355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Чарльз Диккенс » Письма 1833-1854 » Текст книги (страница 12)
Письма 1833-1854
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:42

Текст книги "Письма 1833-1854"


Автор книги: Чарльз Диккенс


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)

144

ДЖОНУ ФОРСТЕРУ

18 октября 1844 г.

...Посылаю Вам сегодня по почте первую и самую длинную из четырех частей *. Она будет очень хороша для первой недели, когда все бывает особенно трудным. На всякий случай я сохраняю стенографированный экземпляр. Постараюсь посылать Вам порцию каждый понедельник, пока все не будет завершено. Мне бы не хотелось влиять на Ваше суждение, но я не могу не сказать, что вещь эта совершенно мною завладела и, пока я над ней работал, оставила во мне глубокий след. Чтобы Вам было легче судить о ней, как о целом, я кратко сообщу Вам общий план, но прошу Вас, не обращайтесь к нему, пока не прочтете первую часть рукописи.

Общая идея такова. То, что происходит с беднягой Трухти в первой части и произойдет с ним во второй (когда он отнесет письмо к аккуратному и образцовому дельцу, который сводит баланс в своих счетных книгах, уплачивает по векселям и самодовольно рассуждает о необходимости привести в порядок все дела, чтобы начать новый год с чистой страницы), настолько его смущает (он-то ведь ничего подобного сделать не может), что он убеждает себя в следующем: Новый год – не для таких, как он, и они, попросту говоря, "незваные гости". И хотя он на часок-другой ободрится, побывав в этот вечер (я предполагаю) на крестинах соседского ребенка, на обратном пути ему вспомнится наставление мистера Файлера, и он скажет себе: "Мы давно уже превысили среднюю цифру рождаемости, и ему незачем было появляться на свет", – и снова упадет духом. А вернувшись домой и сидя там в одиночестве, он достанет из кармана газету и, прочитав о преступлениях и бесчинствах бедняков – особенно тех, кого олдермен Кьют собирается упразднить, окончательно утвердится в своих мрачных подозрениях, что все они дурные люди, безнадежно дурные. И тут ему покажется, что его призывают колокола. Сказав себе: "Господи, помоги мне! Я пойду к ним. У меня такое чувство, что я умру в отчаянии, что сердце мое не выдержит, так пусть же я умру среди колоколов, которые так часто служили мне утешением!" – он проберется в темноте на колокольню и упадет там в глубокий обморок. Затем третья четверть, а другими словами – вторая половина книги, начнется с колдовских видений: неумолчно звонят колокола, и бесчисленные духи (их звучание, их вибрация) то улетают, то прилетают вновь, доставляя всяческим людям и повсюду поручения, приказания, напоминания, упреки, благие воспоминания и прочее и прочее. Некоторые несут плети, другие – цветы, птиц и музыку; третьи – зеркала, отражающие прекрасные лица, четвертые – зеркала с уродливыми рожами. Так колокола награждают или наказывают ночью (особенно в последнюю ночь старого года) людей согласно их поступкам. А сами колокола, которые, сохраняя свою обычную форму, в то же время обретают колдовское сходство с людьми и сияют собственным светом, скажут (говорить будет большой колокол): "Кто этот бедняк, который усомнился в праве своих братьев-бедняков на наследие, предназначенное им временем?" Тоби в ужасе признается, что это он, и объясняет, почему так случилось. Тогда духи колоколов уносят его и показывают ему различные картины, проникнутые одной мыслью: бедняки и обездоленные даже в самой бездне падения – да, даже совершая преступления, которые упразднял олдермен и которые показались ему такими страшными, – не теряют добродетели, пусть захиревшей и изуродованной; они тоже имеют свою правую долю в дарах времени. Рассказывая ему о судьбе Мэг, колокола покажут, что она, после того как брак ее расстроился, а все друзья умерли, доходит до такой ужасной нищеты, что оказывается с младенцем на руках выброшенной ночью на улицу. И на глазах Тоби, на глазах своего отца, она решает утопиться вместе с ребенком. Но когда она собирается броситься в реку, Тоби видит, как она закутывает малютку в свою шаль, расправляет на нем лохмотья, чтобы он выглядел хоть немного опрятнее, как склоняется над ним, гладит крохотные его ручонки, изливая на него чувство, священнейшее из всех, вложенных богом в человеческую грудь. И когда она бежит к реке, Тоби кричит: "Смилуйтесь над ней, колокола! Спасите ее! Удержите ее!" – а колокола отвечают: "Для чего ее удерживать? Сердце ее дурно – пусть дурное гибнет!" Но Тоби на коленях молит их о милосердии, и в последнюю минуту колокола удерживают ее своими голосами. Тоби увидит также, какие важные дела не завершил пунктуальный человек на исходе старого года, несмотря на свою пунктуальность. Кроме того, он многое узнает о Ричарде, который чуть было не стал его зятем, и еще о многих-многих людях. И мораль всего этого будет такова: у него есть своя доля в наступающем году, как у любого другого человека, а бедняков не так-то просто заставить утратить человеческий облик, и даже в самые черные минуты в их сердцах может восторжествовать добродетель, сколько бы олдерменов не твердило "нет!", как он сам узнал из предсмертных мук своей дочери, ибо великая истина – это вера в них, а не презрение к ним или их упразднение и ниспровержение. А когда наконец поднимется великое море времени и могучие волны сметут и унесут прочь олдермена и других подобных ему земляных червей, превратят их в ничто в своей ярости, Тоби вскарабкается на утес и услышит, как колокола (ставшие невидимыми) зазвенят над водой. Когда он услышит их, оглядываясь в поисках помощи, он проснется и увидит, что у его ног лежит газета, а напротив за столом сидит Мэг, пришивая ленты к подвенечному платью, которое она наденет завтра; и окно открыто, чтобы в комнату мог врываться звон колоколов, провожающих старый год и встречающих новый. И чуть раздастся их радостный перезвон, как в комнату влетит Ричард, торопясь поцеловать Мэг раньше Тоби, чтобы получить ее первый поцелуй в Новом году (он его и получит). Тут явятся соседи с поздравлениями, заиграет оркестр (Тоби – закадычный друг некоего барабана), и от этой внезапной перемены, от звона колоколов, от веселой музыки старичок придет в такой восторг, что первым откроет бал, сплясав совсем особый танец, в основу которого положена его излюбленная трусца. Затем, цитируя Неподражаемого: "Может, все это приснилось Тоби? Или и сам он только сон? И Мэг – сон? И все это только сон!" Касательно этого и той действительности, из которой рождаются сны, Неподражаемый потом будет знать несколько больше, чем теперь, пока он пишет со всей быстротой, на какую только способен, ибо почта вот-вот уйдет, а бравый К. уже в сапогах... Как я противен себе, мой милый, из-за этого косноязычного пересказа видения, запечатлевшегося у меня в мозгу. Но его нужно отослать Вам... Решите, что лучше всего выбрать для фронтисписа.

145

ДЖОНУ ФОРСТЕРУ

Генуя,

октябрь 1844 г.

...Я просто вне себя из-за "Колоколов". Встаю в семь, принимаю холодную ванну перед завтраком и пылаю во всю мочь, раскаляясь гневом докрасна, – и так, пока не пробьет три. После чего обычно кончаю на день (если не идет дождь)... Я жажду кончить в духе, родственном истине и милосердию, чтобы посрамить бессердечных ханжей. Я еще не забыл мой катехизис. "Да, поистине и с божьей помощью, постараюсь"...

...Эта книга (в духе ли Хаджи Баба или нет, сказать не могу, но уж во всяком случае в буквальном смысле) сделала мое лицо белее мела, хоть я и нахожусь за границей. Мои начавшие было полнеть щеки снова ввалились, глаза стали огромными, волосы повисли тусклыми прядями, а голова под этими волосами горит и кружится. Прочтите сценку в конце третьей части два раза я ни за что не стал бы писать ее вторично... Как увидите, я заменил имя Джесси более благозвучным – Лилиен. Оно больше гармонирует с мелодией, звучащей во мне. Я упомянул об этом, боясь, что иначе Вы не поймете, кто и что кроется у меня под этим именем. Завтра я берусь за работу со свежими силами (начинал следующую часть широкой улыбкой и кончая ее упоительным счастьем и веселостью) и надеюсь кончить самое позднее в следующий понедельник. Может быть, сумею даже в субботу.

