Текст книги "Кола"
Автор книги: Борис Поляков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Бей! Бей! Попадай сюда! – И пристукивает держаком по наковальне, водит туда-сюда. Сам ощерился, руки расставил, присогнул ноги, глаза блестят.
Андрею спешка Сулля совсем непонятна, но он становится на качалку, пружиня ногами, ловит взглядом держак на наковальне.
Дзиннь! – Сулль успевает убрать держак, и молот звонко отскакивает от наковальни, сильно прыгает в сторону. Андрей не может его сдержать и соскакивает с качалки.
– Плохо! Плохо! – кричит Сулль Афанасию. – Надо попадать палка! – Он машет ею у самого носа Андрея. – Палка! – И бегает раздраженно по кузне, и снова подталкивает Андрея к качалке: – Пошел! Пошел! Стой сюда!
Андрею шатко стоять, затея раздражает его непонятностью.
– Попадай палка! Попадай! – кричит Сулль и водит ею по наковальне, а сам впился в Андрея взглядом, готовый мгновенно убрать ее.
Дзиннь! – бьет молот по наковальне и летит в сторону.
Смольков смеется:
– Ты, Андрюха, как в зыбке стоишь.
– Что тут надо?! – бешено оборачивается Сулль.
Афанасий поднял кулак, цыкнул яростно:
– Пшел вон, зашибу!
Смолькова за двери словно ветром сдуло.
– Попадай! – орет Сулль.
– Ты спокойня, спокойня. Поехали, – говорит Афанасий.
Примерив глазами и выждав чуть, Андрей бьет.
Хрясь! – крошится держак в мелкие щепки. Молот не прыгнул, и Андрей снова посылает его на палку. Сулль не успел отдернуть, и она крошится с сухим неприятным звуком. Сулль лишь теперь успевает убрать ее, но и Андрей успевает сдержать молот.
Мгновение они смотрят друг на друга.
– О-о! – протягивает довольно Сулль. – Это хорошо. Хорошо!
И, отбросив смятую палку, хватает железный прут, опять щерится, не спуская с Андрея глаз, кричит:
– Еще попадай! Еще!
– Ты спокойня, спокойня, – говорит Афанасий.
Дзиннь! – мимо. Дзиннь! – мимо.
Андрей начинает входить в раж: страстно хочется одолеть Сулля, но Сулль ловок чертовски, в последний миг успевает сдвинуть прут.
– Попадай! Попадай!
Бац! – на мгновение молот приковывает прут к наковальне.
– Попадай! – орет Сулль.
Бац! – и снова прут оседает под молотом.
Может, хотел схитрить Сулль, а может не успел убрать прут, но молот настиг его почти на весу, по ту сторону наковальни: вылетел прут из рук Сулля. От боли Сулль крутанулся волчком, пряча руку под мышкой и приседая:
– О-о-о! Дьявол!
Андрей слез с качалки понуро и виновато. Афанасии хлопает по плечу Сулля, хохочет:
– Попадай, попадай! Ну-ка руку-то покажи, Сулль Иваныч. Кости целы?
Сулль держит руку под мышкой, разглядывает Андрея и кивает в его сторону Афанасию:
– Хорошо.
– Хорошо, – в тон ему вторит и Афанасий. – Сойдет лучше некуда.
Сулль осматривает ладонь, шевелит пальцами.
– Ничего, – протяжно говорит он, набивает табаком трубку и долго прикуривает ее от горна.
Андрей и Афанасий ждут молча.
– Будем грузить шняка, – медленно говорит Сулль.
– Сейчас? – изумляется Афанасии.
– Да.
– Может, завтра с утра?
– Нет, завтра будем уходить.
– Вот те раз! – удивляется Афанасии.
Сулль достает из кармана ключ и сует Афанасию.
– Это амбар. Там все хорошо готово. – И тычет в
Андрея и Афанасия. – Ты и ты. Надо носить на берег. Все носить! Шняка будет скоро.
Сулль надел свою малицу и ушел.
– Вот те раз! – опять сказал Афанасий.
Вверх по туломскому берегу у колян длинною улицей – амбары. На клетях поднятые от земли, чтобы пакость какая не заводилась, амбары стояли добротные рубленые, с навесами. Складывали коляне в них снасти на зиму, паруса от шняк, яруса рыбные, хранили и рыбу соленую, для себя и для продажи. Здесь же держали свои амбары и вешняки мурманцы, люди пришлые, что появлялись на Мурмане в летние промыслы из Мезени, Онеги, Кеми и прочих мест побережья Белого моря и лесистой Карелии. Тут же был и амбар Сулля.
Афанасий, наверное, знал его давненько. Подошел уверенно, не задумываясь. Андрей вошел следом – из амбара дух рыбный, густой. Подумалось: «Вон чего все амбары за городом».
В амбаре полутемно, но разглядеть можно: мешки, свертки из парусины, бочонки и бочки, шкуры оленьи, веревок кучи.
Афанасии кинул на берег взгляд, показал Андрею:
– Вон на те мостки носить будем.
– Они сюда приплывут?
– Чиво? – откликнулся смешком Афанасий.
– Говорю, Сулль Иваныч на шняке сюда приплывет? – Андрей старался сказать яснее.
– На шняке не плавают – ходят. Идут, значит.
Еще когда закрывали кузню и Афанасий прятал ключ в условное место, Андрей обратил внимание: как-то уж лихо больно перекрестился на дверь он: «Ну покуда прощевай, кормилица!» Закрыл кузню и словно оставил в ней же и сиплость свою, и угрюмость. Совсем другой человек. Даже разговор стал вести без превосходства, на равных будто.
– Запомнил?
– Запомнил, – сказал Андрей.
– А кротилку видел свою?
– Нет. Что это?
– Вон лежит, – нагнулся и подал Андрею деревянный молот с полпуда весом. Рукоять добротная. – Вишь, какая она, матушка-выручалочка.
– И что ей делать?
– Акул бить. Как из воды нос покажет – бей кротилкой пошибче. Тут она такой кроткой станет – что хошь с нею делай. Только поспешай знай, не мешкай.
– А дальше?
– Ну, ежели память ей отшибить ладом, дальше просто. Ляпом ее подхватишь – и на борт. Клепики братаня ковал – видел?
Андрей кивнул.
– Брюхо вдоль распластаешь: печень в обрез, шкуру долой – солить потом будем, а остальное обратно в море, товаркам ее на корм, значит.
Андрей побросал кротилку с руки на руку, поиграл ею. Легковата, пожалуй, а так ничего себе, ладная будет.
– Она – мне, что ли?
– Тебе.
Андрей отошел чуть, примерился, как бы мог ею ударить.
– А промахнусь ежели, как нынче в кузне? Или, часом, память не отшибу?
Афанасий ему:
– Может и осерчать акула. Тот год с Сулль Иванычем ходил один нашенский. Был случай, промахнулся, разинул рот.
– И что?
– Ничего особого. Без ноги теперича. Сказывали, еле ушли потом. Акулы хотели и шняку опружить, когда кровь-то учуяли. Так-то вот.
Когда Сулль со Смольковым пришли на шняке, у Андрея с Афанасием было все готово. Грузили шняку споро, в согласье. Сулль со всеми на равных, шутит все, улыбается. А когда закончили, спохватился:
– Нет еще новых весла. Там угол другой поставлен. И бочка нет малый.
И Смолькову кивнул: пойди, мол.
Видно было, как Смольков в дверях долго с бочонком возился. Афанасий со смехом шумел с мостков:
– Помочь, может? Тяжко тебе с непривычки-то!
– Да, да. Тяжко ему, – шутил и Сулль, и они с Афанасием смеялись без особой причины, словно веселье распирало их, словно не на акул собирались они в море, а на вечёрку, какую год ждали. Не верилось, что совсем недавно это Сулль так зверел в кузне. Глядя на них, смеющихся, Андрей вдруг почувствовал: на душе легко стало, будто долго нес груз тяжкий, а сейчас отдохнуть сел и скинул. Улыбаясь, пошел к Смолькову.
Бочонок чудной какой-то, весь в аккуратных дырках – насквозь светится. Дырки большие, аж пальцы лезут. «Для чего такой?» – удивился Андрей. Смольков на мостки оглянулся, не идет ли кто, зашептал:
– Молодец ты, Андрюха, добрый. Пришел без смеху. А иноверец, ишь ведь, тоже оскалился. Чего смешного? Может, не этот нужен. Правильно ты его саданул по рукам в кузне.
– Получилось так. Без умысла.
– Со мной-то чего хитришь? Видел я. Правильно саданул. Пусть знает: мы за себя тоже стоять умеем.
– Да ладно ты, брось, – отмахнулся Андрей. – Возьми лучше весла. – И кинул себе на плечо бочонок, пошел к мосткам.
Сулль осматривал в шняке поклажу, перебирал все руками.
– Теперь все нашел? – спрашивал Афанасий.
– Надо не забывать, все держать в память, все брать.
– Так ведь забыл уже.
Сулль обеспокоенно оглянулся.
– Забыл? Что забыл?
– Ну да, – Афанасий задрал бороду, поскреб под ней горло, кривя губами. – Обычай забыл.
Сулль засмеялся.
– Ничего не забывал. Сейчас будем накрывать шняка и ходить домой, делать обычай.
Афанасий кивнул на шняку и посоветовал:
– Ее надо в Колу ставить.
– Пусть тут, – сказал Сулль.
– Отсюда в море не ходят, Сулль Иваныч, – настаивал Афанасий.
– То одинаково.
– Не спорь, Сулль Иваныч. И отцы, и деды оттель ходили. И мы завет рушить не станем, оттель пойдем.
– От крест? – спросил Сулль.
– От креста. Бласловясь пойдем, по обычаю.
– Сулль подумал, глядя на Афанасия.
– Хорошо, – сказал он.
...Вечером на сеновале Андрей завернулся в шкуры, лежал, вспоминал день, принесший столько неожиданностей и перемен.
Ужинали они у Сулля, с водкой. Сулль добрый, веселый и разговорчивый. И Афанасия хвалил, и Смолькова, а предпочтение все же ему, Андрею. Все клал ему на плечо руку, растягивая слова, приговаривал:
– Ты есть хороший русский душа: быстро учился, много терпелив. Если маленько сердился, – смеялся Сулль, – это ничего. Я хорошо понимаю такой люди. – И хлопал по груди Андрея, смеялся лукаво и заговорщицки. – Ты должен иметь тут. Как это по-русски?
– Везенье, – подсказал Афанасий.
– Во-во! Ты должен иметь тут везенье. И свой, и мой. Я верь в это.
Таких слов к себе Андрей сроду не слыхивал. В душе его встрепенулось и разлилось радостное, хмельное. Уж за такие слова он постарается. Коль на него так надеются – из себя вылезет, а докажет. Колотушкою рыбу бить – эка невидаль! Той кротилкой без передыху махать готов. В кузне, на молоте не просил роздыху, а в море-то, Афанасий сам говорил, легче. С ним-то как все обернулось: оба у Сулля в работниках, хотя Афанасий и вольный, и в море не раз бывал. Совсем другой Афанасий стал, не то что в кузне. Пьяный уже, все тянулся с чашкой водки к Андрею.
Когда отужинали уже порядком, Афанасий вдруг взбаламутился, стал звать к себе в гости. Сулль и Смольков поупирались немного и согласились, а Андрей к Афанасию не пошел. Перемен и так много. Да и рубаха его холщовая в кузне совсем засалилась, другой не было. До гостей ли? Чего людей обижать таким видом? И забрался на сеновал, вспоминал разговор у Сулля, пока внизу, у лестницы не завозился Смольков.
Он взбирался ощупью и сопел громко, пьяно. Досадно, что он скоро приперся. Андрею сегодня ни разговаривать с ним, ни слушать его не хочется. И он отворачивается к стене, в угол, спит будто.
Но Смольков нашарил его в темноте и затормошил настойчиво, бесцеремонно:
– Андрюха! Андрюха! Проснись-ка, скажу что!
Он шутейно валится на Андрея и, обдавая сивушной вонью, шепчет в лицо:
– Да проснись ты, проснись!
Смольков игрив, он пробует щекотать Андрея, но только злит этим.
– Чего разыгрался-то? – Андрей недовольно пошевелился.
– Угадай, кого видел я?
Черт их знает, куда они все пошли, где были и кого видели! Андрей одно только хорошо знает: дел теперь никаких. Шняка груженая у причалов, поутру в море.
– Я ажник речи лишился, – шепчет Смольков. – Какая она баба! Эх, не там встретились!..
Тон у Смолькова такой, что Андрей невольно насторожился. А Смольков уже чувствует это, важничает:
– Новость тебе скажу – ахнешь! Помнишь, сюда везли нас?
– Ну.
– Девка была красивая, помнишь?
– Ну.
– Так вот, она...
Смольков тянет нарочно, чтобы разжечь Андреево любопытство, и, наконец, выдыхает:
– Она племянница Афанасия!
Андрея будто паром обдало банным, сухим, жарким, но что-то в словах Смолькова заставляет его сдержаться.
– Не помню, – бормочет и укладывается поудобней.
– Да как же? – горячится Смольков и опять тормошит. – Помнишь, девка красивая приходила? На лодке? С нами говорила еще, Нюшка ее зовут.
– Которая тебя за ухо таскала? – сонно спрашивает Андрей.
Смольков поперхнулся, словно водой на него плеснули.
– Да я с ней нынче знаешь как?
Андрей пошевелился нетерпеливо, отодвигая Смолькова:
– Ладно, уймись, спать я хочу.
Было слышно, как Смольков шуршал сеном, расстилая оленьи шкуры, вздыхал и сопел. Потом угомонился. Андрей подумал, что Смольков уже спит, когда неожиданно и совсем непьяно тот негромко сказал:
– А она про тебя спрашивала... да. Не усох ли, говорит, Андрей в кузне-то?
До зуда от нетерпения захотелось повернуться к Смолькову и растолкать, расспросить, но усомнился: откуда она знает, как его звать? Врет Смольков. И остыл. Говорить о ней расхотелось. Да и мыслями чего зря баловать?! До нее, как до неба, не ближе.
Но, как бы ни гнал их прочь, мысли не уходили. В красной кацавейке встала перед ним Нюшка. Глаза большущие, синие. На пунцовых губах колдовская ее улыбка: «Эй, добрый молодец!»
Андрей рывком поворачивается на другой бок, сердито укладывается удобней. «Колдунья! – думает зло. – Ведьма! У обычной девки разве такие глаза бывают?»
... Может, спал Андрей, а может, не спал, а лишь бредил сонными мыслями наяву, только очнулся от зова, увидел: в сумерках торчит с лестницы жидкая бороденка Смолькова.
– Чего тебе? – приподнялся Андрей.
– Вставай!
На дворе еще темень.
– Куда в такую рань?
– Велено в баню идти.
Вспомнился разговор вчерашний о Нюшке. Потянулся, выбираться на холод не хочется, и разом сбросил с себя тепло.
– В баню так в баню.
Баня натоплена истово, аж дух от жары захватывает. Андрей быстро помылся. В предбаннике на лавках ворох одежды. Исподнее из холста нового. Верхнее все из парусины смоленой да из шкур оленьих, мягких на ощупь.
– Вот это мы счас оденемся! – Смольков суетился радостно и без разбору хватал одежду подряд, примерял.
Андрей, подчиняясь его азарту, не отставал. Исподнее сразу нашел по росту, а шкуры все разбирал, разглядывал.
– Не знаешь, куда что надеть?
– Не знаю, – смеялся Андрей.
– Эх, ты! Портки от рубахи не отличишь.
Андрею в новой одежде просторно, тепло, только непривычно. Смольков, как из бани вышли, забежал вперед, стал подбоченясь.
– Чем я не Сулль теперичи?
«Мозгами», – Андрей не сказал, сдержался. Мозги у Смолькова тоже на месте были, Андрей давно это понял.
Сулль сидел на крыльце, курил, а рядом – Андрей сразу и не узнал – в такой же, как у них со Смольковым, одежде сидел Афанасий.
– Смотри, Иваныч, – подал он голос, – поморы идут.
Сулль придирчиво стал разглядывать их в одежде: поворачивал, щупал, похлопывал и остался будто доволен.
– Чего мешкать? – подгонял Афанасий. – Зови к столу.
За столом Сулль не разговаривал. Из единственной бутылки кулаком вышиб пробку и разлил все по чашкам.
– Будем маленько выпить за наше везенье, – сказал и чокнулся чашкой со всеми, выпил первым.
Серьезное настроение Сулля передалось. Ели молча, долго, основательно насыщались лапшой с мясом, отварным палтусом и творожными шаньгами с чаем. А когда, насытившись, перекрестились перед образами, Афанасий сказал Суллю:
– Я первый иду.
Сулль молча кивнул.
С хозяином прощались в обнимку, с трехкратным целованием, хозяйке кланялись в пояс, благодарили. А потом шли следом за Афанасием Сулль и Смольков, Андрей замыкал шествие. Шли отчего-то не по мосткам, а по улице, по середине. Мурава на улице вся пожухла и пожелтела и лишь кое-где отливала былою зеленью. Улицы тихие, людей никого. Окна домов смотрели сонно и равнодушно.
Не доходя до крепости Афанасий повернул вправо и пошел вниз по улице, в сторону реки Колы. Смольков забежал вперед и пошел рядом с Суллем. Андрею было слышно, как он шептал:
– Туда же нам надо, Сулль Иваныч, – и обеспокоенно показывал рукой влево, в сторону крепости и причалов.
– На Коле есть крест. Там надо делать поклон, – сказал Сулль.
– Почему не в церковь?
– Я не умей это сказать. Это надо смотреть.
Сулль положил руку на плечо Смолькова, и они шли по траве рядом, обходя стороной лужи. Подбирая слова, Сулль говорил:
– Иметь поклон на такой крест очень важно. Это чем стоит дерево. Корни. Ты сейчас будешь посмотреть.
Подошли к кресту. Сулль, придерживая Смолькова, остановился. Афанасий прошел еще и стал у креста первым.
Крест из дуба, тесаный, толщиной в человека, высокий – Андрею рукой не достать макушки – стоит одиноко на берегу; повернулся спиной к реке и восходу, лицом к городу. На кресте вырезана надпись темная – старинная, видно. Поверхность потрескалась, покосились буковки. Смольков, вглядываясь, прочел медленно, тихо:
– «В лето 1635 июня в двенадцатый день поставлен на поклонение всем христианам».
Андрей разглядывал крест, снова подивился Смолькову.
Афанасий перекрестился, стоял торжественно, со строгим лицом иконы, молитву, наверное читал молча.
Из-за варак показалось солнце, позднее, заспанное нежаркое. Потянуло лучи свои к тучам, позолотило их, вараки, крыши домов и крест.
– То хорошо очень, зашептал Сулль.
Афанасий оглянулся на всех, пригласил:
– Поклонимся.
Медленно и чинно перекрестился и отвесил глубокий поклон кресту.
Андрей, Сулль, Смольков, крестясь, положили поклоны низкие, в пояс, как и сам Афанасий, доставая правой рукою землю.
– Пошли, – сказал Афанасий и, не оглядываясь, зашагал вдоль берега, к крепости.
Смольков догнал опять Сулля.
– А ты пошто, Сулль Иваныч, на наш крест молился? Грех ведь.
И опять Сулль положил ему на плечо руку, и опять медленно подбирал слова:
– Крест не есть бог, храм. Мой поклон для земля, город, река и все люди. Для родня, который давно очень помирал.
– Твои родители тут жили?
– Зачем родители? Крест не есть для родитель. Крест есть поклон, куда пошел тоненький нитка от свой душа. Самый дорогой. Я не умей сказать хорошо. Такой слов нету. Это надо понять не голова.
Афанасий проворно снимал со шняки парусину, складывал ее по-хозяйски. Подошедшему Суллю кивнул на залив:
– Время к малой воде идет, Сулль Иваныч. Поспешать надо.
Сулль оглядел залив и вараки, послюнявил чуть палец, поискал ветер.
– Да. Все хорошо, – и полез в шняку ставить рулевое весло.
Афанасий возился с парусом, ставил мачту. Смолькову и Андрею распорядился:
– Отдавайте.
Отвязали шняку, поднатужась, оттолкнули ее от причала и запрыгнули в нее сами. Шняка плавно закачалась под ногами. Сулль на корме подгребал рулевым веслом. Андрея со Смольковым посадили на весла. Кое-как отгребли от причала. Афанасий поставил прямой парус, закрепил бечевку к борту. Парус затрепетал и наполнился, натянулся от ветра. Шняка медленно и послушно пошла в залив. Сулль на корме держит руль, улыбается и, поглядывая вперед, втягивает носом воздух.
– Что все нюхаешь? – Афанасий сел успокоенно, оглядел всех.
– Хорошо пахнет. Везенье...
– Нельзя так, Сулль Иваныч. Ничем не пахнет еще, – предупредил Афанасий.
– А я тоже слышу – пахнет, – сказал Смольков.
– Чем пахнет? – недовольно глянул на него Афанасий.
– Съестным.
Сулль с Афанасием рассмеялись.
От застолья часу не минуло. Как же ты на сытое брюхо учуял?
Смольков отшутился:
– А у меня брюхо, как самоварная труба – всего-то через одно колено. Сколько ни ем, все голоден.
Андрей устроился меж мешков и бочек, сидел развалясь, поглядывал на берега, на уплывавшую Колу, на Смолькова, Сулля и Афанасия. Плавно шняка идет по тихой глади, тепло в одежде поморской. И опять на душе Андрея знакомые уже покой и легкость, словно нашел он, что не терял, не искал сроду, но чего всю жизнь ему не хватало.
39
Нестерпимо хотелось пить. Во рту сухо, в груди будто угли тлеют: жжет все. Кир сел на кушетке. Хмель еще не прошел, кружил голову, томил жаждой. Воды бы! В сенцах, держась крючком за край кадки, плавает в холодной воде ковшик. А на кухне, Кир слышит, ходит отец. Встречаться же с ним не хочется. Что он там делает? Пошел бы куда-нибудь. Эх, студеной бы сейчас, из ковшичка! Напиться бы – и уйти.
Кир потерял счет дням и не знает, сколько раз встает утром и, избегая встречи с отцом, уходит. Возвращается ночью пьяный. А вчера и дома не ночевал. Забрели ватагою на окраину Колы, в слободку, гуляли у вдовушек. И ночевали там же. Тьфу, дернул же черт!
А что он ругает себя? Кому какая забота, где он был и что делал? Он прощается с Колой, он гуляет. Господи, как хочется пить!
Кир встает и, решившись, идет на кухню, угрюмо здоровается с отцом, направляется в сенцы. Пройти бы кухню, чтобы отец не окликнул. Кир напьется воды и уйдет. В кабаке теперь народ завсегда есть, полечат. Правда, отец забрал из комода деньги, но кабатчик и так подает, записывает.
В сенцах Кир зачерпнул торопливо ковшиком – темное зеркало воды пошло кругами, в руках дрожь нетерпения, – пил жадно и громко, большими глотками. Отец подошел, стал около, наблюдал. Кто ему воду носит? Сам?
Граня? Вода холодная, ломит зубы, студит нутро. Кир перевел дух.
– Экий красавец ты.
– Знаю, – нахмурился Кир.
– Ты нынче из дому не смей ходить. И хмельного не пей. Нужен мне будешь. – Тон у отца – не поспоришь. Сказал и пошел в подворье.
Кир вернулся в горницу и рассматривал себя в зеркале. Лицо опухшее, под глазами мешки. Глаза, как у рыбы, красные. Лег опять на кушетку не раздеваясь. Костюм столичный измят, рубаха грязная стала, разит потом. За окном дождь тоску навевает: льет и льет. Вон почему разит потом – костюм не высох после вчерашнего. Вечером в дождь попал. А утром шли из слободки, пьяные уже, – кузнец Никита навстречу. У Кира аж в груди захолонуло: вдруг дома, при Нюшке, обмолвится, где Кира встретил. Жених! Обещал свадьбу! «Эх, Нюшка, Нюшка! Тебе-то теперь как сказать все? Чтобы поняла: не откажет отец в женитьбе, даже рад будет – по его выходит. Не откажет, да мне-то с ним каково идти в соглашение?! Эх, забота ты, Нюшка! Нет сейчас сил пойти к тебе и просить подождать до будущей осени. А выход только такой видится».
В груди опять жжет. Водки бы стаканчик да огурчик соленый! Как же худо неприкаянным быть! А в кабаке питухи, поди, собираются. Парамоныч пшеничную подает.
Из кухни голос отца позвал:
– Поди-ка сюда!
«Что ему надо?! О чем разговор, коль шхуна в Норвегах?» Кир хмурится, но поднимается и идет на кухню. В дверях приваливается к косяку, засунув руки в карманы, ждет.
Отец сидит за столом, в руках планка ровная, струганая, нож острый, на столе счеты. Раз, раз, раз! – пощелкивает на счетах, режет ножом метки на планке, а сам нет-нет да и кинет на Кира недовольный взгляд.
– Смотреть на тебя тошно. Пообиходил бы себя хоть немного.
– Хворый я, – равнодушно роняет Кир и просит: – Дал бы лучше опохмелиться...
– Возьми, – вздыхает отец осуждающе, – в шкафу стоит.
Кир выставил из шкафа на стол капусту малосольную, хлеб, сел на другом конце стола, налил неверной рукой, выпил и долго морщился, содрогаясь, нюхал хлебный кусок.
– Не боишься пить столько дней?
– Чего бояться? Не ночной тать – на свои пью. – И попрекнул, не сдержался: – На водку я, поди, заработал.
– А устав знаешь?
– Какой устав?
– Судебный...
– Он по себе, а я по себе.
– Сказано в нем: «Кто злобычен в пьянстве, или более времени в году бывает пьян, нежели трезв, того присуждать к строгому наказанию розгами».
Кир перестал жевать: еще чего? Век жил, а отца, выходит, не знал.
– Чего пужать? Ступай да скажи. Пусть напоследок отстегают.
– Почему напоследок?
– Надумал уехать из Колы я...
Отец известие принял спокойно, и это задело Кира. Знал, выходит, к чему дело идет.
– Что ж, коль решил покинуть отца на старости – с богом. В час добрый. – И помолчал. – Куда же надумал?
Отец на счетах щелк-щелк – на планке зарубка: делает себе численник на год следующий. Ложатся зарубки: прямые – будни, воскресенья – ложбинкой, косые – престольные праздники.
Кир жадно ест с хлебом капусту, запивает рассолом прямо из миски: хороша капуста в похмелье!
– Подамся в Архангельск. Наймусь к купцам.
– И это неплохо. Я у купцов всю жизнь ходил. Капитал наживал им. Теперь ты ступай.
– Не от жиру бешусь – от нужды.
– А нужда в чем?
Тон отца не звал к откровенности. Ишь куда тычет – в боль самую: худо-де в найме быть. Нужда в чем?! Будто не понимает.
– Родным отцом стал не понят.
– А ты другим бы порассказал.
– Говорил. С дядькой Матвеем.
– Умная голова. Что же он?
Кир впервые за последние дни ел. Жжение в груди стихало, уходила дрожь, голова яснела. Не вскипеть бы теперь, высказать: наказать меня – в твоей воле, а заставить думать по-твоему – не надейся. Вина за ту землю все равно, в моих мыслях, на вас, стариках, останется.
Кто в то время жил в Коле, когда землю продали, разговора о ней, как суда страшного, опасаются. И дядька Матвей на тебя схож; бочком да в сторонку молчком.
Отец перестал резать численник, поднял голову, руки на коленях расслабились, сказал раздельно и терпеливо:
– Зря людей не вини огулом. Не их вина, что тогда жили. Не нехристи ведь какие – руки на себя не наложишь от несогласия. И войной против своего царя не пойдешь: его земля, он знает, что делает.
«Экий послушный да терпеливый. Забыл моего деда? Налить бы еще стаканчик, тогда и поговорить бы уж». И потянулся рукой к бутылке, подвинул ближе к себе.
– А твой отец не за это ли в Колу ссыльным попал? Или он с Пугачем не против царского дома хаживал? А ты? Царь знает, что делает! Ничего не знает он про ту землю! А если бы истину-то ему поведать, неизвестно еще, как бы он сам повернул с тем случаем.
– Горячий ты, кипяток прямо, – осудил отец. – И мы ведь не всегда старыми были. И тоже так думали. А исправник с городничим рассудили иначе. Меня от позорной-то порки только крест царский спас. А то отстегали бы принародно, не хуже, чем и Матвея.
– Писаря?!
– Писаря.
– Мне кабатчик сказывал: не пороли дядьку Матвея.
Голос отца тихим стал.
– Матвея одного из колян пороли. Смолоду шустрота его не только на баб тратилась. Думал – ништо, народ в обиду не даст. А народ супротив власти-то не пошел. Царская она. Матвея отстегали да еще каторгой пригрозили. Духом-то он и сломался. Года три на людей и глядеть не мог. Чуть к норвегам жить не ушел. Да стерпел потом и остался. Хоть и худо житье, а куда с родной земли денешься?
Это была для Кира новость. В памяти всплыли медленно поднимающийся из-за стола писарь, его отчужденный взгляд и слова: «Как знаешь, как знаешь». Он шел к выходу, а Кир глядел ему вслед. Подавались назад его плечи, прогибалась спина. Кир раньше и не задумывался, почему так трудно он ходит. Правда ведь – почему? Шлеп-Нога... Разве мог он с Киром говорить в кабаке серьезно? Кир пьян был, задирист. А писарь все-таки намекнул: стоит подумать, мол.
– Я не знал этого, – голос Кира осел.
Отец вздохнул:
– Многого ты не знаешь.
И отложил занятие в сторону, подсел за столом ближе к Киру.
– Народ-то смолчал тогда потому больше, что земля та надобилась не очень. Так, промышляли иногда рыбку да зверье там, а чтоб к торговле приспособить ее – мыслей не было. Посчитали промеж себя: Север велик, земли и воды всем хватит. На том и утихли. Тогда с мурманской рыбой ходить в столицу еще нужды не было. Она и в Архангельске хорошо продавалась. Это сейчас русские купцы за копейками рыщут, а тогда... Ты стакан-то оставь пока, обожди пить. Ишь, разохотился.
Кир послушался, отодвинул стакан. Конечно, знай он про дядьку Матвея раньше, говорил бы иначе с ним. Ой, как нехорошо-то получилось! И все отец: не мог сказать раньше... А может, не поздно еще сходить, повиниться, довести до конца разговор?
– Когда я начинал плавать, – говорил отец, – в Архангельске было пять купеческих корабельных верфей, была биржа не только для местных, но и приезжих купцов. До сорока торговых домов вели дела свои с заграницею. Почти шестьсот купеческих капитанов ходили в Голландию, Неметчину, Англию. Это тебе не шутка. А вывоз товаров из Архангельска превосходил привоз на пять миллионов рублей.
Разговор о дядьке Матвее, о той земле уходил в сторону. Кир слушал рассеянно, думал: «Опять хитрит. Сует свои старческие воспоминания о прежней жизни. Что мне с того, как раньше было? Про сейчас надо».
Вслух сказал:
– Широко вы жили. А теперь в Архангельске нет ни одного русского торгового дома, нет и биржи. Зато иностранных фирм – пруд пруди...
– Все верно, – согласился отец и, помолчав, заговорил, вспоминая: – Как они возникали, я все воочию видел. Силу они с умом набирали, исподволь. В прошлом веке на них и внимания не обращали, а в этом они как грибы пошли: там фирма, там контора. И все русских купцов теснили. А потом капиталом так давить стали, что и Санкт-Петербург им навстречу пошел: в восемьсот десятом году уже и биржа закрылась, на следующий год – министерство коммерции... Во какие деревья рушились! А про торговые дома и говорить что – оскудели вскорости, а потом и в разор вошли.
Как никла былая слава купеческая, Кир слышал еще в кемском училище, но с отцом таких разговоров никогда не было. Сейчас это вдруг обидело. «Все дитем малым меня считает. Или не хочет, чтоб знал я?» И хотелось вернуть разговор о дядьке Матвее, но отец заговорил, казалось совсем о другом:
– Если, Кирушка, помор дом себе ставит или шняку справляет, то о праздничных портках да красной рубахе не думает. Надрывается, а капитал на главное тратит.
– К чему это?
– К тому. Иностранцы, когда наш Север седлали, то с дальним умом это делали. Они и своих не жалели денег, тратили. Наперед знали: окупится. И окупилось. Русские-то сами свой капитал несли им: на-ко, мол, разоряй, не брезгуй.
– Так прямо и несли? С поклоном, может?
– А вот послушай. Новому веку три года стукнуло, купец иностранный, Дорбеккер, получил от царя добро: разрешалось ему в Архангельске открыть – совместно с казной – компанию для развития рыбных и звериных промыслов. Вот и понесли ему русские купцы денежки. С поклоном... Соблазн велик был. Компания хотела ловом и солением рыбы заняться, промыслом тюленя и кита и добычей из морской воды соли. Все ей было дозволено. И достоинство у компании приличное было: вверили ее попечению министерства коммерции, во главе стал Дорбеккер, а десять акций компании приобрел сам царь Александр. Во как!
Правда, поначалу все гладко шло. Закупили иностранные суда и неводы, за готовое содержание и высокую плату наняли иностранных китоловов. Компанейщики уж и дивиденды на акции ожидали: теперь-то, мол, на китах выручим...
Отец усмехнулся рассказу своему.
– Вот, ходила эта компания промышлять китов и тут, по северным морям, и даже к Груманту, а везде терпела неудачу. Стали промышлять и рыбу на Мурмане, вблизи берегов, но опять неудача. Деньги компания тратила, а дивиденды не шли. А потом разрыв с Англией. Те трехмачтовый корабль компании захватили, сожгли. Потом в Кольской губе разграбили гавань Екатерининскую и оставшиеся суда захватили. Так компания и разорилась.
Гавань Екатерининскую Кир знал еще сызмальства. Мальчишкой бывал не раз там, помнил случайно услышанные разговоры о том, как грабили англичане гавань, но виделось тогда по-другому все.
– Кто же войну предвидел? Тут ничего не поделаешь.
Отец пожевал в раздумье губами. Показалось: ждал такого вопроса.
– Может, война и виновата. Только в восемьсот тринадцатом году, – как компанию ликвидировать стали, ревизия злонамеренность вскрыла. Оказалось, наемные иностранцы не только о пользе русских дел не радели, но и успехам препятствия устраивали с умыслом. Открылось тогда: получали они тайную плату от заграничных компании, чтобы китоловные промыслы не только не развивать в России, но всеми силами стараться вредить им. Так вот. А война что – повод лишь...