Текст книги "Жизнь и смерть в благотворительной палате"
Автор книги: Чарльз Буковски
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Буковски Чарлз
Жизнь и смерть в благотворительной палате
Чарльз Буковски
Жизнь и смерть в благотворительной палате
"Скорая помощь" была полна, но мне нашлось место наверху, и мы тронулись. Меня взяли с сильными кровавыми рвотами, и я боялся, что меня вырвет на людей внизу. Мы катили под звуки сирены. Они доносились издалека, точно это была не наша, а какая-то посторонняя сирена. Мы ехали в окружную больницу, мы все. Нищие. Объекты благотворительности. У каждого из нас испортилось что-то свое, и для некоторых эта поездка была последней. Общего у нас было то, что все мы были нищие и всем нам ничего не светило. "Скорую помощь" набили битком. Я не думал, что она вмещает столько людей.
– Боже, о Боже милостивый, – услыхал я голос негритянки снизу, – за что же МНЕ такое? МНЕ-ТО за что такое, Господи?...
Сам я не удивлялся. Я давно играл со смертью. Не то чтобы мы были хорошими друзьями, но знакомство водили давно. В этот вечер она подсела ко мне слишком близко и слишком стремительно. Предупреждения были: боль ножом втыкалась мне в живот, но я старался ее не замечкать. Я думал, что меня не прошибешь и что боль – разхновидность неудачи; я старался ее не замечать. Я заливал ее виски и шел работать. Рабоотал я пьянице. Все из-за виски; не надо было переходить с вина на виски.
Кровь из внутренностей не такого ярко-алого цвета, как, скажем, на порезанном пальце. Кровь из внутренностей темная, пурпурная, почти черная, и она воняет, воняет отвратительно. Эта животворная влага воняла хуже говна.
Подступило опять. Обычно кажется, что стоит только избавиться от пщии, и станет легче. Но сейчас это была одна иллюзия: каждый спазм приближал встречу с Мамашей Смертью.
– О Господи Боже милостивый, за что...
Кровь оказалась у меня во рту, но я ее не выплюнул. Я не знал, что делать. С верхнего яруса я бы порядком испачкал своих друзей внизу. Я держал кровь во рту и думал, как поступить. "Скорая помощь" повернула, и кровь закапала из углов рта. Что же, человек должен соблюдать приличия, даже если он умирает. Я собрался с силами, закрыл глаза и заглотнул кровь обратно. Меня замутило. Но задача была решена. Я только надеялся, что мы скоро приедем, и мне не прийдется бороться со следующей порцией.
Я действительно не думал о смерти; единственной мыслью было: как это все неудобно, я совсем не владею ситуацией. Лишили выбора и тащат тебя кудато.
"Скорая помощь" приехала, я оказался на столе, и меня стали спрашивать: какого я вероисповедания? где родился? не задолжал ли округу каких-нибудь $$$ с прошлой поездки в их больницу? когда я родился? живы ли родители? живут ли вместе? и так далее – словом, известно что. Они говорят с тобой так, будто ты в полном порядке; они не хотят замечать, что ты при смерти. И особенно не торопятся. Это успокаивает, но у них нет такой задачи, им просто надоело, им безразлично, сдохнешь ты, пернешь или улетишь. Нет, пожалуй, лучше бы ты не пердел.
Потом я оказался в лифте, потом раскрылись двери и меня вкатили в какойто темный подвал. Поместили на кровать и оставили одного. Затем появился санитар и протянул мне маленькую белую таблетку.
– Примите, – сказал он.
Я проглотил таблетку, он дал мне стакан воды и исчез. Так хорошо ко мне давно не относились. Я лег и стал разглядывать обстановку. Восемь или десять кроватей, на каждой по американцу. На тумбочке – посудина с водой и стакан. Простыни выглядели чистыми. В палате было очень темно, совсем как в подвале большого дома. Одинокая тусклая лампочка без абажура. Рядом лежал громадный мужчина, лет пятидесяти пяти, но громадный; в основном это был жир, и тем не менее в нем чувствовалась необычная сила. Он был пристегнут к кровати. Он смотрел вверх и говорил с потолком.
– ... такой приятный малый, такой приличный малый, искал работу, ищу, говорит, работу, а я говорю: "Ты вроде малый ничего, а нам нужен кто-то у плиты, чтобы честный и умел готовить, а у тебя честный вид, парень, – я человека сразу вижу, – будешь нам с ежной помогать, оставайся сколько захочешь"; он говорит: "Конечно, сэр", так и говорит, рад, видно, что получил работу; я говорю: "Ну, Марта, похоже, нашли мы хорошего парня, такой приличный парень, в кассу лазить не будет, не то что эти подонки". Ну, поехал я, закупил кур, сколько надо закупил. Марта из курицы что хочешь a$%+ %b – волшебница. "Полковнику Сандерсу" до нее далеко. Поехал и купил два десятка кур на выходные. Что надо получались выходные, куриный день, все блюда из кур. Два десятка, поехал и купил. Ну, думаю, теперь переманим всех клиентов у "Полковника Сандерса". За удачные выходные 200 долларов чистой прибыли набирается. Парень этот их даже ощипывал и разделывал вместе с нами, это сверх своей работы. У нас-то с Мартой ждетей нет. Ладно, разделала Марта этих кур, сколько было, всех разделала... Девятнадцать блюд приготовили, курица из ушей полезет. А малого поставили остальное готовить – бутерброды с котлетами, бифштексы и прочее. Куры уже на огне. Какие были выходные! Вечер пятницы, суббота и воскресенье. Приятный малый, и от работы не бегает. Хороший помощник. Все шутил. Он меня называл "полковник Сандерс", а я его сын. Полковник Сандерс и сын – прямо фирма. В субботу вечером закрылись, устали, но радуемся. Съели этих кур подчистую. Народу набилось – даже очередь стояла, никогда такого не видал. Закрыл я двери, вытащил бутылку виски получше, сидим веселимся, хоть и устали, выпиваем. Парень посуду помыл, подмел пол. Говорит: "Ну что, полковник Сандерс, во сколько мне завтра заступать?" Улыбается. Я говорю – в 6.30. Он кепку надел и ушел. "Ну до чего замечательный парень!" – говорю и к кассе иду, подсчитать выручку. А там – НИЧЕГО! Правду говорю – в ней НИЧЕГО! И коробка из-под сигар – там еще за два дня выручка, – так он и коробку отыскал. Такой пр
иличный малый... не пойму... говорил же ему, оставайся сколько захочешь, так и сказал... Два десятка... Марта знает толк в курах... А парень этот, потрох куриный, все деньги прихватил...
Потом он закричал. Я не раз слыхал, как кричат люди, но я никогда не слышал, чтобы кричали так. Он натянул ремни и стал кричать. Казалось, что ремни вот-вот лопнут. Кровать грохотала, стены гудели от крика. Он обезумел от боли. Это не был короткий крик. Это был долгий крик, он длился и длился. Потом он замолк. Мы, восемь или дестяь больных американцев, лежали и наслаждались тишиной.
Потом он опять заговорил.
– Такой приятный парень, сразу мне понравился. Говорю, оставайся сколько захочешь. И все шутил смешно. Хороший помощник. Я поехал, закупил двадцать кур. Двадцать кур. За хорошие выодные можно целых две сотни заработать. Приготовили двадцать кур. Меня полковником Сандерсом называл...
Я свесился с кровати; меня снова вырвало кровью.
На другой день появилась сестра и помогла мне перебраться на каталку. Меня по-прежнему рвало кровью, и я очень ослаб. Она закатила меня в лифт.
Техник встал позади своего аппарата. Они уперлись чем-то острым мне в живот и велели стоять. Я был очень слаб.
– Я ослаб, я не могу стоять.
– Стойте прямо, – сказал техник.
– Боюсь, что не смогу, – скзаал я.
– Не шевелитесь.
Я почувствовал, что медленно заваливаюсь назад.
– Я падаю.
– Не надо падать, – сказал он.
– Не шевелитесь, – сказал сестра.
Я упал навзничь. Я был как резиновый. Даже не ощутил удара. Мне казалось, что я очень легкий. Вероятно, я и был легкий.
– Какого черта! – сказал техник.
Сестра помогла мне подняться. Она поставила меня у машины; в живот мне уткнулось острие.
– Не могу стоять, – сказал я. – Кажется, я умираю. Не могу стоять. Простите, не могу стоять.
И почувствовал, что падаю. Я упал навзничь.
– Простите, – сказал я.
– Уберите его отсюда, – сказал техник.
Сестра помогла мне встать и уложила на каталку. Певчая сестра: она везла меня к лифту и напевала.
Из подвала меня перевели в большую палату, очень большую. Там умирали человек сорок. Провода от звонков были обрезаны, и толстые деревянные двери, с обеих сторон обшитые железом, скрывали нас от медсестер и врачей. На кровати подняли бортики, а меня попросили пользоваться судном; но судно мне не понравилось, особенно блевать в него кровью, и тем более срать в него. Того, кто изобретет удобное судно, врачи и сестры будут проклинать до скончания века и после.
Мне все вермя хотелось облегчиться, но не получалось. Оно и понятно, ,-% давали только молоко, а в желудке была прореха, и до очка ничего не доходило. Одна сестра предлагала мне жесткий ростбиф с полусырой морковью и картофельным полупюре, но я отказался. Я понял, что им надо освободить койку. Но как бы там ни было, а срать все равно хотелось. Странно. Я лежал там уже вторую или третью ночь и совсем ослаб. Я кое-как опустил один борт и слез с крвати. Добрался до сортира, сел. Я тужился, сидел там и тужился. Потом встал. Ничего. Только легкий бурунчик крови. Тут в голове пошла карусель, я оперся о стену рукой и выблевал еще порцию крви. Я спустил воду и вышел. На полдороге к кровати меня вырвало снова. Я упал, и вырвало еще. Я не думал, что в людях столько крови. Еще раз вырвало.
– Ты, паразит, – заорал со своей кровати какой-то старик, – утихни, дай поспать.
– Извини, друг, – сказал я и потерял сознание.
Сестра была недовольна.
– Поганец, – сказала она, – говорила же тебе не вылезать из кровати. Устроили мне ночку, недоумки е...ные!
– Сиповка, – сообщил я ей, – тебе бы в тихуанском боделе работать.
Она подняла мою голову за волосы и отвесила мне тяжелую пощечину справа, затем слева.
– Извинись! – сказала она. – Извинись!
– Ты Флоренс Найтингейл, – сказал я, – я тебя люблю.
Она отпустила мою голову и вышла из комнаты. В этой даме были истовый дух и огонь; это мне нравилось. Я повернулся, попал в собственную кровь и намочил халат. Будет знать.
Флоренс Найтингейл вернулась с другой садисткой, они посадили меня на стули и повезли его к моей кровати через всю комнату.
– Сколько от вас, чертей, шума! – сказал старик. Он был прав.
Меня положили обратно на кровать, и Флоренс запахнула борт.
– Стервец, – сказал она, – лежи тихо, а не то изуродую.
– Отсоси, – сказал я, – отсоси и ступай.
Она нагнулась и посмотрела мне в лицо. У меня очень трагическое лицо. Некоторых женщин оно привлекает. Ее большие страстные глаза смотрели в мои. Я отодвинул простыню и задрал халат. Она плюнула мне в лицо, потом ушла...
Потом появилась старшая сестра.
– Мистер Буковски, – сказал она, – мы не можем перелить вам кровь. У вас пустой кредит в банке крови.
Она улыбнулась. Ее слова означали, что мне дадут умереть.
– Ладно, – сказал я.
– Хотите повидать священника?
– Для чего?
– В вашей карте написано, что вы католик.
– Это для простоты.
– То есть?
– Когда-то был католиком. Напишешь "неверующий" – начнут приставать с вопросами.
– По нашим данным, вы католик, мистер Буковски.
– Послушайте, мне тяжело говорить. Я умираю. Хорошо, хорошо, я католик, пусть будет по-вашему.
– Мы не можем перелить вам кровь, мистер Буковски.
– Вот что, мой отец служит в этом округе. Кажется, у них есть банк крови. Лос-анджелесский окружной музей. Мистер Генри Буковски. Терпеть меня не может.
– Мы постараемся выяснить.
Я лежал наверху, а внизу они занимались моими документами. Врач не приходил, пока на четвертый день они не выяснили, что отец, который меня не переносит, хороший работящий человек, у которого умирает сын, бездельник и пьяница, и что хороший человек был донором; тут они повесили бутылку и стали ее в меня вливать. Шесть литров крови и шесть литров глюкозы, без перерыва. Сестра уже не знала, куда воткнуть иглу.
Один раз я проснулся, а надо мной стоял священник.
– Отец, – сказал я, – уйдите, пожалуйста. Я и без этого умру.
– Ты гонишь меня, сын мой?
– Да, отец.
– Ты отрекся от веры?
– Да, я отрекся от веры.
– Однажды католик – навеки католик, сын мой.
– Это вздор, отец.
Старик сосед сказал:
– Отец, отец, я хочу поговорить с вами. Поговорите со мной.
Священник отправился к нему. Я дожидался смерти. Но вы отлично знаете, что я тогда не умер, а то бы вы этого сейчас не читали...
Меня перевели в комнату, где был один черный и один белый. Белому каждый день приносили розы. Он выращивал розы и продавал их цветочным магазинам. Непосредственно в эти дни он не выращивал роз. У черного что-то лопнуло внутри – как у меня. У белого было больное сердце, совсем больное сердце. Мы лежали, а белый говорил про разведение роз, и про высадку роз, и как бы ему хотелось сигарету, и как, ох елки, ему плохо без сигарет. Меня перестало рвать кровью. Теперь я только срал кровью. Кажется, я выкарабкивался. В меня как раз ушло пол-литра крови, и они вытащили иглу.
– Притащу тебе покурить, Гарри.
– Вот спасибо, Хэнк.
Я слез с кровати.
– Дай денег.
Гарри дал мне мелочь.
– Он помрет, если закурит, – сказал Чарли. Чарли был черный.
– Да брось, Чарли, от пары сигарет еще никому не было вреда.
Я вышел из комнаты и двинулся по коридору. В вестибюле столя автомат с сигаретами. Я купил пачку и отправился обратно. Потом Чарли, Гарри и я лежали и курили сигареты. Это было с утра. Около полудня зашел врач и наставил на Гарри машину. Машина отплевалась, пернули и зарычала.
– Курили, так? – спросил у Гарри варч.
– Да нет, доктор, честное слово, нет.
– Кто из вас купил ему сигареты?
Чарли смотрел в потолок. Я смотрел в потолок.
– Еще сигареты, и вы умрете, – сказал врач.
Потом он забрал свою машину и ушел. Как только он вышел, я достал пачку из-под подушки.
– Дай затянуться, – сказал Гарри.
– А что доктор сказал, слышал? – спросил Чарли.
– Да, – сказал я, выпуская тучу синего дыма, – что доктор скзаал, слышал? "Еще сигарета, и вы умрете".
– Лучше умереть счастливым, чем жить несчастным, – сказал Гарри.
– Не хочу быть причастен к твоей смерти, Гарри, – сказал я, – передаю сигареты Чарли, а он, если захочет, тебя угостит.
Я протянул сигареты Чарли, лежавшему между нами.
– Ну-ка, Чарли, давай сюда, – сказал Гарри.
Чарли вернул сигареты мне.
– Слушай, Хэнк, дай покурить.
– Нет, Гарри.
– Умоляю, друг, сделай одолжение, один разок, всего разок.
– О черт! – сказал я.
Я бросил ему всю пачку. Дрожащими пальцами он вытащил одну штуку.
– Спичек нет. Есть у кого-нибудь спички?
– О черт! – сказал я.
Я бросил ему спички...
Вошли и заправили в меня еще бутылку. Минут через десять появился отец. С ним была Вики, пьяная настолько, что едва держалась на ногах.
– Малыш! – сказала она. – Мой малыш!
Она налетела на кровать.
Я поглядел на отца.
– Кретин, – сказал я, – зачем ты сюда ее притащил, она же пьяная.
– Не желаешь меня видеть, так? Так, малыш?
– Я предостерегал тебя от связей с подобными женщинами.
– Да у нее нет ни гроша. Ты что же, паскуда, купил ей виски, напоил ее и притащил сюда?
– Я говорил тебе, Генри, что она тебе не пара. Я говорил тебе, что это дурная женщина.
– Разлюбил меня, малыш?
– Забирай ее отсюда... ЖИВО! – велел я старику.
– Нет, я хочу, чтобы ты видел, с кем ты связался.
– Я знаю, с кем я связался. Забирай ее отсюда, а не то, Бог свидетель, сейчас вытащу эту иглу и расквашу тебе рыло!
Старик увел ее. Я повалился на подушку.
– А личико ничего, – сказал Гарри.
– Ну да, – сказал я, – ну да.
Я перестал срать кровью и получил перечень вещенй, которые разрешалось есть. Мне сказали, что первая же рюмка отправит меня на тот свет. Еще мне объяснили, что надо делать операцию, а не то я умру. У нас вышел жуткий спор с врачихой-японкой насчет операции и смерти. Я сказал: "Никаких операций", и она удалилась, гневно тряся задом. Когда я выписывался, Гарри был еще жив и все нянчился со своими сигаретами.
Я шел по солнечной стороне – хотел проверить, как это будет. Было ничего. Мимо ехали машины. Тротуар был как тротуар. Я поразмышлял, сесть ли мне на городской автобус или позвонить кому-нибудь, чтобы меня забрали. Зашел позвонить в бар. Но сперва сел и покурил.
Подошел бармен, и я заказал бутылку пива.
– Как дела? – спросил он.
– Нормально, – сказал я. Он отошел. Я налил пиво в стакан, порассматривал его, потом выпил половину. Кто-то кинул монету в автомат, и сделалась музыка. Жизнь показалась чуть лучше. Я докончил стакан, налил другой и подулмал, стоит ли у меня теперь. Оглядел бар – женщин не было. Тогда я сделал другую неплохую вещь – взял стакан и выпил.
Чарльз Буковски
В тот день мы говорили о Джеймсе Тэербере
Перевод с английского Василия Голышева
То ли удача от меня отвернулась, то ли талант мой иссяк. Это, кажется, Хаксли или кто-то из его героев сказал в "Контрапункте": "В двадцать пять лет гением может быть каждый; в пятьдесят для этого надо потрудиться". Ну, мне было сорок девять, еще не пятьдесят – оставалось несколько месяцев. И с живописью у меня не клеилось. Недавно вышла книжечка стихов "Небо, самое большое спускалище"; четыре месяца назад я получил за нее около сотни долларов, а теперь она библиографическая редкость, стоит двадцать долларов у букинистов. У меня же и экземпляра не осталось. Друг украл, когда я был пьян. Друг?
Удача мне изменила. Меня знали Жене, Генри Миллер, Пикассо и прочие, и прочие, а я не мог устроиться даже судомоем. Попробовал в одном месте, но меня с бутылкой вытерпели только одну ночь. Одна из владелиц, большая толстая дама, возмутилась: "Да он не умеет мыть посуду!" Потом показала мне: сперва опускаешь посуду в одну половину раковины – там какая-то кислота, – а потом уже переносишь в другую, с мыльной водой. В ту же ночь меня уволили. Но я успел выпить две бутылки вина и съесть половину бараньей ноги, оставленной на столе.
В каком-то смысле ужасно – кончить свои дни нулем, но еще больнее то, что у меня была пятилетняя дочь в Сан-Франциско, единственный человек на свете, которого я любил, и она нуждалась во мне, нуждалась в туфлях и платьях, в пище, в любви, а письмах, в игрушках и, хотя бы изредка, в свиданиях со мной.
Мне пришлось поселиться у одного великого французского поэта, который жил теперь в Венисе, Калифорния, и этот поэт был двухснастным, то есть употреблял и мужчина, и женщин; и обратно. Человек он был симпатичный и блестящий, остроумный говорун. Он носил паричок, то и дело соскальзывающий, так что, пока он говорил с тобой, эта дрянь все время надо было поправлять. Он говорил на семи языках, но со мной вынужден был говорить по-английски. И на всех языках он говорил как на родном.
– А, не волнуйся, Буковски, – с улыбкой говорил он мне, – я о тебе позабочусь!
У него был тридцатисантиметроый член (в спокойном состоянии), и, когда он прибыл в Венис, некоторые передовые газетки напечатали рецензии и извещения о его поэтическом даре (одну из рецензий написал я), а некоторые газетки напечатали еще и фото великого французского поэта – голого. Росту в нем было метра полтора, а грудь и плечи заросли волосами. Эта шерсть покрывала его всего от шеи до мошонки – черная сальная вонючая масса, – и аккурат посреди фотографии висела эта чудовищная штука, толстая, головастая. Фитюлька с моржовым прибором.
Француз был одни из величайших поэтов двадцатого века. Он только одно знал: сидеть и писать свои говенные нетленные стишки. У него были два-три спонсора, они присылали ему деньги. Как не присылать (?): нетленный член, -%b+%–k% стихи. Он знал Корсо, Берроуза, Гинзберга и прочих. Знал всех этих ребят, которые жили в одном месте, появлялись вместе, вместе е...сь и творили порознь. Он даже встречал Миро и Хема, когда они шли по авеню: Мир нес боксерские перчатки Хема, и они шли к полю битвы, где Хемингуэй намеревался расквасить кому-то хавало. Ну конечно, они знали друг друга и остановились на минуту перекинуться блестящими кусочками разговорного говна.
Бессмертный фарнцузский поэт видел Берроуза у него на квартире, когда "пьяный в стельку" Берроуз ползал по полу.
– Он напоминает мне тебя, Буковски, никакого выпендрежа. Он пьет, покуда не падает под стол с мутным взглядом. А в ту ночь он ползал по ковру и не мог встать. Только поднял ко мне лицо и скзаал: "Они меня нае...ли. Они меня напоили! Я подписал договор. Я продал все права на экранизацию "Голого завтрака" за пятьсот долларов. А, дъявол, ничего не вернешь!"
Берроузу, конечно, повезло – картину снимать раздумали, а пять сотен остались при нем. А я по пьяному делу продал какое-то свое говно за пятьдесят долларов сроком на два года, и оставалось терпеть еще восемнадцать месяцев. Так же нагрели Нельсона Олгрена – на "Человеке с золотой рукой" они заработали миллионы, Олгрен получил шиш. Пьян был и не прочел того, что они напечатали петитом.
Накололи меня и с правами на "Записки старого козла". Я был пьян, а они привели восемнадцатилетнюю проблядь в мини чуть не до пупка, на каблуках и в длинных чулках. Я два года с женщиной не спал. Подписал не глядя. А в нее, наверно, на грузовике можно было въезжать. Правда, я этого так и не проверил.
И вот я на мели, пятидесятилетний, невезучий, бесталанный, не могу устроиться даже продавцом газет, швейцаром, судомоем, а у французского бессмертного в доме дым коромыслом – все время стучатся в дверь молодые люди и молодые женщины. А дом какой чистый! Сортир у него выглядел так, как будто там никогда не срали. Все в белом кафеле и толстенькие пушистенькие коврики. Диваны новые, стулья новые, холодильник блестит как сумасшедший зуб, который терли щеткой, пока он не заплакал. На всем, на всем печать изысканности, безболезненной, безмятежной, неземной. И каждый знает, что сказать и как себя вести – по уставу – скромно и без шума: большие потягушки, и пососушки, и ковыряшки в разнообразных местах. Мужчины, женщины; дети допускаются. Мальчики.
И кокаин. И героин. И конопля. Азиатская. Мексиканская. Тут тихо делалось Искусство, и все приветливо улыбались, ждали, потом делали. Уходили. Потом приходили обратно.
И даже виски было, пиво и вино для таких остолопов, как я... сигары и глупость прошлого.
Бессмертный французский поэт без устали занимался этими разнообразными делами. Он вставал рано и делал разнообразные упражнения йоги, а потом вставал и смотрел на себя в большое зеркало, смахивал капельки легкого пота, а потом принимался за свои громадные муде – заботился об их долголетии, поднимал их, поправлял, любовался и отпускал наконец: ПЛЮХ.
А я тем временем шел в ванную блевать. Выходил.
– Ты не напачкал там на полу, Буковски?
Он не спрашивал, не умираю ли я. Он беспокоился только о чистоте пола.
– Нет, Андре, я отправил всю рвоту по надлежащим каналам.
– Умница!
Потом, просто чтобы порисоваться, когда я тут хвораю у него на глазах, как последняя собака, он уходил в угол, становился на голову в своих мудацких бермудах, скрещивал ноги, смотрел на меня вверх тормашками и говорил:
– Знаешь, Буковски, если ты когда-нибудь протрезвеешь и наденешь смокинг, я тебя уверяю, стоит тебе в таком виде войти в комнату, все женщины попадают в обморок.
– Не сомневаюсь.
Потом легким полусальто он вскакивал на ноги.
– Хочешь завтракать?
– Андре, я уже тридцать два года не могу завтракать.
Потом раздавался стук в дверь, легкий и такой деликатный – можно было подумать, какая-то на хер синяя птица стучится крылышком, умирает, просит глоток воды.
Обычно это были два или три молодых человека с какими-то соломенными, обтруханными бородами.
Обычно мужчины, но иной раз появлялась и вполне приятная девушка, и мне !k+. тяжело уходить, когда появлялась девушка. Но тридца сантиметров в покое было у него – плюс бессмертие. Так что я всегда знал свое место.
– Слушай, Андре, голова раскалывается... Я, пожалуй, пройдусь по берегу.
– Ну что ты, Чарльз! Ей-Богу, это лишнее!
И, не успеешь дойти до двери, она уже растегнула у Андре ширинку, а если бермуды без ширинки, так лежат уже у француза на щиколотках. И она хватает тридцать этих сантиметров, спокойных, посмотреть, что сними будет, если их маленько раздразнить. И Андре уже задрал ей платье, и пальчик его шебаршится, протискивается под тугие чистые розовые трусики, отыскивая секрет дырочки. А для пальца всегда что-нибудь было: как будто бы новая запыхавшаяся дырочка спереди ли сзади, и при его мастерстве он всегда умел прошмыгнуть, проторить дорожжку кверху промеж тугого свежестираного розового и пробудить интерес в дырочке, отдыхавшей не больше восемнадцати часов.
Так что мне постоянно приходилось гулять по пляжу. Поскольку час был ранний, я был избавлен от необходимости созерцать гигансткий развал человеческих отходов, стиснутых, харкающих, хрюкающих выпуклостей. От необходимости наблюдать хождение и лежание этих жутких тел, запроданных жизней – ни глаз, ни голосов, ничего, даже сознания, – просто отбросы говна, грязь на кресте.
А поутру тут было неплохо, особенно в будние дни. Все принадлежало мне, и даже склочные чайки – особенно склочные по четвергам и пятницам, когда с пляжа исчезали крошки и пакеты, – для них это было концом Жизни. Они не соображали, что в субботу и воскресенье толпы вернутся, со своими сосисками в булках и разными бутербродами. Да, думал я, может быть, чайкам еще хуже, чем мне? Может быть.
Однажды Андре пригласили выступить где-то – в Чикаго, в Нью-Йорке, в Сан-Франциско, в общем, где-то; он уехал, и я остался в доме один. Можно было попользоваться пишущей машинкой. Ничего хорошего из нее не вышло. У Андре она работала вполне исправно, даже удивительно было, что он такой замечательный писатель, а я нет. Казалось бы, междц нами не такая большая разница. Но она была – он умел приставлять слово к слову. А когда я заправил белый лист в машинку, он как уселся там, так и пялился на меня. У каждого человека свой личный ад, и не один, но я по этой части обошел всех на три корпуса.
Так что я пил все больше и больше вина, все подносил своей смерти. Дня через два после отъезда Андре, утром, около половины одиннадцатого, раздался этот деликатный стук в дверь. Я сказал: одну минуту, пошел в ванную, сблевал, сполоснул рот.
Там стояли молодой человек и девушка. Она была на высоких каблуках и в очень короткой юбке, чулки доставали ей почти до ягодиц. А он был парень как парень – в белой майке, худой, с приоткрытым ртом – и руки держал приподнятыми, словно сейчас поднимется в вохдух и полетит. Девушка спросила:
– Андре?
– Нет. Я Хэнк. Чарльз. Буковски.
– Вы, наверно, шутите, Андре? – спросила она.
– Ага. Я сам шутка.
Снаружи капал дождичек. И они под ним стояли.
– В общем, заходите – промокните.
– Нет, вы Андре! – говорит эта блядь. – Я вас узнала, это древнее лицо... двухсотлетнего старика!
– Ладно, ладно, – сказал я. – Заходите. Я Андре.
Они принесли две бутылки вина. Я пошел на кухню за штопором и стаканами. Налил всем троим. Я стоял, пил вино, разглядывал, как мог, ее ноги, а молодой человек вдруг расстегивает у меня ширинку и начинает сосать. Производя губами много шума. Я потрепал его по голове и спросил девушку:
– Как вас зовут?
– Венди, – сказала она, – я давно восхищаюсь вашими стихами, Андре. Я считаю, что вы сейчас один из самых больших поэтов.
А малый продолжает трудиться, чмокает и хлюпает, и голова у него прыгает, словно какая-то дурацкая безмозглая вещь.
– Один из самых больших? – спросил я. – А кто остальные?
– Ну, еще один, – сказала Венди. – Эзра Паунд.
– Эзра всегда нагонял на меня скуку, – сказал я.
– В самом деле?
– В самом деле. Слишком старается. Чересчур серьезный, чересчур ученый, а в конечном счете – унылый ремесленник.
– Почему вы подписываетесь просто "Андре"?
– Потому что мне так нравится.
А парень уже трудился изо всех сил. Я схватил его за голову, притянул к себе и дал залп.
Потом застегнулся и налил нам всем вина.
Мы сидели, разговаривали и выпивали. Не знаю, сколько это продолжалось. У Венди были красивые ноги с тонкими щиколотками, и она все время вертела ими, словно сидела на угольях или чем-то таком. Литературу они и впрямь знали. Мы говорили о всякой всячине. Шервуд Андерсон – "Уайнсбург" и так далее. Дос Пассос. Камю. Крейны; Дикки, Диккенс, Дикинсон; Бронте, Бронте, Бронте; Бальзак; Тэрбер и прочие, и прочие...
Мы прикончили обе бутылки, и я нашел еще что-то в холодильнике. Прикончили и это. А потом, не знаю. Я одурел и стал цапать ее за платье, сколько его там было. Показался край комбинации и штанишки; тогда я рванул платье сверху, рванул лифчик. Я схватил титьку. Я схватил титьку. Она была толстая. Я целовал и сосал эту штуку. Потом стал тискать так, что она закричала; когда она закричала, я заткнул ей рот поцелуем, если можно так выразиться.
Я растащил на ней платье – нейлон, нейлоновые ноги, круглые коленки. Я выдернул ее из кресла, содрал эти сопливые трусики и загнал ей по рукоятку.
– Андре, – сказала она. – О, Андре!
Я оглянулся: парень глядел на нас из кресла и дрочил.
Я взял ее стоя, но мы мотались по всей комнате, сшибали стулья, крушили торшеры. Раз я уложил ее на кофейный столик, но почувствовал, что ножки у него сдают под нашей тяжестью. И поднял ее снова, пока мы не расплющими окончательно этот столик.
– О Андре!
Потом она содрогнулась всем телом, и еще раз, прямо как на жертвенном алтаре. Тогда, видя, что она ослабла и не в себе, я просто загнал в нее всю штуку и замер, нацепив ее, как дурацкую рыбу на острогу. За полвека я научился кое-каким фокусам. Она была в обмороке. Потом перегнулся назад и ну долбить, долбить, долбить, так, что гщолова у нее моталась, как у куклы, и она снова кончила, вместе со мной, и, когда мы кончили, я чуть не умер к чертям собачьим. Мы оба чуть к чертям не умерли.
Если берешь кого-то стоя, ее рост не должен сильно отличаться от твоего. Помню, я чуть не сдох один раз в детройтской гостинице. Там я тоже попробовал стоя, но получилось не очень. Я хочу скзаать, что она убрала ноги с полу и обхватила ими меня. А это значит, что я на двух ногах держал двух людей. И это плохо. Я хотел бросить. Я держал ее на трех точках: руками за жопу и членом.
А она твердила: "Ах, какие у тебя сильные ноги! Ах, какие красивые сильные ноги!"
Что правда, то правда, в остальном-то я сплошное говно, включая мозги и все остальное. Но кто-то приделал к моему телу громадные сильные ноги. Без булды. Но от этого детройтского блядства я чуть не сдох – и упор какой-то немыслимый, да еще это возвратно-поступательное движение. Ты держишь вес двух тел. Вся нагрузка ложится на твой хребет и крестец. Занятие убийственно тяжелое. Все-таки мы оба кончили, и я ее где-то бросил. Просто скинул.
А эта, у Андре, стояла на своих ногах, так что можно было и фокусничать – винтом, с поддевом, шибче, медленнй и так далее. В общем, я ее уходил. Положение у меня было неудобное – штаны все время путались в ногах. Я просто отпустил Венди. Не знаю, куда она к черту упала, не интересовался. А когда нагнулся подобрать штаны, это парень подошел и сунул мне в жопу средний палец правой руки, прямой и твердый. Я заорал, обернулся и заехал ему по лицу. Он отлетел.