От души надеюсь, что эта книжечка Вам понравится. Так как я в начале второй части уже знал, что должно произойти в третьей, я испытал такую горесть и волнение, словно все это происходило на самом деле, – даже по ночам просыпался. А когда вчера кончил, мне пришлось запереться, потому что физиономия у меня вся распухла и была необыкновенно смешной. Сейчас я отправляюсь в длинную прогулку, чтобы проветриться. Я совершенно измучен работой и на сегодня бросаю перо. Вот! (Это оно тут упало.)

...Несмотря на Ваши возражения, я не меняю своего решения относительно Лондона. И вовсе не потому, что не спокоен за корректуру (если бы это было так, я был бы не только неблагодарной скотиной, но и просто ослом), а из-за необъяснимого волнения, которое не позволит мне остаться здесь и не уляжется, пока я не увижу собственными глазами, как все будет закончено, это так же невозможно, как не может не взлететь воздушный шар, если его отвязать. Ехать я собираюсь не отсюда, но через Милан и Турин (с предварительным заездом в Венецию), а оттуда в Страсбург через самый Дикий из еще не закрывшихся альпийских перевалов... Раз Вам не понравился деятель Молодой Англии, я его уберу (чтобы разделаться с ним, мне достаточно часа в Вашем кабинете) и заменю его человеком, который не признает ничего, кроме доброго старого времени, и твердит о нем, как попугай, о чем бы ни зашел разговор. Добротный тори из старого Сити, в синем сюртуке с блестящими пуговицами и в белом галстуке, склонный к апоплексии. Кромсайте Файлера как хотите, но не забудьте, что "Вестминстерское обозрение" сочло индюшку, которую Скрудж преподносит Бобу Крэтчиту, никак не совместимой с политической экономией. Игра в кегли меня совсем не интересует...

Признаться ли Вам – мне очень хочется, чтобы Карлейль увидел мою повесть раньше всех остальных, когда она будет кончена. И мне бы очень хотелось угостить его и любезнейшего Макриди этой повестью из моих собственных уст; и чтобы рядом сидели Стэнни и другой Мак *. Ну так вот: если Вы благородный человек, то как-нибудь в дождливый вечер, когда я буду в Лондоне, Вы соберете для меня маленький кружок и скажете: "Мой милый... (сэр, будьте так добры, не теребите эти книги и отправляйтесь вниз. Какого черта Вы здесь делаете? И запомните, сэр, я никого не принимаю. Слышите? Никого! Я занят важнейшей беседой с приезжим из Азии). Мой милый, не прочтете ли Вы нам эту рождественскую повесть? (Это рождественская повесть Диккенса, Макриди, и мне очень хотелось бы, чтобы Вы ее послушали.) Только не бормочите и не торопитесь, Диккенс, пожалуйста". Так вот, если Вы благородный человек, что-нибудь в этом роде непременно произойдет. Я буду готов тронуться в путь, как только кончу. Являюсь в Лондон (с божьею помощью) в указанный Вами день...

146

ТОМАСУ МИТТОНУ

Генуя, Пескьера,

вторник, 5 ноября 1844 г.

Дорогой Миттон!

Я не писал Вам по причине настолько очевидной, что она не требует объяснений. За месяц работы я измучил себя до полусмерти. Под рукой у меня не было ни одного из моих обычных средств отвлечения. И, не сумев поэтому хоть на время избавиться от своей повести, я почти лишился сна. Я настолько изможден этой работой в здешнем тяжелом климате, что нервничаю, как пьяница, умирающий от злоупотребления вином, и не нахожу себе места, как убийца.

Мне кажется, что я написал необыкновенную вещь, которая затмит "Рождественскую песнь". Не сомневаюсь, что она вызовет огромный шум.

Завтра я уезжаю отсюда в Венецию, а оттуда еще во множество городов, и непременно приеду в Лондон прочитать корректуру, выбрав совершенно новый путь, пробиваясь сквозь снег в долинах Швейцарии и преодолевая горные перевалы в самый разгар зимы. С сердечной благодарностью я принял бы Ваше любезное приглашение, но поскольку я приеду в Лондон ради дел, то вижу этому множество помех и по некоторым непреодолимым причинам вынужден от него отказаться. Поэтому я поселюсь в отеле в Ковент-гардене, где меня хорошо знают и с хозяином которого я уже списался. Ничего особенного я не требую, удовлетворяясь хорошей спальней и холодным душем.

Этот дом – совершенство. Слуги так же спокойны и так же отлично себя ведут, как и дома, что здесь случается крайне редко; Рош * – это моя правая рука. Подобного ему еще не видывал свет.

Мы расстелили ковры, топим по вечерам камины, задергиваем шторы короче говоря, зимуем. В опере, расположенной совсем рядом, у нас есть ложа (даровая), и мы отправляемся туда, когда нам заблагорассудится, как в собственную гостиную. За четыре недели было три ясных дня. Все остальное время с неба непрерывным потоком лилась вода. И что ни день, бушевала гроза.

Ваш.

P. S. К Чарли каждый день приходит учитель чистописания и французского языка. Через день его с сестрами посещает профессор благородного искусства танцев.

147

ДЖОНУ ФОРСТЕРУ

Венеция,

вторник вечером, 12 ноября 1844 г.

...Я начал это письмо, дорогой друг, с намерением описывать мои путешествия, но я столько видел и столько ездил (почти не обедая и поднимаясь с постели до света), что мне придется отложить свои карандаши до досужих дней в Пескьере, после того, как мы уже повидаемся и я вновь вернусь туда. Как только мне в голову приходит какое-то место, я тут же пускаюсь в путь – в такую странную пору и таким неожиданным образом, что добрейший Рош только плечами пожимает. Но именно так и настаивая, чтобы мне показали все, хотят того или нет, вопреки всем прецедентам и процедуре, я устраиваюсь чудесно... Впрочем не буду забегать вперед. Однако, мой милый, чтобы Вы ни слышали о Венеции, это не идет ни в какое сравнение с великолепнейшей и невероятнейшей действительностью. Самая волшебная фантазия "Тысячи и одной ночи" – ничто в сравнении с площадью Святого Марка и первым впечатлением от внутренности собора. Величественная, изумительная реальность Венеции превосходит плоды воображения самого неудержимого мечтателя. Опиум не мог бы создать подобного места, и никакое колдовство не могло бы вызвать подобного видения. Все, что я слышал о Венеции, читал о ней в описаниях путешествий, в романах, все, что думал сам, не дает о ней ни малейшего представления. Вы знаете, что, предвкушая чудеса, я в подобных случаях часто разочаровываюсь. Но воображение человека не в силах хотя бы приблизительно нарисовать Венецию, настолько она превосходит все. Никакие хвалы ее не достойны. При виде ее трудно удержаться от слез. Когда я высадился здесь вчера вечером (после пятимильного плавания в гондоле, к которому почему-то вовсе не был готов), когда, сначала увидев Венецию в отдалении, встающую из вод, словно корабль, я затем поплыл по безмолвным пустынным вечерним улицам, мне казалось, что дома вокруг – настоящие, а вода – порождение лихорадочных грез. Но когда сегодня утром, в этот солнечный, холодный, бодрящий день, я вышел на площадь Святого Марка, клянусь небом, великолепие этого города было почти невыносимо. А потом – знакомство с его мрачностью и жестокостью: эти ужасные темницы глубоко под водой, эти судилища, эти потайные двери, зловещие коридоры, где факелы в ваших руках начинают дымить, словно им невыносим воздух, в котором разыгрывались столь ужасные сцены; и снова наверх, в сияющее неизъяснимое колдовство города, и знакомство с обширными соборами и старыми гробницами – все это подарило меня новыми ощущениями, новыми воспоминаниями, новыми настроениями. С этого времени Венеция – часть моего мозга. Дорогой Форстер, чего бы я не отдал, лишь бы Вы могли делить мои восторги! (А Вы бы их делили, будь Вы здесь.) Я чувствую, что поступил жестоко, не привезя сюда Кэт и Джорджи, – жестоко и низко. Каналетти и Стэнни удивительны в своей правдивости. Тернер очень благороден, но здесь сама действительность превосходит все, что может передать любое перо, любой карандаш.

