: "Вот я сейчас приду в вашу квартиру, а вы запросите с меня на две гинеи больше, чем полагается; я скажу, что мне надо подумать до утра, а вы скажите, что другие леди и джентльмен, бездетные, уже почти согласились на ваши условия, и вы дали им слово ответить положительно через полчаса и уже собирались снять объявление о сдаче внаем, когда услышали стук в дверь; ну, тогда уж мне придется снять, сами понимаете". Множество таких предположений занимало мои мысли. Пройдя мимо обрывков афиш о прошлогодних гастролях цирка – они еще не отлепились от стен, – я оказался в поле, на окраине города, близ лесного склада, как раз там, где цирк давал свои представления; еще видна была монашеская тонзура на траве, обозначавшая место, где юная леди смело скакала на своей любимой лошади Светлячок. Возвратившись в город, я оказался среди лавок, и как выразительно они говорили о том, что теперь мертвый сезон! У аптекаря не было ни ящиков лимонада в порошке, ни косметического мыла и притираний для пляжа, ни волнующих духов: ничего не было, кроме больших пузатых красных бутылок, которые точно воспалились от зимних ветров и морской соли. У бакалейщика острые маринады, соус Гарвея, приправы д-ра Китченера, паштет из анчоусов, варенье "Денди" и все остальные роскошные возбудители аппетита зимовали где-то в подвале. Лавка фарфоровых изделий не предлагала никаких безделушек ни из каких дальних стран. "Модный базар" совсем сдался и только повесил на ставнях объявление, что магазин будет открыт после Троицы, а владельца, до того времени, можно найти в Уайлд-Лодж, Ист-Клифф. В заведении морских ванн, состоящем из чистых маленьких деревянных домиков высотой в семь-восемь футов, я видел самого владельца: он спал в ванне. Что до купальных кабинок, то они оказались (как они туда попали, пусть объяснит кто-нибудь другой) на вершине холма, по крайней мере в полутора милях от берега. Библиотека, которую я никогда не видел иначе, как с широко распахнутой дверью, была теперь наглухо закрыта; и два сердитых, плешивых старых джентльмена были, казалось, герметически закупорены внутри, вечно читая газету. То загадочное учреждение, которое называется Музыкальной лавкой, жило своей обычной жизнью (разве только, что теперь на складе было еще больше кабинетных роялей), точно для него разгар сезона или мертвый сезон – совершенно одно и то же. В витрине был тот же набор блестящих медных духовых инструментов, устрашающе-изогнутых, стоимостью, я думаю, в несколько тысяч фунтов; абсолютно немыслимо представить себе, чтобы кто-нибудь, в какой-либо сезон, играл на них или пожелал на них играть. Кроме того, в окне было пять треугольников, шесть пар кастаньет и три арфы, а также ноты всех полек в разноцветных обложках, какие когда-либо издавались, начиная с той первоначальной польки, где перед нами выступает, подбоченясь, пара высокородных и изящных поляков, мужчина и женщина, – и кончая "Дочерью Крысолова"[152]

[Закрыть]
. Удивительное учреждение, неразрешимая загадка! Еще три лавки были примерно в том же состоянии, что и в разгар сезона. Во-первых, лавка, где продают часы для моряков и где можно еще видеть во множестве огромные старинные часы, предназначенные, как видно, смягчать падение с верхушки мачты и имеющие для завода нечто вроде пожарного гидранта. Во-вторых, лавка, торгующая матросской одеждой, где выставлены старые зюйдвестки, старые клеенчатые куртки, старые двубортные куртки и старый морской сундук с ручками, напоминающими пару серег из каната.

В-третьих, – неизменная книжная лавка, где продают забытые приезжими книги. Здесь на обложках еще можно видеть, как доктор Фауст проваливается в красно-желтую преисподнюю под наблюдением трех чешуйчатых зеленых персонажей, у которых из лопаток тянутся длинные отростки в виде змей. Здесь еще продаются, по шесть пенсов за штуку, "Золотой Сонник" и "Норвудский прорицатель" с инструкциями насчет того, как испечь волшебный пирог и как гадать по чаинкам в чашке, и с изображением молодой женщины с высокой талией, возлежащей на диване в столь неудобной нозе, что становится понятно, почему ей одновременно снится пожар, кораблекрушение, землетрясение, скелет, церковные врата, молния, похороны и молодой человек в ярко-синем сюртуке и панталонах канареечного цвета. Здесь есть также "Маленькие щебетуньи" и сборники комических песен Фэрберна. Есть также баллады на особой старой бумаге и со старым смешением шрифтов; где старик в кресле и в треуголке служит иллюстрацией к "Уиллу Уотчу, смелому контрабандисту";[153]

[Закрыть]
а «Монах Серого Ордена»[154]

[Закрыть]
представлен маленькой девочкой в кринолине и с корабликом вдали. Все как в те давние времена, когда эти предметы были для меня источником беспредельных восторгов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю