Текст книги "Будь здоров, школяр"
Автор книги: Булат Окуджава
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 5 страниц)
ОТКРЫТЫЙ СЧЕТ
...А кто считал, сколько раз мы уже позицию меняем? Кто считал? А сколько я поросят передал заряжающему нашему Сашке Золотареву? А как у меня руки болят...
Мы ведь не просто позицию меняем: лишь бы переменить. Мы вперед идем. Моздок уже за спиной где-то. Давай, давай! Теперь-то я уже наверняка ложку достану.
Хорошую, новенькую ложку буду иметь. А вот бой кончится, выдаст старшина мне сапоги... Это когда кончится. А когда он кончится?.. Все кланяется Коля Гринченко. Он припадает к прицелу. Выгибается весь. Он ведь длинный.
– Взво-о-од!.. – кричит Карпов. Он взмахивает веточкой. Он стоит бледный такой. – Огонь!
Сашка Золотарев сбросил с себя шинель. Ватник распахнул. Губы белые. Он только закидывает мины в ствол, только закидывает. И ахает каждый раз. И миномет ахает.
Сквозь залпы и крики слышно, как в немецком расположении начинает похрюкивать "ванюша". И где-то за батареей нашей ложатся его страшные мины.
– Как бы не накрыл, – говорит Шонгин. Он даже кричит: – Накроет, и все тогда!
– Отбой! – кричит Карпов.
– Слава богу, – жалобно смеется Сашка, – руки оторвались. Заменить-то нечем.
Приходят из укрытия "ЗИСы". Цепляем минометы. И снова хрюканье "ванюши", и шуршание мин над головой, и визг их где-то за спиной. Пронесло. Опять пронесло.
Как противна беспомощность собственная. Что я, кролик? Почему я должен ждать, когда меня стукнет? Почему ничего от меня не зависит? Стою себе на ровном месте, и вдруг – на тебе... Лучше в пехоту, лучше в пехоту... Там хоть пошел в атаку, а-а-а-а-а!.. И уж кто кого... и никакого страха – вот он враг. А тут по тебе бьют, а ты крестишься: авось да авось... Вот опять. Похрюки-вает "ванюша" все настойчивей, упрямей. Все чаще ложатся мины, все ближе. Истошно кричат наши "ЗИСы", выкарабкиваются из зоны огня... Скорей же, черт!
И снова похрюкиванье. Мирное такое. Раз и еще раз. И вой...
– Ложись!
Шонгин сзади кружится на одном месте.
– Грибы собираете? – кричит Карпов.
– Обмотка...
И он кружится, кружится, ловит свою обмотку, словно котенок с клубком играет.
В бок мне ударяет чем-то. Конец?.. Слышно, бегут. Это ко мне. Нет, мимо. Жив я!
Мамочка моя милая... жив... Снова жив... Я жив... я еще жив... у меня во рту земля, а я жив... Это не меня убили...
Все бегут мимо меня. Встаю. Все цело. Мамочка моя милая... все цело. Там недалеко Шонгин лежит. И Сашка стоит над ним. Он держится рукой за подбородок, а рука у него трясется. Это не Шонгин лежит, это остатки его шинели... Где же Шонгин-то? Ничего не поймешь. Вот его котелок, автомат... ложка! Лучше не смотреть, лучше не смотреть.
– Прямое попадание, – говорит кто-то.
Коля берет меня на плечи. Ведет. И я иду.
– Землю-то выплюнь, – говорит он, – подавишься.
Мы идем к машинам. Они уже трогаются. Возле Шонгина осталось несколько человек.
– Давай, давай, – подсаживает меня Коля.
– Все целы? – спрашивает Карпов.
– Остальные все, – говорит Коля.
...К вечеру въезжаем в какой-то населенный пункт. И останавливаемся. Неужели все? Неужели спать? Подходит кухня. В животе пусто, а есть не хочется.
Мы сидим втроем на каком-то бревне. Я отхлебываю суп прямо из котелка.
– Фрицы сопротивляются, – говорит Сашка.
– Теперь уже пошло, – говорит Коля.
– Теперь наши стали и днем летать, – говорю я.
– А голова-то у тебя цела? – спрашивает Коля.
– У него голова как котел. Все выдержит, – говорит Сашка. Он смеется.
Тихонечко. Про себя.
– Жалко Шонгина, – говорю я.
Мы молча доедаем суп.
– А тебе без ложки-то легче, – говорит Коля, – хлебнул пару раз – и все. А тут пока его зачерпнешь, да пока ко рту поднесешь, да половину прольешь...
– А я тут ложки видел немецкие, – говорит Сашка, – новенькие. Валяются. Надо бы тебе принести их.
И он встает и отправляется искать ложки. Будет и у меня ложка! Правда, немецкая. Да какая разница... Сколько я без ложки прожил! Теперь зато с ложкой буду.
Ложки и в самом деле хорошие. Алюминиевые. Целая связка.
– Они мытые, – говорит Сашка, – фрицы чистоту любят. Выбирай любую.
Ложки лежат в моих руках.
– Они мытые, – говорит Сашка.
Ложек много. Выбирай любую. После еды ее нужно старательно вылизать и сунуть в карман поглубже. А немец тоже ее вылизывал. У него, наверное, были толстые мокрые губы. И когда он вылизывал свою ложку, глаза выпучивал...
– Они мытые, – говорит Сашка.
...А потом совал за голенище. А там портянки пропревшие. И снова он ее в кашу погружал, и снова вылизывал... На одной ложке – засохший комочек пищи.
– Ну, что ж ты? – говорит Коля. Я возвращаю ложки Золотареву. Я не могу ими есть. Я не знаю почему... Мы сидим и курим.
– "Рама" балуется, – говорит Коля и смотрит вверх.
Над нами летает немецкий корректировщик. В него лениво постреливают наши. Но он высоко. И уже сумерки. Он тоже изредка постреливает в нас. Еле-еле слышна пулеметная дробь.
– Злится, – говорит Коля, – вчера небось по этой улице ногами ходил, летяга фашистский.
А Сашка по одной швыряет ложки. Размахивается и швыряет. И вдруг одна ложка попадает мне в ногу. Как это получилось, понять не могу.
– Больно, – говорю я, – что ты ложки раскидываешь?
– А я не в тебя, – говорит Сашка.
А ноге все больней и больней. Я хочу встать, но левая нога моя не выпрямляется.
– Ты что? – спрашивает Коля.
– Что-то нога не выпрямляется, – говорю я, – больно очень.
Он осматривает ногу.
– Снимай-ка ватные штаны, – приказывает он.
– Что ты, что ты, – говорю я, – зачем это? Меня ж не ранило, не задело даже... – Но мне страшно уже. Где-то там, внутри, под сердцем, что-то противно копошится.
– Снимай, говорю, гад!
Я опускаю стеганые ватные штаны. Левое бедро в крови. В белой кальсонине маленькая черная дырочка, и оттуда ползет кровь... Моя кровь... А боль затухает... только голова кружится. И тошнит немного.
– Это ложкой, да? – испуганно спрашивает Сашка. – Что же это такое?
– "Рама", – говорит Коля, – хорошо, что не в голову.
Ранен!.. Как же это так? Ни боя, ничего. В тишине вечерней. Грудью на дот не бросался. В штыки не ходил. Коля уходит куда-то, приходит, снова уходит. Нога не распрямляется.
– Жилу задело, – говорит Сашка.
– Что ж никто не идет? – спрашиваю я. – Я ведь кровью истеку.
– Ничего, крови хватит. Ты вот прислонись-ка, полежи.
Приходит Коля. Приводит санинструктора. Тот делает укол мне:
– Это чтобы столбняка не было.
Перебинтовывает. Меня кладут на чью-то шинель. Кто-то приходит и уходит. Как-то все уже неинтересно. Я долго лежу. Холода я не чувствую. Я слышу, как Коля кричит:
– Замерзнет человек! Надо в санбат отправлять, а старшина, гад, машину не дает.
Кому это он говорит? А-а, это комбат идет ко мне. Он ничего не говорит. Он смотрит на меня. Может быть, сказать ему, чтобы велел сапоги мне выдать? А впрочем, к чему они мне теперь?.. Подходит полуторка. На ней бочки железные из-под бензина.
– Придется меж бочек устроиться, – слышу я голос комбата.
Какая разница, где устраиваться.
Мне суют в карман какие-то бумаги. Не могу разобрать, кто сует... Какая, впрочем, разница?
– Это документы, – говорит Коля, – в медсанбате сдашь.
Меня кладут в кузов. Пустые бочки, как часовые, стоят вокруг меня.
– Прощай, – говорит Коля, – ехать недолго.
– Прощай, Коля.
– Прощай, – говорит Сашка Золотарев, – увидимся.
– Прощай, – говорю я. – Конечно, увидимся.
И машина уходит. Все. Я сплю, пока мы едем по дороге, по которой я двигался на север. Я сплю. Без сновидений. Мне тепло и мягко. Бочки окружают меня.
Я просыпаюсь на несколько минут, когда меня несут в барак медсанбата.
Укладывают на пол. И я засыпаю снова.
...Это большая, прекрасная комната. И стекла в окнах. И тепло. Топится печь.
Меня тормошит кто-то. Это сестра в белом халате поверх ватника.
– Давай документы, милый, – говорит она, – нужно в санитарный поезд оформлять. В тыл повезут.
Я достаю документы из кармана. Вслед за ними выпадает ложка. Ложка?!
– Ложку-то не потеряй, – говорит сестра.
Ложка?.. Откуда у меня ложка?.. Я подношу ее к глазам. Алюминиевая сточенная ложка, а на черенке ножом выцарапано "Шонгин"... Когда же это я успел ее подобрать? Шонгин, Шонгин... Вот и память о тебе. Ничего не осталось, только ложка. Только ложка. Сколько войн он повидал, а эта последняя. Бывает же когда-нибудь последняя. А жена ничего не знает. Только я знаю... Я упрячу эту ложку поглубже. Буду всегда с собой носить... прости меня, Шонгин, старый солдат...
Сестра возвращает мне бумаги.
– Спи, – говорит она, – спи. Чего губы-то дрожат? Теперь уже не страшно.
Теперь уже не страшно. Что уж теперь? Теперь мне ничего не нужна. Даже сапоги не нужны. Теперь я совсем один. Вдруг Коля войдет и скажет: "Теперь наступление. Теперь лафа, ребята. Теперь будем коньячок попивать..." Или вдруг войдет Сашка Золотарев: "Руки у меня отвалива-ются от работы, а заменить нечем..." А Шонгин скажет: "Э-э, болтать вы горазды. Паскуды вы, ребята..." А Шонгин теперь ничего не скажет. Ничего. Какой же я солдат даже из автомата ни разу не выстрелил. Даже фашиста живого ни одного не видал. Какой же я солдат? Ни одного ордена у меня, ни медали даже... А рядом со мной лежат другие солдаты. Я слышу стоны. Это настоящие солдаты. Эти все прошли. Все повидали.
В барак вносят новых раненых. Одного кладут рядом со мной. Он смотрит на меня.
Бинт у него соскочил со лба. Он его накладывает снова. Матерится.
– Сейчас, сейчас, милый, – говорит сестра.
– А мне и без вас тошно, – говорит он. И смотрит на меня. Глаза у него большие, злые. – Из минометной? – спрашивает он.
– Да, – говорю я. – Знакомый? Знаешь наших-то?
– Знаю, знаю, – говорит он, – всех знаю.
– Тебя когда это?
– Утром. Вот сейчас. Когда же еще?
– А Коля Гринченко...
– И Колю твоего тоже.
– И Сашку?
– И Сашку тоже. Всех. Подчистую. Один я остался.
– И комбата?..
Он кричит на меня:
– Всех, говорю! Всех! Всех...
И я кричу:
– Врешь ты все!
– Врет он, – говорит кто-то, – ты его глаз не видишь, что ли?
– Ты его не слушай, – говорит сестра, – он ведь не в себе.
– Болтать он горазд, – говорю я, – наши вперед идут.
И мне хочется плакать. И не потому, что он сказал вдруг такое. А потому, что можно плакать и не от горя... Плачь, плачь... У тебя неопасная рана, школяр.
Тебе еще многое пройти нужно. Ты еще поживешь, дружок...
Август 1960 – февраль 1961