Текст книги "Письма 1833-1854"
Автор книги: Чарльз Диккенс
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)
Вот разительное доказательство могущества этого удивительного человека, Дефо: чуть ли не в каждой строке повествования я словно узнаю его руку. У Вас не было такого чувства? Как она поехала в Ватерлоо, не думая ни о чем, кроме препятствий, которые нужно преодолеть; как заперлась в комнате, чтобы не слышать ничего, как не подошла к двери, когда раздался стук; как по бурной радости, которая ее охватила, когда она узнала, что он в безопасности, поняла, до какой степени ее терзали тревоги и сомнения; ее страстное желание быть вместе с ним, все это описание хижины и обстановки в ней; их ежедневные ухищрения, чтобы не умереть с голоду; и как она легла рядом с ним и оба уснули; и его решение бросить военную службу и начать спокойную жизнь; и ее грусть, когда она увидела, с каким аппетитом он ест перед самой своей гибелью, и потом описание его гибели, – до сих пор я думал, что такая высокая правдивость в литературе по плечу одному этому необыкновенному человеку.
Я ничего не говорю о всех этих прекрасных и нежных картинах – как она каждый день думает о своем счастье, как надевает ему на грудь ордена перед банкетом, как выходит ночью на балкон, как смотрит на отряды солдат, исчезающие за воротами, как возвращается потом к больному. Здесь все торжественное вдохновение, а святыни касаться не должно. И позволю себе лишь повторить, со всей энергией, на какую я способен, всю меру которой передать на бумаге невозможно, что я от самой глубины души благодарен Вам за то, что Вы мне дали прочитать эту повесть, которая произвела на меня неизгладимое впечатление. Отныне столь знакомые мне места, по которым путешествовала Ваша сестра, для меня священны; и если будет на то воля божья, я намерен следующим же летом исходить их вдоль и поперек, чтобы вновь пережить эту печальную историю, на том самом месте, где она происходила. Вы не станете смеяться надо мной, я уверен. Мой пыл, когда он пробужден чем-нибудь подобным, угасает не скоро.
Вспоминаете ли Вы то место, где она отказывается верить, что он жив, после тех мук, которые ей причинила весть о его гибели? Ее поведение показалось бы мне противоестественным, если бы я не прочитал о нем в повести.
Она запечатлелась в моей душе навеки, но в письме я не прибавлю больше ничего к немногим и несовершенным словам, набросанным впопыхах; впрочем, две вещи еще: во-первых, Кэт все время, что я писал Вам, страшно мешала мне своими рыданиями над рукописью и только что вышла из комнаты, в полном отчаянии, а во-вторых, если когда-нибудь наступит такое время, что Вы решитесь позволить другу переписать для себя эту повесть, вспомните обо мне.
После этой рукописи все на свете кажется ничтожным, – во всяком случае, мне, который находится под непосредственным впечатлением повести леди де Ланси (для Вас она не имеет той силы новизны), – и, однако, должен сообщить, что ворон мой сдох. Он недомогал несколько дней, как нам казалось, не очень серьезно; он даже стал поправляться, как вдруг появились признаки рецидива, которые вынудили меня послать за медицинским светилом (неким Херрингом, торговцем птицами, проживающим на Нью-роуд). Он тотчас прибыл и дал больному основательную дозу касторки. Это было в прошлый вторник. В среду утром больной принял еще одну порцию касторки и чашку тепловатой каши, которую он поел с большим аппетитом и воспрянул духом настолько, что ущипнул конюха, и пребольно! В полдень, ровно в двенадцать, он начал прохаживаться по конюшне с видом сосредоточенным и серьезным – и вдруг покачнулся! Это повергло его в задумчивость. Он остановился, покачал головой, прошел несколько шагов, еще раз остановился, крикнул с удивлением и укором в голосе: "Здорово, старуха!" – и умер.
Он оставил довольно большой капитал (в виде сырных корочек и полупенсовиков), который на всякий случай разместил в разных местах сада. Я не уверен, что мы не имеем дело с отравлением. За несколько недель до его смерти люди слышали, как мясник выкрикивал ему вслед слова угрозы, – кроме того, покойный украл перочинный ножик у плотника, известного мстительностью своего характера; ножик так найден и не был. По этим причинам я приказал, прежде чем сделать из покойника чучело, произвести вскрытие. Результаты еще неизвестны. Медицинское светило объявило мне о смерти ворона с величайшим тактом, сообщив, что "с этой чертовски хитрой птицей приключился чертовски неожиданный казус", тем не менее я был чрезвычайно потрясен. Что касается неожиданности этого казуса, то выясняется, что ворон, не достигший двухсот пятидесяти лет, например, считается младенцем. Если так, то моему ворону, можно сказать, предстояло только родиться через пару столетий, ибо ему было всего два-три года.
Я бы хотел знать что-нибудь об обещанном сюрпризе – когда он прибудет, что это такое, словом, все, чтобы оказать ему достойный прием. Не знаю, как получилось, что я, который славлюсь тем, что либо не пишу вовсе, либо произвожу самые, коротенькие образцы эпистолярного искусства, вдруг так расписался. Да, – вот уже шестая страница! Не стану же начинать седьмую и потому шлю поклон всему Вашему дому от всех моих домочадцев и пребываю преданный Вам.
Я очень рад, что "Барнеби" Вам нравится. У меня грандиозные замыслы, но пока мне негде с ними развернуться.
76
ДЖОНУ СКОТТУ, РЕДАКТОРУ "УТРЕННИХ ОБЪЯВЛЕНИЙ"
Девоншир-террас, Йорк-гейт,
Риджент-парк,
22 марта 1841 г.
Сэр, Не могу и выразить, как меня порадовало Ваше теплое и приветливое письмо; я благодарен Вам за него безмерно.
Мне было очень больно услышать от Вас, что кто-то говорил, будто я забываю старых друзей и товарищей, больно, хотя я и знаю, что это не так, все мои поступки и помыслы опровергают подобное утверждение. Те, кто знает меня лучше других, знают также лучше других, как тяжело мне слышать подобное обвинение и как оно несправедливо. Больше всего на свете я презираю и ненавижу людей, которые кичатся своей удачей. И я чувствовал бы себя глубоко несчастным, если бы мог допустить мысль, что моя дети когда-нибудь поверят, будто я был повинен в подобной низости.
К счастью, хотя я приобрел множество новых друзей, я со своих школьных дней не потерял ни одного старого. Наиболее приятные и лестные для меня письма – это те, в которых содержатся поздравления друзей, с которыми расстояние или случай разлучили меня на много лет. Поверьте мне, что, начиная с моего маленького, бледнолицего учителя, который научил меня различать буквы (представьте себе, он каким-то чудом на днях появился у меня, в превосходной сохранности), и кончая друзьями более поздней поры, сыгравшими меньшую роль в моей жизни, я ни разу, особенно в последние годы, ни единого разу не отнесся к кому-либо холодно или свысока. Мне свойственно испытывать теплые чувства ко всем, с кем я был знаком в менее счастливые для себя годы; и всякий, кто возводит на меня напраслину в этом отношении, либо оскорбляет меня намеренно – из зависти и недоброжелательства, либо слишком легко соглашается с утверждением, в лживости которого он мог бы убедиться, не затратив на это особого труда.
Слова мои бессильны и несовершенны, но я все же хочу еще раз сказать, как я Вам благодарен за Ваше откровенное письмо. Я сохраню его вместе с теми приятными мне письмами, о которых я уже говорил, и я надеюсь, прежде чем умру, увеличить их число подобными же весточками – даже от тех, кто сейчас так во мне ошибается.
Если, читая "Часы", Вам вдруг покажется, что какие-то страницы написаны особенно весело, поверьте, прошу Вас, что в этом веселье повинны Вы, и поверьте также, что я остаюсь искренне преданный Вам.
77
С. ХАРФОРДУ
Девоншир-террас, 1,
1 апреля, 1841 г.
Сэр,
Поправки, внесенные Вами в рукопись, которую я Вам возвращаю, на мой взгляд, весьма удачны. Я больше не имею возражений и прочитал ее с большим удовольствием.
Надеюсь, что Вы не сочтете меня чрезмерно придирчивым, если я предложу Вам заменить слово "крик" на стр. 5 "стоном", "вздохом" или "ропотом", – на мой взгляд, это больше вяжется с общим духом Вашего сочинения. На стр. 7 "запачканный" – не совсем удачно. Лучше бы "запятнанный". И я, возвращаясь к стр. 5 еще раз, хотел бы видеть что-нибудь вроде "добрая женщина" вместо "эй, женщина!", когда он обращается к няне. Впрочем, это целиком дело вкуса.
По-моему, больше ничего менять не надо, и я буду счастлив получить от вас переписанный экземпляр, как только Вам будет удобно доставить его мне.
На Вашем месте я послал бы рукопись Блеквуду (только не падайте духом, если получите отказ) – с запиской примерно такого содержания: "С. X. свидетельствует свое уважение издателю "Блеквудс мэгезин" * и почтительно просит его прочитать прилагаемое весьма короткое сочинение, которое он посылает, полный робости и неверия в себя". Чем короче подобные послания, тем лучше; когда мне приходилось редактировать журнал, я помню, что чья-нибудь скромная записка вдруг привлекала мое внимание после того, как океаны вздора повергали меня в такое отупение, что я уже еле различал буквы.
Примите мои лучшие пожелания и поверьте, что я остаюсь преданный Вам.
78
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
5 апреля 1841 г.
...Не стесняйтесь вычеркивать все, что покажется Вам преувеличенным. Мне трудно судить, где я пересолил, а где нет. Сейчас я пытаюсь сделать очень спокойный выпуск, для контраста с предыдущим, без которого, однако, нельзя было обойтись. Надеюсь, что получится хорошо. Сам я, впрочем, в плохом состоянии для работы. Я рад, что по Вашему мнению это написано сильно. Я вставил кое-что, чтобы лучше оттенить ворона...
79
ПРЕПОДОБНОМУ ТОМАСУ РОБИНСОНУ
Девоншир-террас, 1, Ворк-гейт,
Риджент-парк,
четверг, 8 апреля 1841 г.
Дорогой сэр,
Весьма признателен Вам за Ваше интересное письмо. Радость, которую оно мне доставило, ничуть не меньше от того, что я во многих весьма существенных вопросах расхожусь с доктриной, которую исповедуете Вы. В любви к добродетели и ненависти к пороку, в нетерпимости к жестокости и желании побуждать людей к добру и милосердию, сходятся все, кто тем или иным путем стремится быть угодным творцу. Я думаю, что дорог, ведущих в рай, больше, чем полагает каждая секта в отдельности; но путь, не украшенный этими цветами, не может туда привести никого.
Поэтому мне особенно лестно было получить письмо от Вас. Оно мне в высшей степени приятно. Я благодарю Вас за него от души и горжусь, что заслужил одобрение человека, который сам претерпел в детстве еще больше, чем мое бедное дитя.
В то время как Вы на своем поприще обучаете людей милосердию, – науке, которую постигли в печальные годы своего детства, я на своем буду бороться с жестокостью и деспотизмом, этими врагами всех божьих созданий, всех вероучений и моральных устоев, буду бороться, пока мысль моя не утеряет силу, а сам я – способность ее выражать.
Преданный Вам.
80
ВАШИНГТОНУ ИРВИНГУ
Девоншир-террас, 1,
21 апреля 1841 г.
Дорогой сэр!
Нет на свете человека, который мог бы доставить мне большую радость, чем та, которую доставили мне Вы своим письмом от тринадцатого числа прошлого месяца. Нет писателя среди ныне живущих, – да и среди покойных их немного, – чьим одобрением я бы так гордился, как Вашим. Я говорю это с полной искренностью, ибо все, написанное Вами, у меня не только на полках, но в памяти и в сердце. Если бы Вы могли знать, с каким горячим чувством я пишу Вам это письмо, оно бы доставило Вам радость, – но я надеюсь, что, даже смутно догадываясь о теплоте руки, которую я протягиваю Вам через широкие просторы Атлантики, Вы прочитаете его не без удовольствия.
Я был бы счастлив, если бы в Вашем драгоценном для меня письме мог прочитать хотя бы намек на то, что Вы собираетесь в Англию. Но его нет. Я держал письмо на расстоянии вытянутой руки, я смотрел на него с птичьего полета, не говоря о том, что несколько раз просто перечитывал его, но ни этим путем, ни с помощью микроскопического исследования такового намерения не обнаружил. С каким наслаждением отправился бы я с Вами – как, собственно, и отправлялся в мечтах, и сколько раз! – и в Бретань, и в Истчип, и в Грин-Арбор-корт, и в Вестминстерское аббатство! Мы бы поехали с Вами в Брейсбридж Холл на империале последнего дилижанса. Как бы я хотел обменяться с Вами впечатлениями об этом ободранном красноносом джентльмене в непромокаемой шляпе, что сидит а гостинице "Мейсонс-Армс", в той девятиугольной комнате, и о Роберте Престоне, и о вдове торговца сальными свечами, к чьей гостиной я уже давно привык, как к собственной, и обо всех этих чудесных местах, по которым я бродил и которыми бредил, когда был очень маленьким и очень одиноким мальчиком. У меня было бы что порассказать и об этом удальце Алонзо де Охеда, которого невольно любишь больше, чем он этого заслуживает, и было бы что порасспросить об одной мавританской легенде и о судьбе несчастного бедняги Бодавиля. Дитриха Никкербоккера я затаскал до смерти в своем кармане, и тем не менее я был бы несказанно счастлив, если бы мог показать Вам его бренные останки.
Я так привык связывать Ваш образ с самыми приятными и счастливыми своими мыслями и с часами, свободными от трудов, что – послушный закону притяжения – доверчиво и не задумываясь бросаюсь в Ваши объятия. На кончике моего пера так и толпятся всевозможные вопросы, как бывает с людьми, которые встречаются после длительной разлуки. Я не знаю, с чего начать, чего не говорить вовсе, и мне все время хочется перебить себя, чтобы еще раз сказать, как я рад, что наступил этот день.
Мой дорогой Вашингтон Ирвинг, не знаю, как и выразить свою беспредельную признательность за Вашу сердечную, щедрую похвалу, как рассказать о том глубоком и непреходящем удовлетворении, которое она мне доставляет. Я надеюсь, что Вы мне напишете еще много писем, и что у нас завяжется регулярная переписка. Сейчас я только это и могу сказать. После первых двух-трех писем я постепенно приду в себя и начну писать более связно.
Вы знаете это чувство, когда письмо написано, запечатано и отослано! Я буду представлять себе, как Вы читаете его, как отвечаете на него, – между тем как на самом деле оно будет еще лежать на почте. Десять шансов против одного, что, раньше чем самое быстроходное судно может достигнуть Нью-Йорка, я уже примусь за следующее письмо к Вам.
Как Вы думаете, любят ли чиновники, работающие на почте, получать письма? Я сомневаюсь. У них, должно быть, вырабатывается ужасающее равнодушие. Ну, а уж почтальон, тот, конечно, вовсе очерствел. Представляете, как он приносит письмо, адресованное себе? Ведь ему не приходится вздрагивать от стука в дверь!
Ваш преданный друг.
81
ФОРСТЕРУ
3 июня 1841 г.
...Соломон прибегает у меня к одному из тех энергичных выражений, которые порой под влиянием сильного потрясения вырываются у людей самых обыкновенных. Поступайте с этим, как найдете нужным. Что бы вы ни говорили о Гордоне *, он, должно быть, в глубине души был добрый человек и по-своему любил отверженных и презренных. У него был скромный доход, на который он и жил; известно, что он помогал нуждающимся, разоблачил попытку министра купить место в парламенте и сделал много добрых дел в Ньюгете. Он всегда выступал на стороне народа, и в той мере, в какой ему позволял туман, царивший в его голове, пытался разоблачать коррупцию и цинизм, процветающие в обеих партиях. От своего безумия он не получал никаких выгод, да он их и не искал. Современники, даже в самых свирепых нападках на него, признают за ним эти достоинства: и моя совесть не позволила бы не воздать ему должного, тем более что нельзя забывать, в какое гнусное (политически) время он жил. В тюрьму он был посажен по обвинению в клевете на королеву французскую; между тем французское правительство с жаром добивалось его освобождения, и я думаю, что оно и добилось бы его, если бы не лорд Гранвилль...
82
ДЖОНУ ФОРСТЕРУ
Лох-Эри-Хэд,
понедельник, 5 июля 1841 г.
...В субботу вечером у нас были дела – мы толпились в переполненном театре, а вчера утром в половине восьмого покинули Эдинбург и в сопровождении Флетчера отправились в так называемую гостиницу Стюарта, в девяти милях от Калландера. Мы не заказали комнаты заранее, вследствие чего спальня у нас должна была одновременно служить гостиной; тут весьма пригодился мой талант распихивать мебель по углам. Флетчер спал в конурке с тремя стеклышками, которые составляли часть целого окна – остальные три стекла приходились по ту сторону перегородки, за которой спал еще кто-то. Утром Флетчер сказал мне, что у него были страшные кошмары и что он, должно быть, ужасно кричал ночью. Незнакомец, как Вы сами понимаете, чуть забрезжило, сел в коляску и погнал вскачь. Так как мы очень устали (в прошлую ночь мы спали не больше трех часов), то поднялись только в десять часов, а в половине двенадцатого миновали Троссакс и добрались до Лох-Катрин, и вчера вечером, после чая, я прошелся до озера пешком. Трудно передать, какое это прекрасное зрелище! Дождь был такой, какой только и бывает в здешних краях. Мы довели Кэт до скалистого перевала, чтобы показать ей остров, принадлежащий Деве Озера, но после первых же пяти минут Кэт сдалась, и мы ее оставили в месте более живописном, нежели уютном, на попечении Тома, который держал над ее головой зонт, а сами полезли дальше наверх. Когда мы вернулись, Кэт уже сидела в карете. Мокрые до нитки, мы были вынуждены ехать еще двадцать четыре мили. Флетчер очень мил, и он чрезвычайно полезный спутник во всех этих диких местах. Его привычка заглядывать на кухню и в буфет, несколько обременительная в Бродстэрсе, здесь пришлась весьма кстати. Так как нас ожидали не раньше шести, камины еще не затопили. Вы бы умерли со смеху, если бы могли видеть, как Флетчер (главный виновник этого недоразумения) носился из гостиной в обе спальни и обратно с огромными мехами в руках и попеременно с их помощью раздувал во всех очагах огонь. В огромной шотландской шапке и белом плаще он был до того уморителен, что даже перо Неподражаемого * бессильно его изобразить...
Гостиницы здешние представляют собой странное зрелище, как снаружи, так и внутри. Наша, например, с дороги производит впечатление белой стены, в которую по ошибке вставили окна. Впрочем, у нас хорошая гостиная, на первом этаже, не меньше, чем мой кабинет дома (только потолок пониже). Зато размеры спален таковы, что после того, как скинешь сапоги, двигаться по комнате становится рискованно – все ноги поотшибешь! Во всей Верхней Шотландии нет таза, который вмещал бы мою физиономию целиком; нет ящика, который можно было бы выдвинуть после того, как вы уложили в него веши; нет грелки, в которую можно было бы налить достаточно воды для того, чтобы смочить зубную щетку. Домишки убоги и бедны неописуемо. Еда (для тех, кто в состоянии оплатить ее) "сносная", как сказал бы М.: овсяные лепешки, баранина, рагу, форель из озера, слабенькое пиво в бутылках, апельсиновое варенье и виски. Последний напиток я поглощаю до пинты в день. Погода – то, что здесь называют "мягкая", – а это означает, что небо превратилось в огромную трубу, из которой без перерыва хлещет вода: так что и вино действует здесь, как вода...
(Я намерен завтра поработать и надеюсь до отъезда еще раз написать Вам отсюда. Какие дурацкие выборы!
Предпочесть Бульверу Сибторна – клянусь небом, это национальный позор!.. Недаром Сатана обошел Линкольн в своем полете. Тамошние обитатели показались слишком тупыми даже для него...) Не стану досаждать Вам описанием всяких "бенов" и "лохов", но страна эта поистине удивительная. Если б Вы видели, как здесь сегодня расхаживали туманы, как на склонах гор возлежали облака; если б Вы видели эти глубокие узкие долины, высокие утесы, бурные водопады, ревущие ручьи в глубоких ущельях! Гостиница зажата между высокими горами, верхушки которых затерялись в облаках, а перед нашими окнами уныло тянется двенадцатимильное озеро. Может быть, в следующем своем письме я воспарю до великого, в этом же ограничиваюсь смешным. Так или иначе, всегда Ваш.
83
ФОРСТЕРУ
Далмалли,
воскресенье, 11 июля 1841 г.
...Вас удивит этот адрес, так как он не был предусмотрен маршрутом. Но если бы Вы знали, какая невероятная цепь приключений на суше и на воде привела нас сюда, Вы бы удивились еще больше. Если на Вас сейчас надета шляпа, снимите ее, дабы Ваши волосы могли встать дыбом беспрепятственно. Чтобы добраться из Баллихулиша (принужден прибегать к такому правописанию этого слова всякий раз, когда нет поблизости Флетфера, а он сейчас куда-то вышел) в Обан, приходится дважды пользоваться паромом, один из которых пересекает рукав моря, шириной в восемь или десять миль. На этот паром погружаются пассажиры, экипажи, лошади, и все это в случае благоприятной погоды с грехом пополам доставляется на тот берег. Однако вчера утром поднялся такой сильный ветер, что хозяин гостиницы, предоставивший нам лошадей, которому мы заранее оплатили всю дорогу до Обана (тридцать миль), в ту самую минуту, когда мы собирались уже трогаться, поднялся к нам, возвратил деньги и честно объявил, что переправиться не удастся. Пришлось повернуть вспять и проделать все тридцать пять миль через Гленко и Инверуран до места под названием Тиндрун, откуда дорога протяженностью в двенадцать миль ведет в Далмалли, в шестнадцати милях от Инверури. Итак, мы повернули назад, и в бурю, дождь и ветер, поехали по той же дороге, по которой третьего дня ехали сюда... По правде сказать, я был рад снова очутиться в этом ужасном Гленко. Если он и тогда произвел сильное впечатление, то сейчас он меня потряс. Всю ночь лил дождь, он продолжал лить и тогда, когда мы туда въехали, и лил так, как ни в каком другом месте никогда не льет. По всей долине, все десять миль, кипел и пенился поток, во все стороны летели брызги, и казалось, что это клубится дым от множества гигантских костров. Вода скатывалась с гор и холмов, с дьявольской стремительностью неслась вдоль дорог и исчезала в ущельях скал. Подчас при взгляде на горы казалось, что они набиты серебром и кое-где потрескались. Другие – словно покрылись испариной от смертельного страха. Третьи уже просто, без всяких компромиссов и водоразделов, превратились в один сплошной, ревущий, оглушительный и устрашающий ноток. Короче говоря, такого _спэта_ (местное словечко) не бывало уже много лет, и звуки эти и зрелище не поддаются никакому описанию. Форейтору было явно не по себе, а постоянный рев и грохот пугал лошадей (и не удивительно!); одна из них шарахнулась, когда мы подъехали к обрыву, еще вот столечко – и мы скатились бы вниз... в эту же минуту отказал тормоз, и нам пришлось обходиться в дальнейшем без него, то есть время от времени вылезать и, вцепившись в задок кареты, не давать ей слишком быстро катиться бог знает куда. Ну вот, таким-то приятным образом мы добрались снова до Кингсхауса, проделав эти шестнадцать миль за четыре часа. Сзади, в багажник, на котором сидел Том, к этому времени набралось столько воды, что пришлось раздобыть буравчик и просверлить несколько отверстий внизу, чтобы ее выпустить. Лошади, которые должны были везти нас дальше, паслись на склонах гор, милях в десяти от нас, и три-четыре человека с голыми коленками отправились их разыскивать, а мы тем временем пытались просушить свою одежду у очага. Наконец мы снова пустились в путь – без тормоза и со сломанной рессорой (на десять миль вокруг нельзя было раздобыть кузнеца) – и так потащились по направлению к Инверуран. На протяжении первых трех миль мы успели побывать в канаве, выскочить из нее и потерять одну подкову. Все это время дождь лил не переставая; было очень ветрено, очень холодно, очень туманно и чрезвычайно неуютно. Мы перевалили через Блэкмаунт и пришли к месту, которое проезжали накануне, где по скалистому руслу мчался стремительный ручей. Надо Вам сказать, прошлой зимой через сию речку был перекинут мост, но он подломился во время оттепели, и так его с тех пор не починили; и вот путешественникам приходится пересекать реку по мосткам, сколоченным из неотесанных сосновых досок, положенных прямо на камни; для лошадей и экипажей где-то поодаль имеется брод. Так как мостки эти весьма шатки (в чем мы имели возможность убедиться накануне) и так как на них не мудрено поскользнуться, а идти по ним не доставляет ни малейшего удовольствия, поскольку они снабжены всего лишь дрожащей жердочкой с одной стороны, и ничем не ограждены от бушующего потока с другой, Кэт решила остаться в карете, доверяя более колесам, нежели собственным ногам. Мы с Флетчером вышли, но как только карета отъехала, я снова принялся убеждать Кэт пойти с нами; ибо я видел, что воды прибавилось, что поток от дождя набух и что последние полчаса форейтор посматривал на него с видимым беспокойством. Мои доводы подействовали: и вот Флетчер, Кэт, Том и я стали пересекать реку, в то время как карета проехала еще примерно четверть мили берегом, в поисках брода. Мостки так шатались, что можно было идти только по двое, но и тогда казалось, что они держатся на пружинках. А уж ветер, а уж дождь!.. соберите все ветры и дожди, какие Вам довелось перенести в Вашей жизни, в один порыв – и у Вас будет отдаленное представление об этом разгуле стихии! Когда мы благополучно добрались до противоположного берега, к нам подъехал какой-то всадник довольно дикого вида в широченном пледе, в котором мы узнали нашего хозяина гостиницы; не обращая на нас никакого внимания, он стремительно пронесся мимо, с развевающимся на ветру пледом, выкрикивая что-то на своем кельтском наречии форейтору, который находился еще на том берегу, и жестикулируя при этом самым отчаянным образом. К нему присоединился и тоже принялся жестикулировать еще один человек столь же дикого вида, который прибыл пешком, более короткой дорогой, шлепая по колено в грязи и воде. Когда мы сообразили, в чем дело, мы (то есть Флетчер и я) стали карабкаться вслед за ними, между тем как форейтор, карета и лошади погрузились в воду так, что виднелись только конские морды и сам мальчишка форейтор. К этому времени пантомима всадника и пешего сделалась неистовой, так как шум воды совершенно заглушал их голоса – они могли бы с таким же успехом быть глухонемыми. Мне становилось дурно при одной мысли о том, что мне пришлось бы пережить, если бы Кэт сидела в это время в карете. Карету завертело, как большой камень, мальчик смертельно побледнел, лошади рвались, брызгались и фыркали, словно морские чудовища, а мы кричали изо всех сил, чтобы форейтор бросил лошадей и карету к черту и спасался бы сам, – как вдруг наступил порядок (они выбрались на мель) и все – экипаж, лошади и форейтор, качаясь и шатаясь, выбрались на сушу. Вода с них так и струилась. У нас был довольно странный вид, уверяю Вас, когда, отирая лица и сбившись в кучку вокруг кареты, мы стали оглядывать друг друга! Оказалось, что всадник наблюдал за нами в телескоп, пока мы шли, и, зная, как здесь опасно и что у нас карета, помчался галопом, чтобы указать форейтору единственный брод. Но к тому времени, как он подъехал, форейтор уже вошел в воду не там, где следовало, и только чудом не утонул (вместе с каретой, лошадьми и нашими вещами). Чем не приключение?
Мы все двинулись дальше, в гостиницу, причем дикий всадник поскакал вперед – распоряжаться, чтобы затопили камин. Там мы обсушились, сменили белье и поужинали яичницей с беконом и овсяными лепешками, запивая все виски. Гостиница представляет собой собрание небольших сараев; в одном из них сгрудилось до пятидесяти шотландцев, причем все до единого были пьяны... Тут были и погонщики скота, и музыканты, и рабочие, которых загнала сюда непогода, заставив прервать строительство охотничьей сторожки для лорда Бредальбейна, чье имение находится где-то поблизости. Был среди них и обойщик. Он сюда прибыл три дня назад, для того чтобы оклеить обоями лучшую комнату в гостинице – собака ньюфаундлендской породы могла бы уместиться в ней почти целиком. В первые же полчаса после своего прибытия и до той минуты, когда пришли мы, он был безнадежно и бесповоротно пьян. Все они валялись как попало и на чем попало – на полу, на лавках, кое-кто – на чердаке; иные, завернувшись в плед, лежали вокруг очага, в котором горел торф, кто на столах, кто под столом. Мы заплатили по счету, от души поблагодарили хозяина, дали его ребятишкам по монетке и, отдохнув часок, отправились дальше. К десяти вечера мы добрались сюда и были вне себя от радости, обнаружив тут почти английскую гостиницу с настоящими постелями (до сих пор приходилось спать только на соломе) и всевозможным комфортом. Здесь мы позавтракали сегодня в половине одиннадцатого, а в три отправляемся в Инверури, где пообедаем. Кажется, самая трудная часть путешествия позади, чему я чрезвычайно рад. Кэт шлет нежный привет. Я надеюсь, что завтрашняя почта доставит мне в Инверури письмо от Вас. Я вчера писал в Обан и просил тамошнего почтмейстера пересылать туда все письма, какие будут поступать на наше имя. Привет Маку.
84
МИССИС МЭРИ ХЭРНАЛЛ
Девоншир-террас, Йорк-гейт,
Риджент-парк,
21 июля 1841 г.
Сударыня,
Я только что вернулся из Шотландии, где провел несколько недель, и теперь у меня накопилось столько писем, что я вынужден отвечать на Ваше письмо короче, чем хотелось бы.
Примите мою искреннюю благодарность и за письмо Ваше и за приглашение, в нем заключенное. Вряд ли я когда-либо буду в состоянии воспользоваться им, но знайте, что я его принимаю так же, как и миссис Диккенс с детьми, – Вы правы, их у меня четверо. Имейте в виду, я свое обещание не позабыл, и когда бы Вам не случилось возвратиться в Лондон, я непременно постараюсь, если даст бог, с Вами повидаться.
Ваше замечание относительно слепого в "Барнеби" – вполне естественное и законное – лишний раз доказывает все несовершенство той системы публикации, случайной и беспорядочной, к которой я прибегнул, – такие доказательства я получаю в той или иной форме каждый день. Когда я задумывал это эпизодическое лицо, которое не призвано играть большую роль в повести, я руководствовался инстинктивным желанием напомнить зрячим, что они не вправе ожидать от людей, лишенных зрения, нравственного совершенства и добродетелей, которыми сами они, во всеоружии всех органов чувств, не обладают. Люди, привыкшие злоупотреблять всеми дарами, которыми их наградило небо, почему-то требуют, чтобы те, кого небо лишило одного из драгоценнейших благ, несли свой крест с радостным смирением. Ведь если мы смотрим на слепого, который свернул с прямой дороги, как на чудовище, мы по всей справедливости должны бы помнить, что когда зрячий поступает дурно, он во много раз грешнее своего несчастного собрата – хотя бы потому, что злоупотребил своим изумительным даром. Словом, я хотел показать, что воля божия не только в том, что она лишает одних зрения, но и в том, что других наделяет им, и что мы недостаточно представляем себе печальное существование людей, которые совершают свой земной путь во мраке, и считаем, что они должны быть лучше нас, что несчастье их будто бы обязывает к этому. Для нас несчастье – оправдание поступков, а для них оно должно быть источником добродетели. Но ведь это та самая справедливость, которую богатые навязывают бедным, и я не могу с ней мириться.