355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Булат Окуджава » Будь здоров, школяр » Текст книги (страница 2)
Будь здоров, школяр
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 11:11

Текст книги "Будь здоров, школяр"


Автор книги: Булат Окуджава



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)

ЛАФА

Восьмой день бьют наши минометы. У нас уже трое ранено. Я их не видел. Когда вернулся на батарею, их уже унесли. Мы переезжаем с места на место, и у нас уже не то что землянок – путевых окопчиков нет. Некогда возиться. Это наступление. Когда оно началось, Коля Гринченко говорил:

– Лафа, ребята. Теперь будет лафа. Теперь мы будем отлично питаться. Теперь поживем на трофейном добре. Хватит концентраты лопать.

Тогда мы все ему поверили. И напрасно. Мы и артиллерия всюду приходим последними, когда ничего уже нет.

И опять концентрат. И дубовые сухари. И Коля Гринченко говорит старшине:

– Старшина, какого хрена этот концентрат! Где фронтовая норма?

– А ты помнишь, ежик, как ты мне грозился? – спрашивает старшина.

– А ты докажи, – улыбается Гринченко.

– Ну вот и помалкивай, – говорит старшина.

Теперь у него грозное оружие против Коли. И Коля боится его. Я это вижу. Но иногда он забывает, что боится, и тогда переходит в наступление. И это бывает очень смешно.

Я помню, как мы вошли в первый населенный пункт, тот самый, который я видел с НП. Это было разбитое степное село. В уцелевших хатах уже хозяйничали кавалеристы: переодевались, спали, играли на гармонике, а в одной даже блины пекли. И мы, конечно, всюду попадали с опозданием. Куда же нам деваться?

– Пошли, – говорит Гринченко.

И мы с Сашкой Золотаревым идем за ним. Вот входим в хату. В хате жарко. Топится печь. Пусто. Лишь над сковородкой склонился казак. Это по лампасам видно.

– Здорово, земляки, – говорит Гринченко с порога, – принимай гостей.

Коля очень здорово умеет с людьми разговаривать. Очень по-свойски. Он при этом улыбается. Он так улыбается, что нельзя не улыбнуться в ответ. И вот казак оборачивается, и я вижу скуластое лицо и раскосые глаза.

– Вот так казак! – говорит Коля. – Откуда ты такой взялся?

– Что надо? – спрашивает казак.

– Ты калмык, наверно, а не казак. Калмык, да? – И Коля говорит нам: Давай, ребята, располагайся. Эх ты, казак калмыцкий!

И Коля кладет на скамью свой вещмешок. А калмык берет вещмешок и швыряет к порогу. Он стоит перед высоким Гринченко такой маленький, скуластый и широкоплечий.

– Что, тебе калмык не нравился? Уходи назад.

– Ты что, гад... – Лицо у Коли покрывается красными пятнами.

– Иди, иди, – спокойно говорит калмык.

– Я кровь проливал, а ты меня на мороз гонишь?!

Сашка берет Колю за локоть:

– Не психуй, Мыкола.

– Уводи свой люди, – говорит калмык.

– Не сердись, пожалуйста, – говорю я.

– Уходи давай...

Вдруг открывается дверь и входят казаки. Их трое.

– Что за беда? – спрашивает один.

Калмык молчит. Мы с Сашкой молчим. Коля тоже молчит. Потом он улыбается и спрашивает калмыка:

– Что ж молчишь, калмык? – И потом говорит казакам: – Вот гад... сам к печке, а русского – на мороз!

– Чего они приперлись? – спрашивает казак у калмыка.

– Давайте-ка, ребята, сыпьте отсюдова, – говорит нам другой казак. А третий говорит калмыку:

– Давай, Джумак, обедать.

А мы молча уходим из хаты. На мороз. В сумерки. Если Гринченко что-нибудь сейчас скажет, он мне опротивеет. Мне кажется, что это я обидел человека. Коля молчит. "Кровь проливал"... Он ведь и царапины не получил!

Теперь мы уже за этим населенным пунктом. Бейте, минометы, бейте! Дуй, ветер! Сыпь, дождь пополам со снегом! Мокни, моя спина! Болите, мои руки!..

Что делать, чтобы не мерзли ноги? Ах, сапоги нужны. Широкие. На три номера больше. Чтобы всякою навертеть-навертеть... Чтобы нога как в гнезде была... А еще нужно ходить. А мы почти и не ходим. Все время приходится менять позиции. Значит, садись в машины и пошел-пошел! Дождь идет. Дождь идет прямо с неба. Снег идет. Откуда-то сбоку. Ветер – со всех сторон. Днем и ночью мы промокаем насквозь. К утру подмораживает. Шевелиться не хочется.

Я думаю о Нине. Мне кажется, что она на одной из машин. Погиб телефонист Кузин. Пуля вошла ему в рот. Она была уже на излете, слабая. Но что-то успела задеть, и он умер.

РАЗГОВОРЫ

Это, наверное, первая ночь, когда мы спим нормально. Мы лежим на полу покинутой хаты. Лежим на шинелях. Укрываться нельзя. Жара. Шонгин натопил печь. Нас набилось в хате с избытком. Только летает медленно и однообразно красный светлячок шонгинской самокрутки.

– Дай закурить, Шонгин, – просит Сашка Золотарев.

Шонгин молчит. Летает красный светлячок.

– Дай закурить, Шонгин, – прошу я. Мы ведем игру неторопливо, привычно.

– Да он спит, – говорит Коля Гринченко.

Красный светлячок жалко и неподвижно повисает в воздухе. Я вглядываюсь в темень и словно вижу стиснутые губы Шонгина и открытые мигающие глаза.

– Курить хочется, – говорит Сашка, – разбудить его, что ли?

– Не буди, – говорит Коля, – пусть человек поспит. Сам возьми, сколько тебе надо.

– Табак у него и противогазной сумке лежит,– говорю я.

– Я вам возьму, – говорит Шонгин, – я сам насыплю.

– Ну вот, человека разбудили, – говорит Коля.

Слышно, как кряхтит Шонгин.

Мы лежим и старательно затягиваемся горьким дымом самокрутки.

Тишина. Потом кто-то говорит из темноты:

– Хорошо б сюда Нина пришла бы. Мы бы с ней беседу провели.

Сашка Золотарев смеется.

– А я толстых люблю, – говорит он, – и чтобы выше меня.

– У Нинки муж есть, – говорю я.

Сашка смеется:

– У меня тоже жена есть. Может, Нинкин-то сейчас у моей оладьи ест.

– Война, – говорит Коля, – все перемешалось. А потом, если любовь, так ведь тут не прикажешь...

Сашка смеется.

– Паскуды вы, ребята! – говорит Шонгин и поворачивается на другой бок.

– А я на гражданке с такой и не пошел бы, – говорят из темноты.

А я пошел бы.

– У меня такая девочка была. Катя ее звали, вот была красавица. Коса до пояса. Нинка – это так...

– А тебе ее не навязывают, – раздраженно говорит Коля.

– Не нравится, – говорю я, – не бери. Верно, Коля?

– У твоей Кати нос, наверно, пупочкой был, – смеется Сашка, – ты ведь таких любишь. Чтоб нос пупочкой и чтоб от нее тестом пахло...

– Досмеешься, Золотарев, – угрожают из темноты.

Ты жива еще, моя старушка.

Жив и я. Привет тебе, привет.

Пусть струится над твоей избушкой...

Это Коля поет.

И вдруг открывается дверь. И голос комбата врывается в темень:

– Кто там пессимизм разводит?

И снова тишина.

Что будет завтра? Куда нас понесет? Из дому писем нет. У Сашки на палочке не осталось места для зарубок. Если меня ранят, попаду я в госпиталь. Наемся. Приеду в отпуск домой. Пойду в школу. И все увидят мои костыли. И нашивку за ранение на груди. И может быть, медаль мне дадут, так ее тоже увидят. И выйдет Женя. И уже она не будет посмеиваться. А все будут смотреть то на нее, то на меня. А я скажу ей: "Привет, Женечка". И пойду, пойду по коридору. А она догонит меня: "Может, ты зайдешь ко мне домой? Я соскучилась по тебе". – "К тебе? Домой? Что ты, что ты. Незачем. За это время многое изменилось". И пойду я по коридору.

А девочки скажут ей тихо: "Дура ты, Женька. Сама виновата".

– У меня от тыквы живот болит, – говорит Сашка.

– Я ее на гражданке сроду не ел, – говорит кто-то.

Коля советует:

– А ты, Сашка, пойди сходи.

– Дурак, – говорит Сашка, – тыква вещь хорошая, только когда не сырая.

– А я борщ люблю, – говорят из темноты, – густой, чтобы ложка стояла. Мне никаких вареников не надо.

А у меня нету ложки. Я как без рук без ложки. Надо мною смеются, над щепочкой моей. И сам я смеюсь... А ложки-то нет у меня... И сапог нету. Были бы у меня сапоги, не так бы мы с тобой, Нина, разговаривали...

Нина, ты тоненькая такая. Вот мы идем с тобой по городу. Вот навстречу идет Женя. Она все понимает. И молчит. Дура она. А мы идем. А на мне черные брюки, белая рубашка с отложным воротничком, а через плечо – аппарат "лейка". И никакой войны.

– А еще я съел бы сметаны, – говорят из темноты.

НИНА

Сколько ни хожу в штаб полка, сколько на Нину ни смотрю – она не замечает. А свои, штабные, говорят с ней просто: «Нина, дай кружку...», «Что, милая, устала?..», «Давай покурим...», «Здорово, Ниночка! Вот и еще раз увиделись!..» и обнимают ее. А она подаст кружку, улыбается, курит, сидя на ящике, и целует вернувшихся с задания, целует прямо в небритые щеки.

Это потому, что они свои. А кто они, эти свои? Они – штабные крысы. А я прихожу с бата-реи. Я жизнью рискую. У меня руки сбиты, шинель обожжена, губы потрескались. Но они – свои.

Я пролезаю в штабной блиндаж. Там тепло. Горит веселая пузатая трехлинеечка. Пахнет хлебом. И никого. Только Нина сидит с наушниками у приемника.

– "Дон", "Дон", я – "Москва"... Прием. "Дон", "Дон", я – "Москва", как слышно? Прием.

– Здорово, Нина, – говорю я развязно.

Она кивает мне. Это так по-приятельски, так хорошо. Это так неожиданно.

– Как меня слышно? Вот теперь хорошо? Прием... – Она снимает наушники.

– Садись, вояка. Отдыхай.

– Некогда, – говорю я и сажусь. На нары. И смотрю на нее. Она смеется:

– Ну чего уставился?

– Так. Давно не видел, как женщина смеется. Там ведь у нас, на батарее, женщин нет. Сашка вот Золотарев иногда улыбнется, Коля Гринченко, а женщин нет.

Она снова смеется:

– Этот ваш Коля сюда часто ходит. Все мне про свои геройства рассказывает. Не люблю хвастунов.

– Ты приходи к нам.

– Куда это?

– На батарею.

– Чайку попьем?

– Посидим покурим...

– Посидим покурим, – смеется она.

Какой я бравый был, когда вошел. Какой бравый! Даже пламя лампы заходило ходуном. А теперь оно не шелохнется.

– Хочешь, чайком напою?

– Я чай не пью, – говорю я. И усмехаюсь.

– А, понимаю, – говорит Нина, – ты к спирту привык.

– Привык не привык, а предпочитаю. Чаем будем на гражданке баловаться.

Она смотрит на меня прямо, не мигая, и смеется:

– Чудак ты. У нас разведчики – такие ребята, а от чая не отказываются... Ну и чудак ты. А я приду к вам, на батарею. Ладно? Посидим покурим... а?

– Да?

– Да... А у тебя глаза хорошие.

У меня белые крылья вырастают за спиной. Белые-белые. И от них светло, как от ракеты над передовой... Бред.

– И все-то ты врешь насчет спирта.

Это она говорит издалека. Я ее не вижу. Только два больших глаза. Круглых. Серых. Насмешливых.

Выходят какие-то люди. Топают сапогами. Говорят разные слова. А я слышу:

– "Дон", "Дон"... у тебя глаза хорошие... перехожу на прием, прием.

– От лейтенанта Буракова? – спрашивают меня.

– Так точно.

– На-ка вот.

Я беру бумагу. Кладу ее в карман. Иду к Нине:

– Так ты придешь?

– Куда?.. А, на батарею? Посидим покурим? Да?

– Приходи.

– А я не курю ведь, – смеется она. – Так посидим, да?

– Что, Ниночка, красивых солдатиков завлекаешь? – слышу я за спиной.

– Вот ведь все спокойно, тихо, а мне муторно как-то. Предчувствие у меня, – говорит Шонгин, – и тишина мне не в радость. Ну не радует она меня.

Маленький, худенький Гургенидзе стоит перед лейтенантом Бураковым. На кончике носа у него капля. Он размахивает руками:

– Отпускай меня домой четире дня. Кварели – мой дом. Принесу разний пурмарили, еда. Вино, хачапури, лобио. Этот каша уже нэлзя.

Лейтенант смеется:

– А кто воевать будет?

– Я буду, – клянется Гургенидзе.– Кто будет? Я буду. Пока здэсь война нэту.

– А как же ты добираться будешь?

– Что?

– Как поедешь?

Гургенидзе смотрит на лейтенанта с сожалением.

– Давай отпуск. Сдэляем.

Комбат смотрит на нас:

– Ну как, отпустим?

– Да, видите, какое дело, товарищ лейтенант, – говорит Шонгин, отпустить бы можно, а вдруг начнется? Как же без такого связиста?

– Вот так, – говорит комбат, – не можем мы без тебя.

– Зачем нэ можем? – волнуется Гургенидзе. – Можем. Четире дня войны нэту.

– А ты, Гургенидзе, сходи к немцам, спроси, когда начнут. Может, и можно поехать, – предлагает Сашка Золотарев.

Все смеются. Не выдержали. Гургенидзе пытается понять, что произошло. Потом машет рукой.

– Ээээ! – И сам смеется.

И капелька, не удержавшись на кончике носа, летит на землю.

И комбат говорит, посерьезнев:

– Отдыхайте. Все. Вечером будем работать.

И уходит.

Вечером опять ничего. Я просил ее заходить на батарею. Для чего она придет? Для чего? Что ей здесь делать? Как в парк пригласил: "Приходите, погуляем". Если бы она видела мои руки, покрытые шрамами и мозолями, руки мои в заусенцах, руки мои, которые отмыть невозможно, так въелась в кожу копоть... Я скажу ей: "Послушай, давай без фокусов. Ты ведь видишь все, ты ведь понимаешь. Ну давай просто: ты и я. Чтоб я знал, что ты ко мне идешь. Пусть все видят. Ну давай, а? Послушай, мы ведь с тобой одногодки. Ведь это же ерунда, что мужчина обязательно должен быть старше. Я ведь тебя давно знаю, давно-давно. Ну, пожалуйста, не делай вид, что тебе все равно. Я знаю, что ты это от смущения посмеиваешься надо мной". И когда я буду это говорить, выйдет белая луна, и снег заискрится, и никого кругом не будет, и обмотки мои будут не видны.

– Ты чего не отдыхаешь? – спрашивает Коля Гринченко.

Ну что мне сказать?

– А я вчера с Ниночкой договорился. Сегодня придет.

– Врешь ты все, Коля, – облегченно говорю я. – Как же ты врешь!

– Поглядишь, – говорит он. – Лови момент.

Коля стоит передо мной. От него пахнет одеколоном. Побрился. Побрился? Неужели придет? Ну да, конечно, она же смеялась, а я...

Вот над немецкими траншеями взвивается ракета белая-белая. Где-то одиноко и грустно стучит и смолкает пулемет.

Коля Гринченко покуривает в кулак. Улыбается.

– Да, а Ниночка сейчас придет. Побеседуем.

– Она ведь замужем, – говорю я, – ничего у тебя не выйдет.

Он улыбается. И покуривает. Потом отходит в сторону. И молчит. Раз молчит, значит, правда. Значит, она придет. Дурак я, дурак. Просил, унижался. А ведь надо так, как Гринченко говорил. Да, надо так. Обнять, прижать, чтобы косточки хрустнули, чтобы слова не могла вымолвить, чтобы почувствовала: вот мужчина! Это им нравится. Это. А разговоры... кому они нужны? Ах ты, Нина сероглазая! Я теперь знаю, что тебе сказать...

За блиндажом урчит "виллис". И слышится женский смех. И я вижу, как Коля бросается туда. Приехала! И я слышу голос ее:

– Здравствуй, здравствуй. А улыбочка-то, улыбочка! Невозможно устоять. А я вот в гости к вам. На минуточку. Упросила майора, чтоб с собой взял. Вот вы как живете! Смотри пожалуйста, и немцы рядом! Чего ж ты, Коля, молчишь? Как будто и войны нет – такой ты щеголь, Коля. И бриться успеваешь. А у вас тут мальчик есть, черноглазенький такой, он-то где?

– Какой еще черноглазенький? – спрашивает Гринченко.

– Ну такой, черноглазенький.

Я слышу ее тихий смех. Она хорошо смеется. Подойти? А почему я должен подойти? А почему это обязательно про меня? Вот и Гургенидзе – черноглазый. И комбат – черноглазый...

Темный тонкий ее силуэт выплывает из-за блиндажа. Словно темная луна. Остановилась и слегка покачивается:

– Вот ты где, воин... Посидим покурим, а?

Она подходит, подходит, подходит...

– Интересно как! – говорит она. – Вот на войне у меня свидание. Ты что же молчишь? А-а-а, ты наверно, спирту напился, да?

– Ничего я не пил.

– Ну, расскажи что-нибудь...

– Пойдем туда, за минные ящики, посидим.

– О, какой ты! Сразу – в уголок.

– При чем тут это?

– При том, что каждому этого хочется. А на передовой тем более. Что завтра будет?

– Ты мне нравишься, Нина.

– Я знаю.

– Знаешь? Задаешься просто.

– Что ты, что ты, мальчик. Мне Коля Гринченко ваш рассказал, как ты во сне со мной разговариваешь.

– Врет он все!

Из-за блиндажа закричали:

– Нина! Шубникова! К машине!

– Ну вот. Пора. Так ты и не сказал мне ничего. Кто ты, что ты, что делать будем, – говорит она и ладонью проводит по щеке моей. – Ну, прощай. Война ведь. Может, и не увидимся.

– Я завтра приду к тебе. Ты мне нравишься.

– Я многим нравлюсь, – говорит она, – здесь ведь никого, кроме меня-то, нет.

Она бежит к машине. Она быстро бежит. А над немецкими окопами все чаще и чаще взлетают ракеты.

ЭХ, МАХОРОЧКА-МАХОРКА...

Так из затишья возникает гром, так в сером утре появляются нежданные краски: красное – на сером, рыжее – на сером, черное – на белом. Пламя, ржавое, искореженное железо, неподвиж-ные тела.

Нина укатила с майором в штаб. Последняя ракета над немецкими позициями как последний цветок. Сейчас Нина кричит, наверное, в микрофон: "Волга", "Волга", я – "Дон"... Как слышно? Прием..." А у меня в руках толстенькая, мирная такая мина. Сейчас я передам ее заряжающему. И миномет охнет, приседая на задние лапы. Я знаю, как будет. Ох, какой я уже опытный! И ладони мои уже не болят.

А Коля Гринченко сидит на опорной плите миномета. Он очаровательно улыбается. И поет тихонечко, для себя:

Эх, махорочка-махорка...

– Немцы прорвались, слышал? – спрашивает Сашка.

– Пехота?

– Нет, танки.

– Сюда идут?

– По тылу ходят...

– Много?

– Штук сорок, говорят.

Высоко над нами плывут немецкие бомбардировщики. Им не до нас. Они сбросят бомбы далеко в тылу, в нашем.

– Будет медикам работенка, – говорит Сашка.

А Коля напевает:

Эх, махорочка-махорка...

И тогда справа на сопочке разрывается немецкий снаряд. И в ответ дружно ударяют наши минометы. Все четыре. А потом еще раз. И еще.

А за нашей спиной вспыхивают рыжие кусты разрывов. И горячий ветер касается шеи. И в затылке противно ноет. Немецкая артиллерия отвечает все чаще и чаще.

– Нащупали! – кричит кто-то.

Я ношу и ношу мины. Я уже не задумываюсь ни над чем. Каждое движение привычно до черта. Десять шагов назад. Холодного шестнадцатикилограммового поросенка – в ладони. Десять шагов вперед. Можно даже с закрытыми глазами. Несколько раз туда и обратно. И пальцы сами расстегивают крючки шинели. И подхватывают снег, и заталкивают его в рот. И вдруг возникает глупая мысль: кончится бой, возьму сахар, смешаю со снегом – получится мороженое...

Десять шагов вперед. Десять – назад. Поросят – все меньше и меньше. Сколько времени прошло? Счастливые часов не наблюдают...В спину ударяет взрывной волной. Я не могу устоять. Я падаю.

– А-а-а-а-а-а!..– кричит кто-то. И снова, уже слабее: – А-а-а-а!..

Это я сам кричу. Я вижу спины товарищей. Они ведут стрельбу. Они меня не видят. Слава богу! Все у меня цело, ничего не болит. Чего я раскричался? Вот если бы прямое попадание... Но это невозможно. Почему именно в меня? А почему бы и нет? И вдруг особенно сильный разрыв. И снова крик. Это уже не я кричу. Это кто-то другой кричит. Он так кричит, что нельзя не оглянуть-ся. Я вижу, как Коля подбегает к нему, а потом закрывает лицо ладонями и бежит обратно. И, не добежав до своего миномета, останавливается, и стоит, нагнувшись.

Кто там был, у первого миномета? Никого вспомнить не могу. Никого. Вот так начисто всех. А у Сашки на палочке не осталось места для зарубочек. А командир взвода Карпов кричит, чтобы мы свертывали позицию. И все быстро-быстро работают. Скорей-скорей... Сейчас разнесут нас немцы, если будем копаться. И уже минометы прицеплены к "ЗИСам". И мы выкарабкиваемся из ложбинки, где была наша позиция. Где будет новая наша позиция? Что ждет нас впереди? Все молчат. А у меня перед глазами – черные пятна на снегу, воронка и фигура в шинели, медленно бредущая к нам. Я не хочу думать об этом, а оно сидит в голове, и никак от него не избавиться.

– Вот и нету первого, – говорит Сашка.

– Нету, – говорю я.

– И ребят нету, – говорит Сашка.

– Помолчи...– Это Шонгин требует. Он сидит согнувшись.

А машины идут. И я не замечаю уже стрельбы. Я только вижу бледное лицо Коли. Он смотрит куда-то вперед и даже не шевельнется.

– Слышь, Коль, – говорит Сашка, – скоро с Нинкой-то прощаться. В другую дивизию нас перебросят...

Коля сидит все так же.

– Помолчи, – говорит Шонгин.

– Сейчас еще танков не хватает по нашу голову, – говорит Гаврилов, они по тылам ходят.

Мы проезжаем мимо какого-то пожарища. Сарай стоял, наверное. Он сгорел. Дымятся головни. И пахнет так отвратительно тоскливо. Запах гари, запах гари... Это не то слово.

С новых позиций мы ведем огонь по врагу. Три наших миномета рявкают куда-то через холмы. А я подношу и подношу мины.

А ведь могло ударить в наш миномет. Не в первый, а в наш. И не подносил бы я мин. Может быть, я шел бы по полю, медленно, враскачку, а потом упал бы. Здесь пока спокойно. Нас пока не накрыли. И снова:

– Отбой!

И опять – по машинам. И – в ночь, в ночь, в темень.

Мы топчемся в темноте вокруг машин. Цепляем минометы. А где-то высоко, в черном небе, гудят бомбардировщики.

– Наши идут.

– А днем-то их не видать.

– Пусть хоть ночью.

Подходит командир взвода младший лейтенант Карпов. Он руки потирает. Щеки потирает. Замерз или волнуется наш командир взвода?

– Опять переезжаем? – спрашивает Сашка Золотарев.

– А как же, – говорит Карпов, – вперед идем, ребята. Хватит отсиживаться...

– Отсиживались... – говорит Шонгин, – вон скольких потеряли!

– Война, – говорит Карпов тихо, – уж вам ли, Шонгин, старому солдату, говорить об этом?

Все молчат. Слова – это просто смешно. Действительно война. Ну что тут скажешь? Карпов виноват? Вон он какой краснощекий, молодой, энергичный... Я виноват? Коля?

Мы сидим в машине. Бездорожье. Машину покачивает, как корабль. Мы покачиваемся из стороны в сторону. Хорошо еще, что едем. А то ведь могло развезти все кругом. Попробуй потаскай на себе "ЗИСы". Мы едем. Идет снег пополам с дождем. Мы промокаем постепенно. Сначала это даже хорошо: прохладно становится после запарки. И холодные капельки уютно затекают за шиворот. А вот сейчас уже бы ни к чему. Хватит. Я знаю, через минуту нас начнет бить мелкая дрожь. И тогда попробуй-ка согрейся. И ноги замерзают. Быстро и наверняка. И мы движемся в сторону нового боя. Уже ясно слышны разрывы и автоматные трели. И озаренное небо выплывает из-за холма.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю