Текст книги "Письма 1833-1854"
Автор книги: Чарльз Диккенс
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)
Мы собирались, было ехать в Балтимор из Ричмонда, через город, именуемый Норфолк; но так как одно из судов стояло на ремонте, я выяснил, что нам пришлось бы задержаться в этом Норфолке целых два дня. Поэтому той же дорогой мы вернулись сюда, переночевали и сегодня в четыре часа дня отправляемся в Балтимор. Езды туда всего два с половиной часа. Ричмонд красиво расположенный город, но от него, как и от прочих городов в рабовладельческих краях (что признают даже сами плантаторы) веет каким-то упадком и мраком, и на непривычный глаз он производит впечатление самое удручающее. Еще по дороге туда с нами в одном поезде, только в "черном" вагоне (неграм не разрешают находиться с белыми вместе), ехала мать с детьми; впоследствии они должны были пересесть на пароход; их везли на продажу, между тем как мужчина (иначе говоря, отец этого семейства) был оставлен на плантации. Дети плакали всю дорогу. Вчера, на борту парохода, нашими спутниками были рабовладелец и два констебля. Они разыскивали двух негров, сбежавших накануне. В Ричмонде на мосту висит объявление, воспрещающее быструю езду, ибо доски прогнили и мост весь расшатан; с белого штраф – пять долларов, а черному рабу – пятнадцать плетей. При мысли, что мы уезжаем от этого проклятого и ненавистного строя, у меня словно камень свалился с сердца. Мне кажется, что я бы дольше не выдержал. Легко сказать: "Помалкивайте". Они сами не дают молчать. Они непременно спрашивают вас, что вы думаете по этому поводу; и непременно принимаются расхваливать рабовладение, словно это наибольшее благо человечества. "Нет никакого расчета, – сказал мне недавно некий субъект жестокого и зловещего вида, обращаться плохо со своими рабами. Все, что об этом говорят у вас в Англии, – гнусная чушь". Я спокойно ответил ему, что напиваться, воровать, играть в азартные игры и вообще предаваться какому бы то ни было пороку тоже нет никакого расчета, и тем не менее люди предаются всем этим порокам. Жестокость и злоупотребление необузданной властью, сказал я, эти две самые дурные из страстей человеческих, не считаются с соображениями выгоды и невыгоды; и если, с одной стороны, всякий честный человек должен признать, что раб может быть вполне счастлив под началом доброго хозяина, то с другой – все знают, что история полна случаев, когда хозяева рабов – люди дурные, жестокие, недостойные называться людьми; все знают, что наличие подобных хозяев – факт столь же несомненный, как факт существования рабов вообще. Мои слова его немного смутили, и он спросил меня, верю ли я Библии. Я отвечал, что верю, но что если бы кто-нибудь мог доказать мне, что в Библии поощряется рабовладение, я бы перестал верить в нее. "Так вот, – сказал он, – господь бог повелел, сэр, держать в повиновении черномазых, и белые должны ставить цветных на место, где бы они их ни встречали". – "В том-то и дело!" – сказал я. "Вот именно, сэр, и я бы не советовал англичанам соваться в это дело, когда прибудет лорд Эшбертон, ибо я настроен воинственно, как никогда. Факт". Мне пришлось принять приглашение на публичный ужин, и там я убедился, что вследствие этой истории с креолами ненависть, которую в Южных штатах питают к нам как к нации, вновь возродилась и достигла неслыханных размеров... Мы отчаянно устали в Ричмонде, так как ходили повсюду и принимали огромное число посетителей. Мы обычно отводим для этого два часа в день, и тогда наши комнаты так переполняются, что в них становится трудно двигаться и дышать. Перед тем как уехать из Ричмонда, когда мы от усталости едва держались на ногах, один джентльмен сообщил мне, что "три представителя высшего общества" чрезвычайно разобиделись оттого, что им сказали накануне, что я устал и не могу их принять и буду "дома" завтра от двенадцати до двух! Другой джентльмен (вероятно, тоже из "высшего общества") прислал мне письмо через два часа после того, как я лег спать, – мне предстояло встать на следующее утро в четыре часа, – и наказал рабу, с которым он прислал письмо, растолкать меня во что бы то ни стало и ожидать ответа!
Я собираюсь отменить свое намерение не принимать больше публичных приглашений в пользу авторов прилагаемого печатного документа. Они живут на границе индейской территории, в каких-нибудь двух тысячах миль к западу от Нью-Йорка! Подумать только, что я буду там обедать! И если на то будет воля божья, церемония эта состоится около 12-го или 15-го числа следующего месяца...
103
У. Ч. МАКРИДИ
Балтимор,
22 марта 1842 г.
Мой дорогой друг,
Прошу прощения, но Вы, кажется, что-то сказали об опрометчивых выводах и поспешных заключениях? Вы уверены, что, делая подобное замечание, имели в виду именно меня? Может быть, поспешно пробегая свою корреспонденцию. Вы нечаянно включили часть чужого письма в мое? Разве Вы когда-нибудь замечали во мне склонность к опрометчивым заключениям? Здесь пауза – для Вашего ответа.
Помилуйте, сэр, разве Вы слышали, чтобы я когда-либо восхищался мистером N? И, напротив, разве Вы никогда не слышали, как я утверждал, несмотря на блестящие отзывы о нем, – один другого лучше! – что в этом человеке нет ни прямоты, ни искренности и что в один прекрасный день он непременно огорчит Вас отсутствием этих качеств? Снова пауза – отвечайте!
Уверены ли Вы, мистер Макриди, – я обращаюсь к Вам со всей суровостью человека, заплатившего за свое стоячее место в партере, – уверены ли Вы, сударь, что Вы не смотрите на Америку сквозь приятную дымку, которая так часто облекает прошлое и так редко – то, что у нас перед глазами? Уверены ли Вы, что, когда Вы были здесь, на месте, Вам все было так же приятно, как теперь, в воспоминании? Между тем весенние пташки запели в рощах, и поют они, мистер Макриди, о том, что Вам отнюдь не все черты общественной жизни этой молодой страны пришлись по сердцу и что от некоторых из них Вас довольно часто коробило. Верить ли пташкам? Еще одна пауза...
Мой дорогой Макриди, в моем стремлении быть честным и справедливым по отношению к тем, кто так горячо и искренне встретил меня, я даже сжег то последнее свое письмо, что написал Вам, – Вам, с которым могу разговаривать, как с самим собой! Я боялся, как бы Вы не прочли между строк моего разочарования. Чем допустить такую несправедливость, подумал я, лучше уж пусть он сочтет меня небрежным по отношению к себе, – впрочем, я знал, что столь дикая мысль не могла бы прийти Вам в голову! Но что делать? Я в самом деле разочарован. Не такую республику я надеялся увидеть. Это не та республика, которую я хотел посетить; не та республика, которую я видел в мечтах. По мне либеральная монархия – даже с ее тошнотворными придворными бюллетенями – в тысячу раз лучше здешнего правления. Чем больше я думаю о его полезности и силе, тем яснее мне представляется его убожество в тысячах различных направлений. Во всем, чем оно похвалялось, – за исключением лишь народного образования и заботы о детях бедняков, – оно оказалось много ниже того уровня, какой я предполагал; и даже наша старая Англия, со всеми ее грехами и недостатками, несмотря на миллионы несчастных своих граждан, выигрывает в сравнении с этой страной.
Чтобы Вы, Макриди, здесь поселились?! Я помню, Вы иногда говорили об этом. Вы?! Любя Вас душевно и зная Вашу истинную натуру, я не решился бы обречь Вас и на год жизни по эту сторону Атлантического океана, какие бы выгоды это Вам ни сулило. Свобода мнений! Где она? Ни в одной из стран, которые я знаю, я не видел более гнусной, мелочной, глупой и безобразной прессы, чем здесь. Или это и есть высшая точка развития, которой она достигла. Я заговариваю о Банкрофте, и мне советуют помалкивать, ибо это "темная личность, демократ". Называю Брайанта, и меня просят быть поосторожнее – все по той же причине. Говорю о международном авторском праве – и меня умоляют не губить себя с первых же шагов. Упоминаю Хариет Мартино *, и все – поборники рабства, аболиционисты, виги, виги-тайлеристы * и демократы – обрушивают на меня каскад проклятий. "Но что она сделала плохого? Разве мало она хвалила Америку?" – "Так-то так, но она сообщила нам также о кое-каких наших недостатках, а американцы терпеть не могут выслушивать критику своих недостатков. Остерегайтесь подводных камней, мистер Диккенс, не пишите об Америке; мы очень мнительный народ".
Свобода мнений! Макриди, если бы я жил в этой стране и написал свои книги здесь и если бы на них не было печати одобрения какой-либо другой страны, я убежден серьезнейшим образом, что прожил бы свою жизнь и умер бы в бедности, безвестности, и к тому же считался бы "темной личностью". Никогда и ни в чем я не был так уверен, как в этом.
Народ здесь сердечный, щедрый, прямой, гостеприимный, восторженный, добродушный, с женщинами все любезны, с иностранцами открыты, искренни и чрезвычайно предупредительны; они гораздо меньше заражены предрассудками, чем принято думать, подчас чрезвычайно воспитанны и учтивы, очень редко невежливы или грубы. Со многими случайными попутчиками я здесь подружился так, что было жаль расставаться. В различных городах завязал самые дружеские отношения. Я нигде не наблюдал примеров непристойной алчности, которую так любят расписывать путешественники. На откровенность я отвечал откровенностью; на все вопросы, в которых не было преднамеренной дерзости, я давал насколько возможно удовлетворительные ответы; и ни в одном из слоев общества мне не случалось говорить с кем-либо – будь то мужчина, женщина или ребенок – без того, чтобы мы самым настоящим образом не полюбили друг друга. Страдал я очень оттого, что меня ни на минуту не оставляли в покое, это верно, так же как и то, что меня тошнило от их привычки жевать табак и плеваться табаком.
Зрелище рабства в Виргинии, ненависть к британской точке зрения в этом вопросе и жалкие попытки Юга изобразить благородное негодование причиняли мне жесточайшую боль! Впрочем, последнее, разумеется, вызывало у меня только жалость и смех, остальное же – настоящее страдание. Но как бы я ни любил отдельные части, составляющие это огромное блюдо, я не могу не вернуться к утверждению, с которого начал, то есть что блюдо это мне не по вкусу, что мне оно не нравится.
Вы знаете, что я настоящий либерал. Не думаю, чтобы я был особенно горд, я легко переношу фамильярность, от кого бы она ни исходила. Среди многих тысяч людей, с которыми мне довелось встречаться, никто так меня не порадовал, как возчики Хартфорда, которые пришли всем гуртом, хотя и в синих передниках, но прилично одетые, со своими дамами, и приветствовали меня через своего представителя. Все они читали мои книги и поняли их прекрасно. И я думаю не о них, когда утверждаю, что только истинный радикал, чьи убеждения, основанные на доводах разума и на сочувствии к людям, являются плодом зрелого и всестороннего размышления и не подвержены уже никаким колебаниям, только такой радикал может рассчитывать – после того, как побудет здесь, – вернуться к себе на родину, не растеряв своего радикализма.
Мы побывали в Бостоне, Вустере, Хартфорде, Нью-Хейвене, Нью-Йорке, Филадельфии, Балтиморе, Вашингтоне, Фредериксбурге, Ричмонде и еще раз в Вашингтоне. Наступившая раньше обычного жара (вчера было двадцать семь градусов в тени) и совет Клея – ах, как бы Вам понравился Клей! – заставили нас отказаться от намерения ехать в Чарльстон; впрочем, я думаю, что мы и без того отказались бы от этого после Ричмонда. В Балтиморе мы останавливаемся на два дня, сегодня как раз первый; затем отправляемся в Харрисбург. Затем по каналу и железной дороге через Аллеганские горы, в Питтсбург, затем по реке Охайо в Цинциннати, оттуда в Луисвилл и, наконец, в Сент-Луис. Меня приглашают на официальные банкеты в каждом городе, в который мы въезжаем, но я отклоняю приглашения; впрочем, я сделал исключение для Сент-Луиса, крайней точки нашего путешествия. Мои друзья в этом городе приняли кой-какие решения. Форстер получил их и покажет Вам. Из Сент-Луиса мы направимся в Чикаго, пересекая бескрайние прерии, из Чикаго – через озера и Детройт – в Буффало, а потом – на Ниагару! Разумеется, тут мы совершим набег на Канаду и, наконец, о, позвольте мне написать это благословенное слово заглавными буквами! – ДОМОЙ!
Кэт уже писала миссис Макриди, и с моей стороны было бы бесполезно даже пытаться, мой друг, выразить Вам и Вашей жене свою признательность за Ваши заботы о дорогих наших малютках, но между собою мы говорим об этом постоянно. Форстер порадовал нас отчетом о триумфе "Акида и Галатеи", и теперь я с волнением буду ждать дальнейших подробностей. Прошлую субботу я пригласил Форреста позавтракать с нами в Ричмонде – у него там шел спектакль. Он говорил с исключительным теплом и благородством о Вашей доброте к нему во время его пребывания в Лондоне.
Дэвид Колден – чудесный малый, и я по уши влюблен в его жену. Нет, в самом деле, вся семья оказывает нам такое трогательное радушие, что мы полюбили их всех от души. Помните ли Вы некоего Гринхау, которого Вы пригласили провести с Вами несколько дней в гостинице, когда Вы находились в Кэтскиллских горах? Он служит в Государственном департаменте в Вашингтоне, и у него хорошенькая жена и пятилетняя дочь. Мы у них обедали и чудесно провели время. Я был зван на обед к президенту, но мы не хотели задерживаться в Вашингтоне. Все же я имел с ним беседу, и, кроме того, мы побывали у него на официальном приеме.
Итак, бросьте, пожалуйста, Ваши опрометчивые заключения относительно моих якобы опрометчивых заключений. Не так стремительно, мой дорогой. Если бы Вы, например, сказали, что каким-то чудом догадываетесь о размерах моей любви и уважения к Вам, и о стремительности, с какой я ринусь пожать Вашу мужественную руку, чуть только окажусь снова в Лондоне, тогда бы я, пожалуй, не стал Вам возражать. Но когда Вы упрекаете в опрометчивости проницательнейшего из смертных, который строчит Вам сие послание, вы поступаете, как сказал бы Уилмотт, "с макридиевской стремительностью".
Остаюсь всегда Ваш.
104
ДЭНИЭЛУ МАКЛИ3У
Балтимор,
22 марта 1842 г.
Куда бы ни занесла меня судьба, дорогой мой Мак, – в глубь ли Дальнего Запада, куда лежит наш путь, на вершины ли Аллеганских гор, которые встают у нас на пути, в каюту ли парохода, плывущего по каналу, на зеркальную ли гладь Великих Озер, которые нам предстоит пересечь, в безмолвные ли просторы прерий, которые мы скоро должны увидеть, во мрак ли Великой Мамонтовой Пещеры, что находится в штате Кентукки, – сквозь бешеный гул и рев Ниагарского водопада отовсюду летит мой голос к небесам, неся проклятия Королевской академии. Из уединения, где когда-то кочевали племена индейцев и откуда белый человек изгнал сейчас все, кроме красного солнца, которое, так же как много, много лет назад, медлит расстаться вечером с землей (о, какое это прекрасное зрелище!), я призываю проклятья на голову Мартина Арчера Ши*. Окруженный сиянием зари и мягкой красотою ночи, я предаю анафеме Ваш стол под зеленым сукном и Ваши мерзкие графины с водой. Я плюю на Трафальгар-сквер * и попираю своей пятой Ваш академический совет. Ряды почтенных дряхлых академиков всех рангов должны дрогнуть, смешаться и пасть во прах под натиском моего испепеляющего гнева. Как Вы только могли, Мак, ах, как Вы могли забыть о нас, узрев августейшую особу прусского короля! Неужели его блеск и величие совсем вытеснили из Вашей души память о Девоншир-террас? Неужели и для Вас тоже – "с глаз долой (и с каких глаз, великий боже!) – из сердца вон"? Ах, Мак, Мак! Даже "Каледония" устыдилась, не привезя мне от Вас письма, и отправилась в обратный путь. Самый океан впал в неистовство, не выдержав безмерной гнусности Вашего поступка. Как Вам, наверное, было стыдно, когда Вы получили целых два письма, которые я, воздавая добром за зло, послал Вам, особенно то, в которое я вложил меню с бала и портрет Кэт! Я знаю, Вы раскаялись в тот миг, пожалуйста, не говорите, что нет.
Мы много путешествуем. Я послал Форстеру некоторые из своих путевых заметок. Как всегда, он должен распорядиться ими. Что же касается пейзажа страны, то мы, право же, пока видели очень немного. Он всюду одинаков. Железные дороги проложены через низины и болота, и всюду, куда ни кинешь взгляд, встает бесконечный лес с упавшими деревьями, гниющими в стоячей воде среди мертвой растительности и беспорядочно наваленного строевого леса; всюду мерзость запустения. Наш поезд с грохотом проносится мимо, и я мысленно населяю страну индейскими племенами, которые жили здесь когда-то, ясно вижу их между деревьями – вот они спят, завернувшись в одеяла, вот чистят оружие, нянчат смуглых малышей... Но тянутся бесконечные мили, и страна кажется почти совсем вымершей, только иногда мелькает у дороги бревенчатая хижина, где у порога играют дети, да барак для негров-рабов или белый лесоруб с топором в руках и большой собакой нарушают унылое однообразие пейзажа.
Когда Вы получите это письмо, Форстер, вероятно, уже покажет Вам все, что я успел ему послать. Поэтому я сжалюсь над Вами и не буду повторяться, чтобы сохранить впечатление от заметок. Форстер очень хвалит Вашего Гамлета. Что бы я сейчас не дал, чтобы посмотреть на него! Но меня утешает мысль, что мы вернемся домой (с божьей помощью) прежде, чем закроется выставка.
Как бы Вы отнеслись к предложению совершить несколько прогулок верхом и пешком, когда наступит лето, побродить ночью, побывать в театрах, пообедать вместе? Могу ли я надеяться, что когда мы вернемся, то хотя бы несколько недель будем Вам милее Вашей любимой Академии? Что касается меня, то, если бы, сойдя на берег в Ливерпуле, я увидел на пристани Ши собственной персоной, я забыл бы прошлое и протянул ему руку. Честное слово!
Вообразите только, что Кэт и я, совсем как королева и принц Альберт, каждый день устраиваем приемы (великий боже, как кричат и трубят о них газеты!) и принимаем всех, кому только взбредет на ум прийти к нам. Вообразите – нет, вообразить это невозможно, нужно видеть все собственными глазами, – как время от времени среди гостей вдруг появляется кто-нибудь из граждан сей республиканнейшей страны и, не снимая шляпы, принимается с восхитительной непринужденностью разглядывать мою особу, чувствуя себя совершенно как дома. На днях один такой патриот пробыл у нас два часа, причем единственное его развлечение за все это время состояло в том, что сей житель Нового Света иногда ковырял в носу да выглядывал из открытого окна на улицу, приглашая своих сограждан подняться к нам и последовать его примеру. Вообразите, как в Нью-Йорке, сойдя с парохода на берег, я оказался в густой толпе и как двадцать или тридцать человек принялись рвать мех со спины моей великолепной шубы, купленной на Риджент-стрит и стоившей уйму денег! Вообразите, что наши открытые приемы бывают каждый день, и вы поймете, как я отношусь к этим людям, когда приходят все новые и новые лица, готовые говорить и спрашивать без конца, а я устал до изнеможения! Вагон поезда похож на огромный омнибус. Стоит поезду остановиться в каком-нибудь городке, как люди толпой окружают вагон, опускают все окна, просовывают внутрь головы и начинают глазеть на меня, обмениваясь впечатлениями по поводу моей внешности, столь же мало смущаясь моим присутствием, как если б я был каменным истуканом. Ну, что вы скажете об этом? – как вы любите говорить.
Ваш верный друг (хоть и не академик).
Передайте самый искренний привет всем своим домашним.
105
ФОРСТЕРУ
Снова на борту "Мессенджера",
из Сент-Луиса обратно в Цинциннати,
пятница, 15 апреля 1842 г.
В Цинциннати мы пробыли еще сутки после того дня, которым было помечено мое последнее письмо, и уехали оттуда в среду утром 6-го. Мы прибыли в Луисвилл в первом часу ночи, там же и спали. На другой день, в час, сели на пароход и в воскресенье 10-го прибыли в Сент-Луис около девяти часов вечера. Первый день мы посвятили осмотру города. На следующий день, во вторник двенадцатого, я отправился с небольшой группой (нас было четырнадцать человек) взглянуть на прерии; вернулись в Сент-Луис в полдень тринадцатого; присутствовали на вечере и на балу (это не был обед), заданном в мою честь того же числа, а вчера, в четыре часа дня, повернули назад по направлению к дому. Слава богу!
Цинциннати всего пятьдесят лет, но это очень красивый город; едва ли не самый красивый из всех, что я здесь перевидал, – за исключением Бостона. Он вырос внезапно, посреди леса, как город из "Тысячи и одной ночи"; он удачно распланирован; предместья его украшены хорошенькими виллами; кроме всего – и это для Америки редкость, – в нем можно увидеть ровные газоны и незапущенные сады. При мне там происходил праздник трезвости, и рано утром вся процессия выстроилась и прошла под самыми нашими окнами. Собралось, должно быть, по меньшей мере тысяч двадцать человек. Среди знамен попадались достаточно курьезные. Например, у корабельщиков на знамени с одной стороны было изображено славное судно "Трезвость", несущееся на всех парах, а с другой горящий пароход "Алкоголь". Ирландцы, разумеется, несли портрет отца Метью *. А что касается широкого подбородка Вашингтона (между прочим, у него не очень приятное лицо), то он мелькал повсюду. Они дошли до подобия площади на одной из окраин города, там разделились, и к каждой группе обратились с речью ораторы. В жизни не доводилось мне слышать более сухих речей.
Признаться, мне было не по себе от мысли, что их будут запивать одной водой.
Вечером мы пошли в гости к судье Уоркеру, где – оптом и в розницу – нам представили по крайней мере полтораста человек, и все как на подбор были удручающе скучные. С большей частью из них мне пришлось сидеть и разговаривать! Ночью нам задали серенаду (как почти во всех местах, где мы останавливаемся), и притом отличную. Впрочем, мы ужасно измучены. Мне даже кажется, что черты моего лица уже складываются в привычную скорбную мину, благодаря постоянной и непрерывной скуке, какую мне приходится терпеть. Литературные дамы лишили меня моей природной жизнерадостности. А на подбородке у меня (справа, под нижней губой) появилась неизгладимая складка – след, оставленный тем самым господином из Новой Англии, о котором я писал Вам в последнем своем письме. В углу левого глаза у меня морщинки, появление которых я приписываю влиянию литераторов малых городов. Ямочка на щеке пропала, и я даже сам чувствовал, как ее у меня похищает некий мудрый законодатель. С другой стороны, своей широкой улыбкой я обязан П. Э. *, литературному критику из Филадельфии и единственному блюстителю грамматической и идиоматической чистоты английского языка в этих краях; да, я обязан своей улыбкой ему, П. Э., человеку с прямыми лоснящимися волосами и отложным воротником, который взял в работу нашего брата английского литератора, разделался с нами энергично и бескомпромиссно, но зато сообщил мне, что я означаю "новую эру в его жизни".
Последние двести миль из Цинциннати в Сент-Луис приходится плыть по Миссисипи, так как Охайо впадает в нее у самого ее устья. К счастью для человечества, дети этого Миссисипи, прозванного Отцом всех вод, не походят на своего родителя. Во всем мире нет более гадкой реки... Вы можете представить себе, какое это удовольствие – нестись по такой реке ночью (как, например, вчера) со скоростью пятнадцать миль в час, когда ваше судно поминутно натыкается на обвалившиеся в реку деревья и рискует наскочить на коряги. Рулевой на этих судах находится на мостике в маленькой застекленной будке. Когда же плывешь по Миссисипи, на самом носу парохода становится еще один человек, который все время напряженно всматривается и прислушивается да, прислушивается, потому что в темные ночи наличие каких-либо крупных помех впереди определяют по звуку.
Человек этот держит в руках веревку от большого колокола, который висит неподалеку от рубки рулевого, и всякий раз, как он дергает за веревку, двигатель немедленно останавливают и не приводят в действие, пока он не позвонит снова. В прошлую ночь колокол звонил по меньшей мере каждые пять минут; и всякий раз, когда он звонил, судно начинало сотрясаться так, что люди чуть не скатывались с коек... Ну вот, пока я все это Вам описывал, мы, слава богу, выскочили из этой отвратительной реки, которую я надеюсь больше никогда не увидеть, разве что во сне, как кошмар. Сейчас мы плывем по глади Огайо, и переход этот подобен переходу от острой боли к превосходному самочувствию.
В Сент-Луисе состоялся многолюдный прием. Разумеется, газеты напечатали о нем отчет. Если бы мне случилось обронить на улице письмо, оно на другой же день появилось бы в печати, и публикация его не вызвала бы ни у кого негодования. Репортер был недоволен моими волосами, тем, что они недостаточно вьются. Глаза он признал, но зато раскритиковал мой костюм, слишком, по его мнению, франтоватый и даже слегка вульгарный. Впрочем, прибавляет он снисходительно, "такова разница между вкусами американцев и англичан, которая, быть может, бросалась в глаза тем сильнее, что все остальные джентльмены были в черном". Если бы Вы только видели "остальных джентльменов"!..
Какая-то дама в Сент-Луисе похвалила голос Кэт и ее манеру говорить, уверяя ее, что ни за что не предположила бы, что она шотландка или просто англичанка. Она была так любезна, что пошла еще дальше, утверждая, что приняла бы ее за американку, где бы ее ни повстречала, а это, как она (то есть Кэт) должна понимать, большой комплимент, так как всем известно, что американцы значительно усовершенствовали английский язык! Мне незачем сообщать Вам, что за пределами Нью-Йорка и Бостона всюду гнусавят; должен, однако, прибавить, что обращение с языком здесь более чем вольное; в ходу самые удивительные вульгаризмы; все женщины, выросшие в рабовладельческих штатах, говорят более или менее как негры, оттого что детские свои годы находились почти целиком на попечении черных нянек; в фешенебельных и аристократических слоях общества (эти два слова здесь постоянно слышишь) спрашивают не где вы родились, а где ваше "месторождение".
Лорд Эшбертон прибыл в Аннаполис на днях, после сорокадневного плавания в бурных водах. Газеты тут же, со слов корреспондента, который объехал на шлюпке кругом корабля (можно себе представить, в каком виде он прибыл!), объявляют, что Америка не может бояться превосходства Англии по части деревянной обшивки. Тот же корреспондент выразил "полное удовлетворение" открытыми манерами английских офицеров и снисходительно замечает, что для Джон-Булей они достаточно учтивы. Мое лицо переворачивается, как у Хаджи Баба, а печень превращается в воду, когда я натыкаюсь на подобное и думаю о тех, кто это пишет и кто читает...
Они не оставляют меня в покое со своим рабовладением. А вчера некий судья из Сент-Луиса зашел так далеко, что я был вынужден (к невыразимому ужасу человека, который его привел) накинуться на него и высказать ему все, что думаю. Я сказал, что я очень неохотно говорю на эту тему и по возможности воздерживаюсь; но поскольку он выразил сожаление по поводу нашего невежества относительно истинного положения дела, я не могу не напомнить ему, что мы судим на основании достовернейших сведений, которые собираются годами самоотверженного труда; и что, по моему мнению, мы можем судить об ужасающей жестокости рабства гораздо лучше, чем мой собеседник, воспитанный и выросший среди этого рабства. Я сказал, что еще могу сочувствовать людям, которые считают рабовладение страшным злом, но открыто признают свое бессилие избавиться от него, но что касается тех, кто отзывается о рабстве, как о благе, как о чем-то само собой разумеющемся, как о чем-то желанном, то мне они кажутся стоящими за пределами здравого смысла. Уж кому-кому, а им-то не следовало бы разглагольствовать о "невежестве" и "предрассудках". С такими людьми и спорить незачем...
Лет шесть назад, в этом же самом городе Сент-Луисе, некий раб, будучи арестован (не помню за что) и зная, что ему рассчитывать на справедливый суд нечего, выхватил свой охотничий нож и полоснул им констебля. Произошла потасовка, в ходе которой отчаянный негр тем же оружием заколол еще двоих. Собравшаяся толпа (среди которой были видные, богатые и влиятельные граждане) набросилась на него, схватила его и понесла за город, на пустырь, где _заживо сожгла_. Случилось это среди бела дня и, как я уже говорил, всего лишь пять-шесть лет назад, в городе, в котором есть суды, судьи и полицейские, тюрьмы и палач; между тем люди, учинившие этот самосуд, остались безнаказанными по сей день. Все это есть следствие неправильного понимания свободы жалкого республиканства, которое считает зазорным для себя служить честному человеку честным трудом, а ради наживы не гнушается прибегать к обману, хитростям и плутням, – оно-то и делает рабовладение необходимостью, и только негодование других народов может когда-нибудь положить ему конец.
Говорят, будто рабы любят своих хозяев. Взгляните на эту хорошенькую виньетку (непременная принадлежность любой газеты) и судите сами, что бы Вы чувствовали, если бы люди, глядя Вам прямо в глаза, рассказывали Вам эти басни, в то время как газета лежит развернутой у Вас на столе. Во всех рабовладельческих районах объявления о сбежавших рабах печатаются ежедневно, как у нас – театральные объявления. Что касается этих несчастных, то они просто обожают англичан: для них они готовы сделать все. Они прекрасно осведомлены обо всем, что делается по части эмансипации, и привязанность их к нам объясняется их глубокой любовью к своим хозяевам, не правда ли? Эту иллюстрацию я вырезал из газеты, в которой была передовая, посвященная "сатанинской и гнусной доктрине аболиционизма, которая равно противна законам природы и божьему установлению".
"Я мог бы кое-что порассказать, – сказал наш бывший спутник некий доктор Бартлетт (личность весьма одаренная).– Я мог бы рассказать кое-что о любви, которую они питают к своим хозяевам. Я живу в Кентукки, и даю вам честное слово, что в наших краях беглый раб, вспарывающий живот поймавшему его хозяину, – явление столь же обыденное, сколько пьяная драка на улицах Лондона".
106
ФОРСТЕРУ
Тот же пароход,
суббота, 16 апреля 1842 г.
Прерии, надо признаться, порадовали меня меньше; впрочем, расскажу Вам и о них, чтобы Вы могли судить сами. Двенадцатого числа, во вторник, мы условились туда отправиться, начав наш поход ровно в пять часов утра. Я встал в четыре, побрился, оделся, позавтракал хлебом и молоком, открыл окно и выглянул на улицу. Кареты и в помине не было, да и в доме тоже никто как будто не шевелился. Я подождал до половины шестого, но так как никаких приготовлений не ощущалось, я оставил мистера К. дежурить, а сам прилег. Так я проспал чуть ли не до семи, когда меня вдруг позвали... Не считая меня и мистера К., наша компания состояла из двенадцати человек: все сплошь адвокаты – кроме одного. Этот один оказался священником здешней унитарианской церкви; он мой ровесник, кроток, умен и образован. С ним и еще двумя я забрался в первую карету...