Никогда прежде мне не приходилось видеть вещь, которую я боялся бы описать. Но рассказать, какова Венеция, – это, я чувствую, непосильная задача. И вот я сижу один и пишу это письмо, и ничто не подталкивает меня, не заставляет попробовать оценить этот город, как мне пришлось бы сделать, если бы я говорил о нем с человеком, которого люблю, и выслушивал бы его мнение. В суровом безмолвии знаменитой гостиницы слушаю, как совсем рядом большой колокол св. Марка отбивает двенадцать, видя перед собой три сводчатых окна моего номера (высотой в два этажа), выходящие на Большой Канал, и дали, где в пламенном сиянии сегодня вечером заходило солнце, и снова вспоминая эти немые, но такие красноречивые лица Тициана и Тинторетто, я клянусь (и меня не охладила мишура, которую мне довелось увидеть!), что Венеция – это подлинное чудо света и нечто совсем особенное! Это было бы так, даже если бы человек попал в нее, ничего о ней не зная. Но когда ступаешь по ее камням, видишь перед собой ее картины и вспоминаешь ее историю, то чувствуешь, что о ней нельзя написать, нельзя рассказать – и даже думать о ней трудно. В этой комнате мы с Вами не могли бы заговорить, не пожав сперва друг другу руки и не сказав друг другу: "Черт побери, мой милый, да неужто нам довелось увидеть это!"

148

ДУГЛАСУ ДЖЕРОЛДУ *

Кремона,

суббота вечером, 16 ноября 1844 г.

Дорогой Джеролд!

Раз уж пол-ломтя хлеба лучше, чем полное его отсутствие, то буду надеяться, что пол-листа бумаги тоже окажется лучше, чем полное отсутствие писем, если это письмо написано тем, кто очень хочет жить в Вашей памяти и в Вашей дружбе. Я бы уже давно выполнил обещание, данное Вам в этом, но мне мешали то занятия, то пребывание вдали от пера и чернил.

Форстер, вероятно, сказал Вам, – а нет, так еще скажет, – что мне очень хотелось бы, чтобы Вы послушали мою маленькую рождественскую повесть, и я надеюсь, Вы повидаетесь со мной по его приглашению в Линкольнс-Инн-филдс. Я постарался нанести удар но той части наглой физиономии гнусного Ханжества, которая в наше время больше всего заслуживает подобного поощрения. Я надеюсь, что, во всяком случае, смогу доказать свое искреннее желание заставить его пошатнуться. Если к концу четырех раундов (их только четыре) Вы решите, что из вышеуказанного Ханжества, выражаясь языком "Жизни Белла" *, вышиблен дух вон, мне это будет очень приятно.

Теперь я отправляюсь в Милан, а оттуда (отдохнув один-два дня) намереваюсь добраться до Англии через красивейший альпийский перевал, который не будет еще занесен. Вы знаете, что этот город некогда славился скрипками *. Я ни одной скрипки не видел, но зато неподалеку от нашей гостиницы есть целая улица медников, которые подымают такой невыносимый грохот, что после обеда мне показалось, что у меня сердцебиение. Я почувствовал необыкновенное облегчение, когда обнаружил, что звон у меня в ушах производился этими медниками.

Вчера я с недоумением узнал (я не силен в географических подробностях), что Ромео был выслан всего за двадцать пять миль от родного города. Именно таково расстояние между Мантуей и Вероной. Эта последняя – своеобразный старинный городок, чьи опустевшие дворцы теперь заперты: такой она и должна была быть. В Мантуе и сейчас множество аптекарей, которые без всякой подготовки могли бы великолепно сыграть эту роль. Из всех заросших прудов, какие мне доводилось видеть, Верона – самый зеленый и самый тенистый. Я отправился осмотреть старинный дворец Капулетти, который можно узнать благодаря их гербу (шляпе, вырезанной на каменной стене дворика). Теперь это жалкая харчевня. Двор был полон ветхих экипажей, повозок, гусей и свиней, и ноги по щиколотку уходили в грязь и навоз. Сад отгорожен стеной, и на его месте построены дома. Ничто не напоминает здесь о прежних его обитателях, и кухонную дверь украшала весьма несентиментальная дама. Монтекки жили за городом, в двух или трех милях отсюда. Точно неизвестно, был ли у них когда-нибудь дворец в самой Вероне. Однако и сейчас одна из окрестных деревень носит их имя, и легенды о вражде этих двух семей еще настолько живы, насколько вообще что-нибудь может быть живым в столь сонном уголке.

Было очень мило, очень любезно с Вашей стороны, Джеролд, упомянуть в "Панче" о "Рождественской песне" в таких теплых словах, и уверяю Вас, далекий предмет Ваших дружеских чувств не остался к ним глух, и они тронули его так, как Вам хотелось. Мне очень жаль, что мы потеряли столько времени, не познакомившись поближе друг с другом. Но все же мне не следует называть это время потерянным, так как я читал все, что выходило из-под Вашего пера, и эгоистически доставлял себе удовольствие, неизменно выражая восхищение, которое возбуждали во мне Ваши мужественные, правдивые картины.

У Вас, кажется, одно время было намерение приехать повидаться со мной в Генуе. Я вернусь туда немедленно, девятого декабря, пробыв в Лондоне одну неделю. Так, может быть, Вы поехали бы со мной? Если путешествовать таким образом, это обойдется очень дешево – немногим более двенадцати фунтов, а я убежден, что Вы получите большое удовольствие. Я живу там в удивительнейшем доме и помещу Вас в расписанной фресками комнате величиной с собор, но только куда более удобной. В Вашем распоряжении будут перья, чернила, апельсиновые деревья, сады, игра в волан, веселый треск дров в камине по вечерам. Приезжайте, не пожалеете. Если Вы хотите, чтобы миссис Джеролд провела рождество за границей, то могу поручиться, что такой милой и свободной от аффектации и чопорности женщины, как моя жена, не найти, и она будет очень рада возможности подтвердить мое мнение о ней.

Приезжайте! Письмо от джентльмена в Италии Брэдбери и Эвансу в Лондон. Письмо от джентльмена в стране, которая давно уснула, джентльмену в стране, которая тоже уснет и никогда не проснется, если дать волю некоторым людям. В Генуе вы сможете работать. Дом к этому привык. Почта идет ровно неделю. Уложите-ка вещи, и когда мы увидимся, скажите: "Я еду".

Никогда ни один город не поражал меня так, как Венеция. Это поистине одно из чудес света. Полный грез, прекрасный, непоследовательный, невероятный, злой, порочный, проклятый старинный город! Я приехал туда ночью, и впечатления этой ночи и следующего солнечного утра останутся со мной до конца моих дней. И – боже мой! – эти подводные темницы под Мостом Вздохов; каморка, куда в полночь приходил монах исповедовать политического преступника; скамья, на которой его душили; зловещий склеп, в котором его завязывали в мешок, коварная потайная дверца, через которую его сносили в лодку и увозили топить туда, куда ни один рыбак не осмеливался закинуть свою сеть, – все это освещается факелами, и они дымят и угасают, словно им стыдно смотреть на мрачные подмостки, где творились неизъяснимые ужасы. Хотя все они ушли в прошлое, они так же заставляют биться негодованием человеческое сердце, как какое-нибудь великое зло или страдание наших дней. И, храня все это в своей памяти, зная, что здесь есть музей с комнатой, наполненной такими страшными орудиями пытки, какие мог измыслить только дьявол, сотни попугаев устно и в печати целыми часами поносят времена, когда в Венеции строится железная дорога через пролив. Они поносят наше время, безмозглые болтуны, вместо того чтобы на коленях благодарить небеса за то, что живут в эпоху, когда из железа делают дороги, а не тюремные решетки и не приспособления, чтобы загонять винты в череп ни в чем не повинного человека. Богом клянусь, от этой мысли я становлюсь столь кровожадным, что готов был бы перестрелять попугаев на нашем острове так же спокойно, как Робинзон Крузо стрелял их на своем.

Я уже десять дней ложусь спать не раньше, чем в пять часов утра, и большую часть дня провожу в дороге. Если из-за этого Вы будете вынуждены читать очень глупое сонное письмо, мой дорогой Джеролд, то надеюсь, Вы сочтете его доказательством моего искреннего желания послать Вам нежный привет, несмотря даже на это сонное и малообещающее состояние.

Остаюсь, как всегда, Вашим другом и искренним почитателем.

149

ДЖОНУ ФОРСТЕРУ

Париж

...Мы с Макриди отправились в Одеон посмотреть "Кристину" Александра Дюма, в которой играла мадам Жорж *, некогда любовница Наполеона. Теперь она поражает своей толщиной, которая, я думаю, объясняется водянкой, и не может стоять на коротеньких слабых ножках. Ей не то восемьдесят, не то девяносто лет. В жизни не видел подобного зрелища. Все театральные приемы, когда-либо ею усвоенные (а она пускала их в ход все), тоже страдают водянкой и распухли и расплылись самым безобразным образом. Остальные актеры, не глядя друг на друга, обращались со своим диалогом к партеру до того неестественно и нелепо, что я никак не мог решить – смеяться мне или возмущаться. Мы с Вами, сэр, все это коренным образом изменим.

150

ДЖОНУ ФОРСТЕРУ

Неаполь,

11 февраля 1845 г.

...Простой народ живет здесь в ужасающей нищете. Боюсь, обычное представление о живописности так тесно связано с неизбывным горем и унижением, что с течением времени придется придумывать новую живописность. За исключением Фонди, ничего грязнее Неаполя мне видеть не приходилось. Не знаю, с чем и сравнить улицы, где живут лаццарони. Помните мой любимый хлев вблизи Бродстэрса? Так, пожалуй, эти улочки больше всего напоминают мне скопление таких вот хлевов... Чего бы я не дал, чтобы вы могли увидеть лаццарони такими, каковы они на самом деле: это всего лишь убогие, униженные, несчастные животные, покрытые насекомыми; огородные пугала, ленивые, трусливые, безобразные, роющиеся в мусоре! А какие темные графы и более чем сомнительные графини, шулера и олухи – так называемый свет! И эти бесконечные нищие кварталы, населенные жалкими бедняками, – по сравнению с ними Сэффронхилл и Борроминд кажутся оплотом респектабельности, что не мешает английским лордам и леди находить их весьма живописными, – тем самым лордам и леди, для которых английская нищета представляется гнуснейшей, позорнейшей и вульгарнейшей вещью. Там мне часто приходило в голову, что для писателя вернейший способ обрести бессмертие – это убить свой язык: тогда он немедленно становится "приятным собеседником". А здесь я частенько думаю вот что: "Что бы вы сказали этим людям, миледи и милорд, если бы они выражались на излюбленном жаргоне ваших собственных "низших сословий"?"

Теккерей хвалит итальянцев за то, что они добры к животным. Пожалуй, не найти страны, где бы их так невыносимо мучили. Это видишь повсюду...

В Неаполе кладбище бедняков представляет собой огромный мощеный двор, в котором находится триста шестьдесят пять ям – каждая плотно закрыта каменной плитой. В течение года еженощно одна из этих ям по очереди открывается, и в нее сбрасываются тела умерших бедняков, собранные в городе и доставленные сюда на повозке (вроде той, о которой я писал вам из Рима). Затем туда льется известь, и яма вновь закрывается плитой до будущего года, после чего все начинается сначала. Каждую ночь вскрывается яма, и каждую ночь ее вновь закрывают на целый год. Повозка снабжена красным фонарем, и часов в десять вечера видно, как она мелькает по неаполитанским улицам, останавливаясь у дверей больниц, тюрем и тому подобных заведений, чтобы пополнить свой груз, а затем отправляется дальше. Рядом с новым кладбищем (очень красивым, содержащимся в полном порядке и во всех отношениях превосходящим Пер-Лашез) находится другой такой же двор, хотя и поменьше. В Неаполе покойников носят по улицам в открытых носилках, которые иногда устанавливаются в чем-то вроде паланкина, обтянутого багряной с золотом тканью. Выставлять мертвецов напоказ характерно не только для этой части Италии; так, на пути между Римом и Генуей нам встретилась похоронная процессия, провожавшая тело женщины, покойница была одета в свое обычное платье, и я (глядя на нее с высоких козел дорожной кареты) готов был поверить, что она живая и просто отдыхает на своем ложе. Шедший рядом с ней священник пел очень громко – и так же скверно, как обычно поют все священники. Шум был невообразимый...

151

ДЖОНУ ФОРСТЕРУ

...С наиболее знаменитыми из ватиканских картин вы знакомы благодаря превосходнейшим гравюрам, и право, если бы Вы могли видеть некоторые из них вместе со мной, Вы решили бы, что, ознакомившись с ними наконец в оригинале, выиграли очень немного. Когда рисунок плох, скуден или подпорчен временем а это неизбежно и бывает очень часто, – то гравюра (хотя утверждать подобные вещи и еретично) передает вам идею картины и ее воплощение с той величественной простотой, которая гибнет из-за вышеуказанных недостатков. Но даже когда дело обстоит не так и произведение сохраняет свою первоначальную гармонию, в самой тонкости гравюры заключено, на мой взгляд, нечто, заставляющее вас поверить в необычайное изящество, законченность и совершенство оригинала. Вот почему, хотя такие картины производят чарующее впечатление и кажутся очень интересными, мы к этому уже подготовлены, мы заранее знаем всю меру величия, которая в них заключена.

Правда, трудно найти достаточно высокую хвалу для бесчисленных портретов кисти Тициана, Рубенса, Рембрандта и Ван-Дейка, голов Гвидо Рени, Доменикино, Карло Дольчи; картин Рафаэля, Корреджо, Мурильо, Паоло Веронезе, Сальватора Розы. Меня охватывает радость при мысли, что даже искушенные знатоки, которые приходят в экстаз лишь с трудом и по самым нелепым поводам, не могут воздать им должное. В некоторых незабвенных залах этих галерей мне сияли со стен такая неясность и изящество, такое возвышенное благородство, чистота и красота, что моя измученная память освобождалась от легионов хнычущих монахов и восковых святых семейств. Я от души прощал все эти оркестры земных ангелов и бесконечные заросли святых Себастьянов, по традиции нашпигованных стрелами, словно подушечки для булавок – булавками. У меня нет настроения даже негодовать на этот поповский фанатизм и поповское упрямство, заставлявшие воспроизводить в конкретной форме с помощью краски и холста каждое таинство нашей религии, что равно отвратительно и для сердца и для рассудка любого мыслящего человека...

152

ДЖОНУ ФОРСТЕРУ

Генуя

...Так будем ли мы ставить эту пьесу??? С тех пор как я вернулся из Лондона, я говорю об этом как о решенном деле! Не помню, говорил ли я Вам об этом серьезно, но я уверен, что снискал бы на подмостках не меньший успех, чем на кафедре чтеца. Право, когда я выступал на сцене в Монреале (до того я не играл уже много лет), я так удивлялся правдоподобию и легкости того, что делал, словно смотрел на себя со стороны. Какие странные шутки разыгрывает судьба! Когда мне было лет двадцать, я за три-четыре года усердного сидения в партере выучил весь пользовавшийся успехом репертуар Мэтьюса *. И тогда я написал режиссеру Бартли – сколько мне лет, и о том, что, по моему мнению, я мог бы делать и что, на мой взгляд, я обладаю большим уменьем подмечать характер и странности человека и обладаю природным даром воспроизводить все это. В то время я работал стенографистом в Докторс-Коммонс. И я помню, что написал это письмо в комнатушке, в которой работал, и туда же пришел ответ. Вероятно, что-то в моем письме показалось интересным, так как Бартли ответил мне почти сразу же, сообщая, что сейчас они ставят "Горбуна" * (так оно и было), но что недели через две они мне снова напишут. Точно в назначенный срок я получил новое письмо с приглашением явиться в такой-то день в театр и показать ему и Чарльзу Кэмблу что-нибудь из Мэтьюса – что мне захочется. Моя сестра Фанни была посвящена в тайну и должна была пойти со мной, чтобы аккомпанировать мне. Но в назначенный день я свалился с ужасной простудой и воспалением лица, – кстати, тогда-то и начались эти боли в ухе, от которых я страдаю до сих пор. Я написал им об этом, добавив, что обращусь к ним в следующем сезоне. Вскоре после этого я добился немалого успеха в своих парламентских отчетах, был приглашен в "Кроникл", приобрел известность в газетном мирке и поэтому полюбил его, начал писать, перестал нуждаться в деньгах, а поскольку я всегда думал о сцене как об источнике заработка, то постепенно оставил мысли о ней и больше к ним не возвращался. Я ведь Вам прежде этого не рассказывал, не так ли? Вот видите, если бы не случайность, моя жизнь могла бы сложиться совсем по-иному...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю