355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чарльз Диккенс » Рассказы и очерки (1850-1859) » Текст книги (страница 1)
Рассказы и очерки (1850-1859)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:20

Текст книги "Рассказы и очерки (1850-1859)"


Автор книги: Чарльз Диккенс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)

Диккенс Чарльз
Рассказы и очерки (1850-1859)

СОЧИНИТЕЛЬ ПРОСИТЕЛЬНЫХ ПИСЕМ
Перевод Н. Вольпин

Он ежегодно загребает в Соединенном Королевстве такую уйму денег денег, которые должны бы пойти на благие и полезные дела, – сколько не составит и налог на окна[1]

[Закрыть]
. В наши дни он – чуть ли не самая бесстыдная разновидность мошенника и плута. Лживый ленивец, он наносит неизмеримый вред достойным, так как мутит источник чистосердечной благотворительности и сбивает с толку недалеких судей, не давая им отличить фальшивую кредитку горя от его полноценной монеты, всегда имеющей среди нас широкое хождение; он, право же, больше заслуживает отправки на остров Норфолк, чем три четверти ссылаемых туда самых злостных преступников. При сколько-нибудь разумной системе он и был бы давным-давно туда сослан.

Я, пишущий эти строки, был одно время главным адресатом, облюбованным авторами просительных писем. В течение четырнадцати лет такого рода обращения поступали в мой дом столь же регулярно, как поступает вся прочая корреспонденция в какое-нибудь крупное почтовое отделение. Так что я знаю толк в сочинителе просительных писем. Он осаждал мою дверь во всякий час дня и ночи; он сражался с моим слугой; он выжидал в засаде моего ухода и прихода; он ездил за мною следом за город; он появлялся в провинциальных гостиницах, где я останавливался всего на два-три часа; он мне писал из невообразимой дали, когда я жил за границей. Он заболевал; он умирал и бывал похоронен; он воскресал и снова оставлял наш бренный мир; он делался своим собственным сыном, собственной матерью, собственным младенцем, своим слабоумным братом, своим дядей, своею тетей, своим престарелым дедушкой. Он нуждался в шинели, в которой поедет в Индию; в одном фунте стерлингов, который даст ему обеспеченное существование до конца его дней; в паре башмаков, которые примчат его к берегам Китая; в шляпе, которая утвердит его на постоянной государственной службе. Ему нередко не хватало ровно семи с половиной шиллингов для полной независимости. Перед ним открывались в Ливерпуле такие возможности – пост доверенного лица при том или другом крупном торговом доме, – достать бы только семь с половиной шиллингов, и место за ним! – что можно только удивляться, как он не стал к настоящему времени мэром этого процветающего города.

Он оказывался жертвой явлений природы, противных всем законам естества. У него народилось двое детей, которые так и не выросли; которым вечно нечем было укрываться по ночам; которые непрестанно сводили его с ума, напрасно требуя пищи; которые не вылезали из горячки и кори (почему, надо думать, он и прокуривал для дезинфекции свое письмо табачным дымом); которые никогда ни в чем и ни на сколько не менялись за все четырнадцать истекших лет. А его жена – одному богу известно, чего только не натерпелась эта мученица! Тот же долгий срок она непрестанно была в интересном положении, но так и не разрешилась от бремени. Он ей неизменно предан. Никогда он не тревожился за самого себя: что в том, если он погибнет сам – он даже готов погибнуть, – но разве христианский долг мужчины, мужа, отца, не повелевает ему, когда он глядит на нее, писать просительные письма? (Обычно он тут же вскользь добавлял, что вечером зайдет выслушать ответ на этот свой вопрос.)

Он был игралищем самых странных несчастий. Его брат учиняет над ним такое, что хоть у кого разорвалось бы сердце. Брат вступил с ним в дело и сбежал с деньгами; брат занял под его поручительство огромную сумму и предоставил ему расплачиваться; брат соблазняет его местом на несколько сот фунтов в год – на условии, что он согласится писать письма в воскресный день; брат проповедует правила, несовместимые с его религиозными воззрениями, а потому он вынужден отклонять помощь, которую тот мог бы ему оказать. Владелец дома, у которого он квартирует, лишен всякого проблеска человечности. Когда он впервые наложил арест на его имущество, я не знаю, но арест не снят по сей день. Помощник судебного пристава поседел, дежуря у него. Они его вгонят в могилу – и похоронят за счет прихода.

Он перепробовал все виды занятий, о каких только можно помыслить. Был и в армии, и во флоте, и священником, и юристом; подвизался и в печати и в изящных искусствах, служил в общественных учреждениях, перепробовал все какие ни на есть профессии. Он воспитывался как джентльмен; учился во всех колледжах Оксфорда и Кембриджа;[2]

[Закрыть]
он умеет щегольнуть в письме латинской цитатой (но, случается, неправильно напишет иное коротенькое английское слово); он может сообщить вам, как высказался о просителях Шекспир – о чем вы, верно, и не подозревали. Примечательно, что, преследуемый бедствиями, он все же всегда успевает читать газеты; и свои обращения заканчивает намеком на что-либо такое в злобе дня, что, по его соображениям, должно меня волновать.

Его жизнь являет ряд несообразностей. Бывает, что он никогда раньше не писал таких писем. Он сгорает со стыда. Пишет в первый раз. И, конечно, в последний. Вы можете не отвечать, и тогда, как вам дают понять, он тихо покончит с собой. А бывает (и гораздо чаще), что он уже разослал несколько подобных писем. В этом случае он вкладывает в письмо ответы, с упоминанием, что они для него неоценимо дороги, и с настоятельной просьбой аккуратно возвратить их. Он это любит – непременно что-нибудь вложит: стихи, полученные письма, ломбардную квитанцию – чтобы вынудить у вас ответ. Он очень строго отзывается о "баловне судьбы", который отказал ему в полсоверене, как явствует из вложения номер два, но он знает, что я не из таких.

Он пишет разнородными стилями; иногда в унылом тоне; иногда прямо-таки шутливо. Когда он в унынии, строки идут у него под уклон и повторяются одни и те же слова – мелкие признаки, долженствующие указывать на смятение духа. Когда весел, он со мною откровенничает, он славный малый. Я же знаю человеческую природу – уж кому и знать, как не мне! Ну так вот. Были у него в свое время кое-какие деньги, и он их спустил – как случалось многим до него. Он замечает, что старые друзья теперь от него отвернулись, – с этим тоже многим до него случалось познакомиться! Сказать, почему он пишет мне? Потому что с меня он не в праве ничего требовать. Других оснований у него нет; и он просто просит меня (так как я знаю человеческую природу!) дать ему в долг два соверена, которые он вернет не позже как через шесть недель во вторник к двенадцати дня.

Временами (когда он уверен, что я его раскусил и денег с меня не получить) он извещает меня письмом, что, наконец, я от него избавился: он завербован на военную службу при Ост-Индской компании и вот-вот уедет, но ему нужен... сыр. Сержант разъяснил ему, что это очень важно: если он хочет, чтобы его хорошо приняли в полку, нужно прихватить с собой круг глостерского сыра, фунтов на пятнадцать. Цена ему – восемь-девять шиллингов. После того что было, он денег не просит. Но может ли он рассчитывать, что завтра, когда он зайдет в девять часов утра, он получит круг сыра? И не будет ли у меня поручений в Бенгалию? Он из благодарности охотно их исполнит.

Однажды он мне написал довольно оригинальное письмо, прося оказать ему помощь натурой. У него вышла маленькая неприятность, когда он под видом рассыльного с вокзала разносил по домам куски глины, упакованные в оберточную бумагу, и брал плату за доставку. Эту свою остроумную выдумку он искупил в исправительном доме. Выйдя на свободу, он вскоре, в одно воскресное утро (предварительно пропылившись с ног до головы), явился ко мне с письмом, в котором давал мне понять, что решил честно зарабатывать свой хлеб: завел тележку и стал разъезжать по деревням с гончарным товаром. Дело шло неплохо до вчерашнего дня, когда в Кенте, близ Чатама[3]

[Закрыть]
у него пала лошадь. Это его поставило перед досадной необходимостью самому впречься в оглобли и прикатить тележку с гончарным товаром в Лондон – нелегкий конец в тридцать миль! Просить снова денег он не отважится; но если я, как добрый человек, не откажусь снабдить его ослом, он придет за ним завтра утром, до первого завтрака.

В другой раз мой приятель (я описываю подлинные происшествия) представился литератором, впавшим в крайнюю нужду. У него приняли в таком-то театре пьесу – и такой театр в самом деле существует; но представление его пьесы откладывается из-за болезни ведущего актера – который в самом деле захворал; а он с семьей теперь просто голодает. Если он откроет свои отчаянные обстоятельства владельцу театра, то я же понимаю сам, на какое обхождение может он тогда рассчитывать... Отлично! Эту задачу мы разрешили к нашему взаимному удовлетворению. Прошло немного времени, и его опять прижало. Кажется, миссис Сауткот, его жена, была при смерти – и это дело мы тоже уладили. Прошло еще немного времени; он переехал на другую квартиру и оказался на пороге гибели, оттого что у него не было бочки для воды. К бочке я отнесся с недоверием и не ответил на письмо. Но прошло совсем немного времени, и мне пришлось раскаяться в своем небрежении. Он написал мне несколько душераздирающих строк, сообщая, что дорогая подруга его горестных дней умерла у него на руках накануне вечером, в девять часов!

Я отправил доверенного посланца утешить скорбного вдовца и его бедных сирот; но посланец собрался так быстро, что сцену не успели подготовить: моего приятеля он не застал дома, а его жена пребывала в добром здоровье. Он был задержан (как выяснилось впоследствии, без соблюдения должных формальностей) Обществом борьбы с нищенством, и меня вызвали в полицию, где я дал свои показания. Судья был восхищен его высокой образованностью, умилен прекрасным слогом его писем, сокрушался, что видит здесь перед собой человека таких высоких совершенств, расхвалил его сочинительский дар и отпустил его с миром, сказав, что счастлив исполнить столь приятную обязанность. В пользу "бедного малого" провели денежный сбор, и я вышел из суда с приятным чувством, что все на меня смотрят как на некое чудовище. На другой день ко мне пришел один мой знакомый, смотритель большой тюрьмы.

– Зачем вы обратились по поводу этого субъекта в полицию, – говорит он, – а не зашли наперед ко мне? Я отлично знаю и его и все его проделки. Он жил на дому у одного из моих сторожей, когда писал вам в первый раз; ел он тогда молочную телятину по восемнадцать пенсов фунт и раннюю спаржу – уже не скажу вам почем пучок.

В тот самый день и в тот самый час оскорбленный мною господин строчил торжественное обращение, вопрошая меня, какое я предполагаю выдать ему возмещение за ночь, проведенную им в "мерзостном узилище". А на другое утро некий ирландский джентльмен, член того же братства, читавший об этом случае и уверенный, что я поостерегусь обратиться снова в ту же полицейскую часть, нипочем не соглашался оставить мой дом меньше чем за соверен и не снимал осады, буквально "засев" в дверях на добрых десять часов. Располагая достаточным запасом провианта, гарнизон не выходил из дому, и противник снял осаду в полночь, на прощание грозно позвонив в звонок.

Проситель, пишущий письма, часто имеет широкий круг знакомств. К его услугам целые страницы "Придворного календаря"[4]

[Закрыть]
– ссылайся на любое имя. Знатные и даже титулованные лица пишут заверения, что не было на земле человека столь честного и добродетельного. Они его знают с незапамятных времен и готовы сделать ради него все на свете. Почему-то они отказали ему в одном фунте и десяти шиллингах, которые ему сейчас до крайности нужны; впрочем, это же такая мелочь, они, вероятно, хотят сделать для него больше, но его скромность этого не допустит. Что и говорить, его профессия очень привлекательна. Он никогда ее не бросит; и все, с кем он вступает в соприкосновение, загораются любовью к ней и рано или поздно берутся зато же ремесло. Он нанимает посыльного – мужчину, женщину или ребенка. Этот посыльный непременно становится сам просителем, пишущим письма. Его сыновья и дочери унаследуют его профессию и будут писать просительные письма, когда его не станет. Он распространяет вокруг себя заразу писания просительных писем, как прилипчивую болезнь. То, что Сидней Смит так удачно назвал «опасной роскошью нечестности» [5]

[Закрыть]
, оказалось в этом случае более заманчивым, чем во всяком другом, и как видно наиболее заразительным.

Он всегда принадлежит к тайному сообществу просителей, пишущих письма. Каждый может при желании удостовериться, что это так. Дайте сегодня деньги, поверив письму – пусть ни мало не похожему на обычные письма просителей, – и на вас две недели будет извериться ливень таких обращений. Неизменно отказывайтесь давать, и просительные письма станут редки, как посещение ангела, – разве что по той или другой причине дела у сообщества пойдут вяло и оно попробует подступиться к вам, как и ко многим другим. Бесполезно докапываться до истинных обстоятельств просителя. Иногда случайно удается вывести его на чистую воду, как было в рассказанном нами случае (впрочем, и там это удалось не с первой попытки); но видимая нищета всегда составляет необходимую черту его промысла, а нищета доподлинная – очень часто, в промежутках между полосами, когда он ест молочную телятину и раннюю спаржу. Они, разумеется, только случайность в его беспорядочной и бесчестной жизни.

Что профессия эта процветает и что ею люди добывают большие деньги, должно быть очевидно для каждого, кто читает полицейские отчеты о подобных случаях. Но наказание они несут лишь крайне редко – если сопоставить с тем, сколь широко распространен этот промысел. А в чем причина? Как знает лучше всех сам сочинитель просительных писем (отчасти на том и построивший свой расчет), искать ее следует в нашем нежелании открыто признаваться, что мы попались на обман – или что мы по слабости душевной идем на сделку со своею совестью и вместо благороднейшей из добродетелей довольствуемся ее ленивой, дешевой подменой. В настоящее время, в час, когда готовится к опубликованию эта статья (29 апреля 1850 года), разгуливает на свободе – и еще ни разу не был арестован – человек, показавший себя за истекший год, верно, самым дерзким и самым преуспевающим мошенником, какого только знала даже эта профессия. В его образе действий было нечто особенно подлое. Он прибегал к такому способу: писал письма людям всех званий и всех состояний от лица того или другого человека самого доброго имени и незапятнанной чести, признаваясь, что находится будто бы в стесненных обстоятельствах; всеобщее восторженное уважение к тому человеку обеспечивало безотказный и щедрый отклик.

Теперь, в надежде, что действительно испытанное действительным лицом вернее заставит людей задуматься над этим вопросом, чем любой отвлеченный трактат; и к тому же превосходно зная по себе, в каких размерах ведется в последнее время промысел нищенства посредством писем – и как он в последнее время непрестанно расширяется, – автор настоящей статьи просит у читателей внимания для нескольких заключительных слов. Изведанное им – не единичный случай, то же было изведано многими; одними в меньшей мере, другими в большей. Каждый может сам судить, разумны или неразумны сделанные автором выводы.

Автора давно смущало сомнение, получается ли хоть изредка толк от помощи такого рода. Из всего своего личного опыта он помнит один-единственный случай, когда у него были потом хоть небольшие основания предполагать, что такая помощь послужила к добру; а этой осенью ему пришлось сильно призадуматься. Письма просителей прилетали с каждой почтой; становилось совершенно очевидным, что шайка изленившихся бездельников встала между желанием людей что-то сделать в облегчение нищеты и болезней, от которых страдают бедняки, и самими страдающими бедняками. Что многие из тех, кто рад сделать кое-что в исправление общественного зла, лежащего на бедняках бременем болезней и смерти, вполне предотвратимых, на деле только укрепляют это зло (пусть самым невинным образом), расточая деньги на назойливых плутов, сидящих на шее у общества. Что воображение – трезво проследовав за одним из этих плутов в тюрьму, где он отбывает наказание, и сравнив его жизнь в тюрьме с жизнью какого-нибудь бедняка в тесном переулке, пораженном холерой, или с судьбою детей такого бедняка, утешенных в их смертный час покойным мистером Друэтом [6]

[Закрыть]
, – увидит жестокий фарс, которому немыслимо разыгрываться еще сколько-нибудь долго перед богом и людьми! Что изо всех чудес, о каких свидетельствует Новый завет, после чуда с прозревшим слепцом и отбросившим посох хромым и возвращением умершего к жизни, венчающим явилось чудо проповеди евангелия перед бедными. И становилось очевидным, что в то время как тысячи бедняков напрасно и наперекор природе погибают в своей преждевременной старости или увядшей юности (такая юность не знает расцвета!) – евангелие, если проповедуется им, то пустым, невыразительным голосом. Что изо всех зол – это первое и самое тяжкое зло, о котором предостерегает нас недавняя эпидемия, призывая исправить его. И что почтовая квитанция на какую угодно сумму, ради успокоения совести посланную просителю в ответ на его письмо, будет отвергнута, когда мы предъявим ее в день Страшного суда.

Никогда бедняки не пишут таких писем. Это, как ничто другое, чуждо их обычаю. Письма пишут воры, грабящие общество; и поддерживая их, мы становимся соучастниками ограбления. Прознав о каком-либо обстоятельстве, могущем нас взволновать – личном ли или общественном, радостном или печальном, – они спешат извлечь из него выгоду; они извращают уроки, преподанные нам жизнью; то, что могло бы стать нашей силой и добродетелью, они обращают в слабость, в потакание пороку. Есть против этого простое средство – и оно в наших руках. Мы должны решиться, поступившись собственной чувствительностью, стать глухими к таким обращениям и задушить этот промысел.

Убийство бывает и постепенным. Жизнь должна быть священна для нас, но ограждать ее нужно не в одном каком-то отношении – не только от смертоносного оружия или от тонкого яда, или от жестокого удара: нужно по возможности ограждать ее от болезней, от калечения и страданий. Вот первая большая цель, ради которой мы должны бороться с этим жалким плутовством. Надо жизнь уважать – физическую жизнь человека, а затем и духовную. На те деньги, которых рассылающему письма просителю не достало бы и на неделю, можно целый год обучать в школе десятка два детей. Будем отдавать все, что только можем; будем больше отдавать, чем давали раньше. Будем делать все, что только можем; будем больше делать, чем делали раньше. Но будем и давать и делать ради высокой цели; а не швырять подонкам человечества – к вящему их развращению – отбросы взамен тех даяний, которых требует долг.

ПРОГУЛКА ПО РАБОТНОМУ ДОМУ
Перевод Л. Борового (под редакцией З. Александровой)

Однажды в воскресенье я присутствовал на богослужении в церкви большого столичного работного дома. Кроме священника, причетника и еще очень немногих лиц из начальства, здесь были одни только пауперы. Дети сидели на галереях; женщины – внизу, в зале и в одном из боковых приделов; мужчины в другом приделе. Служба прошла пристойно, хотя проповедь могла быть гораздо лучше приноровлена к пониманию и условиям жизни слушателей. Священник вознес обычные молитвы (которые в таком месте приобретали большее, чем обычно, значение) за сирот и вдов, за всех болящих – взрослых и детей, – за всех обездоленных и угнетенных; за ниспослание помощи и утешения всем слабым духом и очищения всем согрешившим; за всех, кто в опасности, в нужде и в горе. Пастве было предложено помолиться об исцелении тяжелобольных, находящихся в лазарете, а те, что уже поправлялись после болезни, воздавали благодарение небу.

Среди присутствующих было несколько молодых женщин отталкивающего вида и мрачных молодых мужчин; но их было немного – видимо, личности этого рода держатся подальше от молений. Большинство лиц (кроме детских), подавленные и приниженные, были лишены красок. Много было стариков самого различного вида. Что-то бормочущие, с мутным взором, в очках, слабоумные, глухие, хромые; они растерянно моргали, когда солнечный луч пробивался порой в открытые двери с замощенного двора, приставляли иссохшие руки к ушам или подносили их козырьком к подслеповатым глазам; одни уставились в молитвенники, другие улыбались неизвестно чему или дремали, сгорбившись и привалившись к стене. Тут были зловещие старухи – скелеты в чепцах и накидках, – то и дело утиравшие глаза грязными тряпочками взамен носового платка; были и уродливые старые чудища обоего пола с выражением какого-то идиотического блаженства, от которого становилось не по себе. В общем, грозный дракон Пауперизма предстал здесь в весьма беспомощном виде: без зубов, без когтей, с тяжелой одышкой, – такого явно не стоило заковывать в цепи.

Когда служба закончилась, я вместе с теми гуманными и благочестивыми джентльменами, которые были обязаны совершить эту прогулку в это воскресное утро, прошел через весь мирок бедности, заключенный в стенах работного дома. Там проживало полторы-две тысячи пауперов – от новорожденного младенца и тех, кто еще даже не явился в мир пауперов, до старика, лежавшего на смертном одре.

В комнате, выходившей на убогий двор, где бродили несколько безучастных ко всему женщин, пытаясь согреться под неверным солнцем позднего мартовского утра – это была, если уж говорить правду, "Чесоточная палата", – у запыленного очага торопливо натягивала на себя платье женщина, каких не раз рисовал Хогарт[7]

[Закрыть]
. То была сиделка этой отвратительной палаты, из числа призреваемых бедняков, худосочная, костлявая, неопрятная, словом, самая неприглядная на вид. Но когда мы заговорили с нею о вверенных ей больных, она отвернулась, так и не успев одеться, и вдруг заплакала горючими слезами. Тут не было ни притворства, ни раздражения, ни попыток разжалобить нас, ни слезливой чувствительности – это был вопль души, терзаемой большим горем. Отвернув от нас взлохмаченную голову, она горько рыдала, ломала руки и захлебывалась слезами. Что же случилось с няней Чесоточной палаты? О, «подкидыш» умер! Подобранный на улице ребенок, который был отдан на ее попечение, умер час тому назад. Вон он лежит под простыней. Деточка моя, красавчик ты мой!

Подкидыш был, казалось, слишком мал и жалок, чтобы смерть могла принять его всерьез, но смерть все-таки его взяла. Крохотное тельце было уже тщательно обмыто, убрано и положено на сундук; ребенок как будто спал. А мне казалось, что я слышу небесный голос: "Благо тебе будет, няня Чесоточной палаты, когда какая-нибудь менее жалостливая сиделка из пауперов обрядит так же и твое холодное тело. Благо тебе будет – ибо такие, как этот подкидыш, станут ангелами и узрят лик отца небесного".

В другой комнате несколько уродливых старух скорчились, как ведьмы, вокруг печки, болтая и кивая головами по-обезьяньи. "Ну как, все в порядке? Пищи достаточно?" Все заговорили разом и захихикали; наконец одна вызвалась ответить: "О да, джентльмен! Спасибо вам, джентльмен! Господь да благословит приход святого Имярек! Он кормит голодных, поит жаждущих и согревает озябших, да, да! Дай бог здоровья приходу святого Имярек и благодарим вас, джентльмены!"

Подальше сидели за обедом несколько надзирательниц-пауперов. "Ну, а как вы поживаете?" – "Да что ж, сэр, неплохо. Что нам делается – мы как солдаты, весь век в трудах".

В другой комнате, своего рода чистилище или перевалочном пункте, находилось примерно восемь шумных сумасшедших женщин под наблюдением одной нормальной смотрительницы. Среди них была девушка лет двадцати двух или трех, очень чисто одетая, очень приличной наружности, с хорошими манерами, доставленная сюда из дома, где работала прислугой (как видно, близких у нее не было), на том основании, что она подвержена эпилептическим припадкам; после особенно сильного припадка хозяева потребовали ее отправки. Она нисколько не походила ни по воспитанию, ни по жизненному опыту, ни по душевному состоянию на тех, кто ее теперь окружал. Она горько жаловалась, что от общения с этими женщинами днем и от страшного шума, который они поднимают по ночам, ей стало хуже, и это сводит ее с ума – что было совершенно очевидно. Этот случай был отмечен для расследования и исправления ошибки, а между тем, по словам девушки, она пробыла здесь уже несколько недель.

Если бы эта девушка украла у своей хозяйки часы, я не сомневаюсь, что с ней обошлись бы несравненно лучше. Мы пришли к такому нелепому, такому опасному, такому чудовищному положению, что бесчестный преступник поставлен в лучшие условия в отношении чистоты жилища, порядка, питания и удобств, чем честный бедняк.

Это говорится не в упрек работному дому прихода св. Имярек, где я, наоборот, нашел многое достойное похвалы. Было очень отрадно видеть, что в этом доме дети пауперов здоровы и веселы и, по-видимому, окружены заботой. Как было не вспомнить, по контрасту, гнусное и жестокое безобразие, совершенное в Тутинге [8]

[Закрыть]
, безобразие, которое и через сто лет будет жить в памяти людей в самых глухих закоулках Англии и которое породило больше мрачного недовольства и подозрительности у многих тысяч людей, чем могли бы сделать лидеры чартистов в течение всей своей жизни. А в здешнем приюте большой, светлой, хорошо проветриваемой комнате на верхнем этаже здания дети, сидевшие за обедом и с аппетитом поедавшие картошку, не смутились при виде посторонних посетителей и протянули нам для пожатия свои ручонки с доверчивостью, очень порадовавшей нас. Отрадно было видеть также, что в углу встали на дыбы две, хоть и потрепанные, пауперские лошадки-качалки. В классах для девочек, где тоже в это время обедали, все имело веселый и опрятный вид. У мальчиков, когда мы пришли, обед только что закончился, и комната еще не совсем была убрана; но мальчики свободно гуляли по большому двору, на свежем воздухе, как любые школьники. Некоторые из них рисовали большие корабли на стенах класса; если бы они имели, к тому же, мачту с вантами и штагами для упражнения в лазаний (как в мидлсекском исправительном доме), было бы еще лучше. Теперь же, если мальчик почувствует стремление ввысь, он, вероятно, может удовлетворить его только так, как удовлетворяют пауперы, мужчины и женщины, свои мечты о лучшей доле – разбивая как можно больше стекол в окнах работного дома; за это они получают повышение: попадают в тюрьму.

В одном месте, в Ньюгете работного дома [9]

[Закрыть]
, содержалась в заключении, отдельно от всех остальных, в каком-то дворике группа мальчиков и юношей. День они проводили в подобии собачьей конуры, где некогда ночевали на соломе случайно забредшие сюда нищие бродяги. Некоторые из них уже довольно давно здесь содержатся. «И они никогда отсюда не уходят?» – задали мы естественный вопрос. «Большинство из них калеки, – сказал надзиратель, – и ни к чему не пригодны». Они бродили крадучись, словно волки или гиены, потерявшие надежду на добычу, и бросались на пишу, когда им ее приносили, точно так же, как эти животные. Большеголовый идиот, тяжело волочивший ноги по мостовой, на солнце, за стенами этой будки, представлял собой куда более приятное зрелище.

Множество грудных детей; множество матерей и других больных женщин, лежащих в постели; множество сумасшедших; в нижних помещениях с каменным полом – целые полчища мужчин, ожидающих обеда, а в верхних, лазаретных, палатах – великое множество стариков, которые бог знает как дотягивают свой век – вот что мы видели на своем пути в течение двух часов. В некоторых из этих последних комнат на стенах были прилеплены картинки, иногда на чем-то вроде буфета стояла аккуратно расставленная фаянсовая или оловянная посуда; время от времени мы с радостью видели одно-два растеньица; почти в каждой палате была кошка.

В этих длинных шеренгах престарелых и больных некоторые старики были прикованы к постели, и с давних пор; другие сидели на кроватях, полунагие; некоторые умирали на своих постелях; некоторые встали с постелей и сидели за столом, поближе к огню. Мрачное или вялое равнодушие к нашим вопросам, тупая бесчувственность ко всему, кроме тепла и пищи, унылая безропотность, потому что жаловаться бесполезно, упрямое молчание и одно злобное желание: чтобы их оставили в покое – вот что, как мне казалось, встречало нас всюду. В одной из этих унылых стариковских шеренг произошел – пока не подоспела надзирательница – примерно следующий маленький диалог:

– Все у вас в порядке? Жалоб нет?

Молчание. Старик в шотландском берете, который сидит вместе с другими на скамье за столом и ест кашу из жестяной миски, сдвигает немного назад свой берет, чтобы посмотреть на нас, потом ладонью опять надвигает его на лоб и продолжает есть.

– Ну как, все в порядке? – повторяем мы.

Снова молчание. Другой старик, который сидит на постели и дрожащей рукой чистит вареную картофелину, поднимает голову и смотрит на нас.

– Еды хватает?

Ответа нет. Еще один старик, в постели, поворачивается на другой бок и кашляет.

– Как вы себя чувствуете? – обращаемся мы к нему.

Этот старик ничего не отвечает, зато другой старик, высокий, с очень хорошими манерами и очень правильной речью, выходит откуда-то и вызывается дать нам ответ. Ответ здесь почти всегда исходит от добровольца, а не от того человека, на которого мы смотрим и к которому обращаемся.

– Мы очень стары, сэр, – мягко и внятно звучит его голос. – Большинство из нас уже не может хорошо себя чувствовать.

– А как вам тут живется?

– У меня нет жалоб, сэр. – Легкий кивок головой, легкое пожимание плечами и что-то вроде извиняющейся улыбки.

– Еды хватает?

– Как вам сказать, сэр; у меня плохой аппетит. – Тем же тоном, что и раньше. – И все-таки я легко справляюсь со своей порцией.

– Однако, – я показываю ему на миску с воскресным обедом: куском баранины и тремя картофелинами. – Так не умрешь с голоду?

– Конечно, нет, сэр, – тем же извиняющимся тоном. – Не умрешь.

– Чего бы вы хотели?

– Нам дают очень мало хлеба, сэр. Ужасно мало хлеба.

Надзирательница, которая уже стоит рядом со спрашивающим, потирая руки, вставляет: "И правда, что маловато, сэр. Им положено шесть унций в день; а когда позавтракают, много ли там останется на вечер?"

Еще один старик, который до того был невидим, поднимается с постели, как из могилы, и смотрит на нас.

– А чай вам дают по вечерам? – Вопрос обращен к старику с правильной речью.

– Да, сэр, по вечерам нам дают чай.

– И вы приберегаете, сколько можно, хлеба от завтрака, чтобы съесть его с чаем?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю