355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Екимов » Под высоким крестом » Текст книги (страница 2)
Под высоким крестом
  • Текст добавлен: 15 апреля 2020, 11:00

Текст книги "Под высоким крестом"


Автор книги: Борис Екимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)

Родительская суббота

После смерти матери разбирал я ее бумаги: письма, поздравительные открытки к праздникам, рецепты снадобий: «От кашля: мед 1 ст., вино кагор 1 ст., трава душица… трава чабёр…» Что-то надо выбросить, а что-то оставить на память. Попался листок, почерк матери: «Разве может понять человек, весь свой век мирно и тихо живущий в теплом и уютном углу, какое это большое счастье – иметь собственный дом. Приходить туда, зажечь лампу, сесть за стол и знать, что все в твоей воле, что ты здесь хозяин, что никто тебя не потревожит, не нарушит твоего покоя. Только бесприютным, кому приходилось мыкаться без ночлега день, и другой, и третий, открывается вся полнота счастья, которую таят в себе слова „мой дом».

Прочитал, удивился, подумал, с трудом, но припомнил, что, видимо, это строки из первого варианта моего давнего романа «Родительский дом». Он был вначале огромным, этот роман, что-то около сорока печатных листов. С черновиков, для машинистки, помогали мне его переписывать мама и тетя Нюра. Тогда мать моя, видимо, сделала эту выписку для себя.

Надо сказать, что мама к моему писательскому ремеслу относилась весьма прохладно. Но оставила для себя эти строки. Значит, задело душу.

В пору молодую немало пришлось мне помыкаться. Чужие углы, казармы да общежития, а порою просто вокзалы, вагоны пригородных поездов как ночлег. Так что для меня эти строки были не выдумкой. А теперь вот, наткнувшись на них в бумагах моей не больно сентиментальной матери, подумал и понял, что эти строки о всей нашей семье, которую гоняла судьба из края в край страны огромной: Вятская губерния, Забайкалье, Игарка, Иркутск, казахстанские пустыни: Майеркан, Бурлю-Тюбе, Или. И наконец здесь: Калач-на-Дону, улица Пролетарская, двадцать пять.

Нынче – Родительская суббота, завтра – Троица. Не большой я знаток обрядов, но еще вчера решил: в день воскресный, на Троицу, возьму машину, съезжу за Дон, там, на приволье, теперь самая красота. Наберу цветов полевых и отвезу на кладбище. С вечера так решил. А рано утром поднялся: пасмурно, тепло; такая нежная зелень омытых дождями деревьев, кустов и трав; и дух цветущей акации, сладкий, пряный.

Горлинка прилетела. В густой кроне не видно ее, но стонет и стонет: ур-лу-у-у… ур-лу-у-у… ур-лу-у-у… Как печальна песня ее. А может, это вовсе не горлица, но мамина душа кличет, зовет в Родительскую субботу.

Слава богу, в соседском дворе, у Юрия, зацвели пионы. Сорвал несколько пышных розовых цветов. Веточек акации нарезал и пошел на кладбище. Мама любила пионы, акацию, нежный ее аромат. Но полевым цветам радовалась больше. Бывало, на Троицу из-за Дона привезешь целую охапку золотой медуницы, белого тысячелистника, степных гвоздик…

Мать не нарадуется, букеты собирает, ставит в банки, соседей одаривает. И вспоминает родное Забайкалье, Сретенск, Самаринский затон. Праздник Троицы.

– Березками все украсим… У ворот и в доме. А мамочка наша полы намоет, воском натрет, дорожки постелет, богородской травкой посыпет…

Они всегда так хорошо и светло вспоминали, тетя Нюра и мать моя, они так ясно помнили детство свое и молодость: быстрая Шилка-река, сопки, тайга, родные и близкие люди – словом, родина, родительский дом.

– Там у нас такие цветы…

– Там ягоды: голубика, черника, смородина красная, смородина белая, а сколько грибов…

Хрустальная память детства, она – до последнего вздоха. Но детство порой кончается быстро. Из родного гнезда улетают, но скоро ли новое совьют. У моих старших, тети Нюры и матери, к новому гнезду, к нашему старому дому лежала далекая дорога, десятки тысяч нелегких верст. Они их прошли. В конце пути старый наш дом стал для них приютом теплым, дорогим и последним.

«Я еще поживу в нашем домике», – говорила мать моя даже на краю жизни, когда уже еле двигалась. Ни горячая да холодная вода из кранов, ни тепло от батарей, ни прочие удобства ее не радовали. «Я наш домик люблю…» – повторяла и повторяла она.

Ранее, когда жива была ее родная сестра Нюра, вдвоем они и не думали никуда уходить из старого дома. Здесь же, в поселке, стояла пустая квартира. Но жить в ней не хотели. Даже зимой.

Печка, дрова, уголь, вода – во дворе, надо ее качать да носить, и домишко уже худой, старый, по-доброму его и не натопишь. «Переходите хотя бы на зиму в квартиру», – уговаривали их. Не соглашались.

Дяде Пете, когда он работал еще на речном флоте, начальство предлагало: «Продайте дом. Мы вам перед пенсией дадим хорошую квартиру. Будете жить нормально». Отказались наотрез: «Куда мы от своего дома…»

Помню себя в молодом еще, городском бытованье: нет большей радости, чем домой приехать и пожить там день ли, другой.

А ведь старый наш дом – далеко не дворец. Низенький, тесный.

Невеликий деревянный сруб, поставленный в начале прошлого века на придонском хуторе Рюмино-Красноярский. После Великой Отечественной войны Калач-на-Дону лежал в руинах да пепелищах: то немцы его крушили, то – наши, захватывая и освобождая. (А в войну Гражданскую белые да красные, и тоже горело все и рушилось.)

После войны на калачевские пепелища помаленьку стали свозить дома, разбирая их на опустевших хуторах. Так приехал и наш дом. Мы его купили: черный закопченный сруб с камышовой крышей. Продавали дом очень дешево, да еще с рассрочкой. Для нас это было спасеньем. Откуда деньги?

Потом рассказывали, что тетя Нюра заплакала, переступив порог нашего нового жилья. Говорят, испугалась: больно неказистый.

Теперь-то я знаю, что для слез была иная причина. Тете Нюре в ту пору исполнилось сорок лет, дядя Петя – немногим старше, матери моей к сорока подпирало, кроме взрослых, дети: Слава – в седьмом классе, я в первый класс собирался, Коля – в люльке. Шестеро нас.

И вот он наконец, собственный дом, своя крыша над головой. После долгих и долгих лет нелегких скитаний. У взрослых надежда теплится, может быть, наконец они кончились, эти скитания. Может, даст бог приюта, покоя под этим кровом. Уже здесь, в Калаче, за короткий срок сменили мы две квартиры. Сначала жили у ворчливой Кацурихи: «Туда – не ходи, здесь – не сиди». Потом снимали отдельный домик, невеликий, но довольно приглядный. Хозяева его продавали. Но деньги у нас откуда?

И вот теперь наконец свой угол. Пусть на шестерых одна лишь комната с печкой посередине. Даже коридорчика нет. Дверь открывается прямо на улицу. Никакой огорожи. Вокруг лежит обдутый ветром, заваленный мусором пустырь. Но все равно – свой угол.

«Домов – как у зайца дремов» – такая в наших краях невеселая есть поговорка. У всякого зверя да птицы есть гнездо ли, нора, берлога, лишь у зайца под любым кустом – приют, в любой ложбинке. Вздремнул, отряхнулся – и ходу.

В 1905 году дед мой Алексей Васильевич Крысов отправился к новой жизни на Дальний Восток, оставив жену и грудную дочку Нюру на родине в деревне Крысовы Шелеговской волости Орловского уезда Вятской губернии. Уходил от великой бедности, от голода. Устроился на работу в Самаринском затоне, на реке Шилке, возле города Сретенска. На следующий год привез жену с дочерью. Вначале снимали угол у Пучковых в деревне Матакан, что напротив Самаринского затона, через Шилку. У Пучковых семья – шесть человек, дом – невеликий: комната и кухня. Там и умещались: хозяева и квартиранты.

Но вторая дочь – моя матушка, Антонина Алексеевна, родилась уже в своем, пусть и казенном, углу. Вот он, на старом фотоснимке, Самаринский затон, мастерские, баржа-сухогруз «Москва № 137», чуть далее – пароход-колесник, на берегу, в двух шагах от воды, – кузница, мастерские для холостых рабочих и еще один дом, для женатых.

В этом доме в отдельных комнатах, но с общим коридором и большой общей кухней жили несколько семей, в их числе Крысовы: Алексей Васильевич, Евдокия Сидоровна, их дети: Нюра, Тося, Миша, Нина и Таечка, из которых все, кроме старшей Нюры, родились здесь. Таечка утонула в затоне трехлетней.

Здесь, в Забайкалье, жили не в пример лучше, чем в Вятской губернии. В 1913 году ездили на родину, в гости. Тетя Нюра хоть и была маленькой, девяти лет, но помнит: «Такая в деревне бедность. Хлеба лишнего куска нет…»

В Самаринском затоне дед мой, Алексей Васильевич, работал на пароходах матросом да кочегаром. Бабушка, Евдокия Сидоровна, стирала «на людей», убирала в домах. У начальника пристани Дитриха, у инженера. По ночам она пекла хлеб, тоже «для людей». Во время жатвы трудилась у Кочмаревых на поле, считалась лучшей жницей. В летнюю да осеннюю пору варила на заказ варенья, собирая ягоды в тайге. Пекла пирожки на продажу.

Над Затонскими горами, Там, где Куренга течет, Вкусно пахнет пирогами, Дуня Крысова печет.

Эту песенку сочинили гимназисты из Сретенска, распевали ее и речники-«холостежь» из общежития.

Тетя Нюра вспоминала:

«Мамочка много работала. Стирает, много белья. Его надо с мылом постирать. А потом кипятить. А потом второй раз простирывать. А потом полоскать – в речке. Зимой – на санках, к проруби. А ночью хлеб печет, для людей. Ночью все спят, и русская печь свободная. Наша мамочка любила работать…»

Работали и жили, во всяком случае, сытно. Муку и крупу покупали мешками. Семья ведь немалая. Мясо брали стегнами. «Помню, папа на салазках стегно везет. Жирное такое мясо, говядина. Из Монголии скот пригоняли», – вспоминала тетя Нюра.

Жили, работали… Надеялись вскоре купить или построить собственный дом в Сретенске. Там – школа, детей надо учить.

Евдокия Сидоровна и Алексей Васильевич были неграмотными. Но пользу и нужность образования понимали.

«Наша мамочка всегда говорила: мы – слепые, а детей выучим. Мамочка читать не умела, а память такая хорошая. На санках зимой катаемся, домой прибежим, а мамочка смеется, стихами говорит: „Шалун уж отморозил пальчик, ему и больно и смешно, а мать грозит ему в окно».

Она бы выучила, и, конечно, появился бы у Крысовых свой дом, копили для него деньги.

Но человек лишь предполагает. Дом для Крысовых остался мечтой.

В России началась революция, потом Гражданская война, голод и мор. Дуня Крысова умерла в 1920 году во время эпидемии тифа, оставив четверых детей сиротами.

Мама моя вспоминала: «Эпидемия тифа была. Многие болели. У нас только Нюра с Ниночкой дома остались. А мамочка с папой, Миша и я – в больнице. Мы с мамочкой вместе лежали, рядом кровати. Она уже выздоровела, говорила: „Я скоро выпишусь, а ты еще немного полежишь». А потом она супу поела. Все ели, и она захотела. А наверно, было нельзя. Она поела, и стало ей плохо. Потеряла сознание, бредит, размахивает руками. Я к ней: «„Мамочка, мамочка…» А она не узнает меня, отталкивает. И меня на другую кровать переложили. А утром я проснулась, а мамочка простыней закрыта, с головой. И ее унесли». Маме моей в эту пору было девять лет. Тете Нюре – тринадцать. Миша и Ниночка – вовсе малыши. Отец семейства, Алексей Васильевич, после болезни стал инвалидом: рука не сгибалась, а он работал последнее время возчиком и конюхом, лошадь его звали Карькой. Спасибо, что оставили там же, на пристани, сторожем.

Началась у Крысовых иная жизнь, без мамочки. Нюре двенадцать ли, тринадцать лет. Она в доме – хозяйка и главная работница. Печь хлеб, варить еду, стирать и все прочее. Да еще и на заработки ходить: к Вавиловым, Кочмаревым – куда позовут. Кочмаревы платили за работу зерном, на жатве. У других порой работала за еду. «Накормят меня яичницей, я и копаю картошку. День копаю, другой копаю…» Девятилетняя Тося тоже работала у людей, в няньках. За еду. А дома – двое своих маленьких: Миша и Ниночка.

«У нас недалеко стоял красноармейский полк. Папа на кухню пойдет с ведром. Его там знали, что он – вдовец и детей четверо. Гречневой каши полное ведро наложат. Или гороховый суп. Он густой. И мы едим. Вкусно…» – вспоминала тетя Нюра.

При советской власти начальником пристани стал Ярыгин-младший (их было трое братьев). Бывший водовоз, он знаменит был тем, что без отрыва от кобылы и водовозной бочки на колесах наизусть выучил всю «партийную литературу». Едет и, сидя на бочке, с вожжами в руках, очередную книжку читает, бормочет, зубрит. Чистит кобылу – и книжка рядом.

А когда назначили его начальником пристани, то он уволил моего деда с работы, из сторожей, за какое-то поперек сказанное слово. Дед ходил в контору, на коленях просил прощения. Ведь четверо детей на руках да еще – вдовец, инвалид, рука не действовала. Но «партийный» начальник его не простил. Дед очень переживал, стал заговариваться и в конце концов застрелился из ружья.

Ни о каком собственном доме теперь и речи не могло быть. Спасибо, что из казенного не прогнали: общий коридор, общая кухня с большой русскою печью, а комната своя, Крысовых. Там четверо родились: Тоня, Миша, Нина и Таечка. Теперь этого дома нет.

Потом пошла иная жизнь, где домов – как у зайца дремов, и опять все чужие.

Тетя Нюра плавала на пароходах уборщицей, потом поваром, прачкой, сначала – одна, потом с мужем. Зимовали в Благовещенске, Хабаровске, Николаевске. Обычно в казенных бараках да на частных квартирах. Потом дядя Петя стал учиться на рабочем факультете (рабфак) во Владивостоке, затем – институт в Москве. Комната на пятьшесть семей, разделенная ситцевыми занавесками. После института было недолгое житье в Хабаровске. А потом арест, ссылка в казахские пустыни: Майеркан, Бурлю-Тюбе, Или.

И наконец – Калач-на-Дону. В сорок лет, слава богу, свой угол, свой собственный дом.

И у матери моей та же песня: общежитие рабфака в Чите, в институте в Москве сын родился, это – я, смерть мужа, два года в Иркутске, в доме свекрови и золовки, а потом к родной сестре Нюре, у которой мужа арестовали. Вдвоем выжить легче.

Слава богу, выжили. В сорок пятом власти разрешили уехать из ссылки, «без права проживания в областных центрах».

Уехали к новому месту. Калач-на-Дону. Но снова углы чужие: Кацуриха, флигелек на улице Октябрьской. И наконец – Пролетарская улица, дом двадцать пять. Своя крыша над головой. И надежда: может, кончились беды и этот дом теперь уже навсегда, до смерти свой дом.

Слава богу, так и случилось. Отсюда все и ушли на кладбище. Но провели здесь целых полвека, понемногу обживаясь.

Пристроили небольшой коридор, потом верандочку, потом еще одну комнатку. И конечно, подворье: сараи, базы для коровы, свиньи, куры. Просторный огород, который кормил. Позднее садовые деревья: яблони, груши, сливы, виноград, абрикосы.

Улица Пролетарская, дом двадцать пять. Наш старый дом…

Домовая птица

Ранним покойным утром возле двора моего на ветки старого вяза уселись три вороны и подняли вселенский галдеж. Еле отогнал их. А потом подумал, повспоминал и вздохнул огорченно: перевелись в нашей округе добрые птицы, одно лишь воронье осталось. И это ведь не стариковское брюзжанье, а чистая правда.

В прежние времена ласточки у нас селились повсюду: в сараях, курятниках, скотьих катухах, под выпусками, навесами да застрехами кровель. Три ли, четыре гнезда во дворе. Их никто не трогал, даже отчаянная ребятня, которая по весне зорила воробьиные, сорочьи, вороньи гнезда, пропитание добывая: всякая яичница хороша в голодуху. Но и тогда знали твердо: ласточку трогать нельзя, за нее – Бог накажет. Да она и сама отомстить может: принесет огонь на веточке в клюве, сунет под застреху, и запылает соломенная ли, деревянная кровля. Такие случаи бывали. О них рассказывали.

С ранней весны до поздней осени мальчишкою спал я на открытой веранде. Ласточкино гнездо каждый год лепилось прямо над головой у меня. Можно рукой достать.

Весной прилетают, лепят гнездо, людей не боясь. Выводят птенцов, растят их, кормят, нося и нося всякую живность. Ласточата пищат, разевая желтые клювы. Мы им помогали кормиться: наловишь мух и лишь успевай совать в открытые рты.

Потом птенцы вырастают, учатся летать. Гнездо пустеет.

Опустеет гнездо, но до самой осени ласточки каждый день прилетают дом свой проведать. Обычно к вечеру. Усядутся рядком на проводах возле дома и щебечут. Порою в гнездо нырнут. Да не одна, а все разом. Не умещаются – выросли ведь! – пищат, но потом кое-как умащиваются друг на дружке. Смех один. Недолго посидят. Улетают.

Теперь ласточек нет. Уже давно.

И скворцы перестали селиться. А ведь были домовой птицей. Без скворцов – никак.

В каждом дворе обязательно имелся скворечник. О нем заботились, загодя чистили его, подправляли. Красивые были скворечники, особенно у людей рукастых. Домики аккуратные, порою с настоящим крылечком, с резными столбиками, подзорами, ажурной крышей – прямо дворец. Но это – у рукастых. А обычно – просто скворечник. На высоком шесте над домом, чтобы кошки не добрались. В школе, на уроках труда, обязательно каждую весну скворечники делали. Строгали, колотили. Учитель помогал. Что-то, но получалось. Скворечники были в каждом дворе. А над ними – невеликий шестик с поперечиной или просто сухая ветка. Скворцы ведь артисты, им нужна сцена, чтобы петь ловчее. Скворечник во дворе – дело серьезное: не дай бог скворцы не поселятся – это плохой знак. И потому старались. Помню, двойные были скворечники, со входами в разные стороны. Или друг над дружкою, в два этажа.

Весною скворцов ждали, друг у друга спрашивая: «У вас не прилетели?..»

И вот наконец прибывают, значит, и впрямь весна. Первым делом осмотрят скворечник, воробьев выгонят, если те успели там поселиться. Устроились – и запели. Особенно по утрам и вечерами. Солнце встает ли, садится. Над скворечником, на шестке, на веточке, скворцы поют, заливаются. В каждом дворе. Красивые, ладные птицы, черные, с вороненым отблеском. Все в их песнях, свое и чужое: соловьиный бой, жаворонка трель, иволги долгая песнь, а порой хулиганистое лягушачье кваканье. Утренний концерт да вечерний, в розовых отсветах зари. Свои поют и соседские. Как раз в эту пору в огороде самая работа: грядки копать, сажать, поливать. А скворцы помогают, веселя душу.

Теперь ни скворечников нет, ни скворцов. А почему – не больно понятно. Первой убрала птичий домик премудрая тетка Фрося. Помню, как она объяснила соседям: «Они помидоры дергают. Сама видала. Дерг да дерг…»

Мои домашние ей не поверили, и другие соседи – тоже. Всю жизнь скворцы на усадьбе. И ничего не дергают. По грядкам ходят, добывая червяков из земли да с листьев. А тетка Фрося, она не больно людимая. Вот и скворцы ей помешали. «Изнистожить…» – постановила и поломала скворечник.

Шло да шло время. А нынче – ни одного скворечника. Во всей округе. И скворцов нет. Некому по весне и петь. Почему? Не больно понятно. «Этажей», слава богу, на нашей окраине нет. Те же простые дома, огороды, сады… А скворцы куда-то пропали. Может, потому, что скворечников нет, «изнистожили». Вот и песен скворчиных нет по весне. А бывало, так заливались – заслушаешься.

Чуть не забыл о самой дорогой для мальчишек птице. Скопчиками их звали. Хотя правильное название – кобчик, семейство соколиных. Но это теперь я знаю: кобчик да пустельга. А тогда каждый уважающий себя пацан имел своего скопчика. Вышел на улицу, скопчик на плече сидит: желтоглазый, с острым крючковатым клювом, в рыжем да пестром пере. Шевельнул плечом, чуть подбрасывая, скопчик взлетел, сделал высокий круг, прокричал: ки-ки-ки… И снова на плечо уселся. Красивая птица. Одно слово – сокол.

Скопчиков забирали из гнезд «пуховичками», еще без пера. Загодя находили гнезда в займище, на холмах Задонья. Обычно на высоких деревьях. Найдешь гнездо, следишь за ним. В свою пору забираешь лишь одного птенца из трех ли, четырех; за пазуху его – и домой. Начинается немалая колгота: теплое гнездо, кормежка. Прожорливый птенец. Орет и орет. Лишь успевай ловить кузнечиков, а потом – ящерок, сусликов. Ловишь и кормишь. Ловишь и кормишь. Птенец растет, потом оперяется. Привыкает к тебе. Все лето – рядом. Учишь его летать. Подбросишь, он недоволен, кричит: ки-ки-ки… Но понемногу привыкает. Живет целое лето. Лишь в августе начинает надолго улетать на охоту. Всякий день возвращается. Угощенье примет. Посидит у тебя на плече, желтоглазый красавец. Снова улетит. А потом – навсегда.

Скопчиков все любили. Даже взрослые. Сначала ворчат: «Лучше бы курицу выкормить». Но потом привыкают. «Где он, наш…»

Теперь уже он далеко-далеко – скопчик из ушедшего детства, из нашего старого дома, который не только людей привечал, но всякую тварь живую.

Малые птахи журчали в смородиновой гущине. Пестрокрылый удод важно расхаживал по огороду, запуская в землю длинный кривой клюв. Кормился. А потом усаживался на конек крыши и долдонил: у-у-да… у-у-да… – распуская и собирая радужный веер нарядного гребня.

Все это было при моей, слава богу, памяти. Теперь остались лишь воробьи, сороки да горлицы, которых прежде не знали. Осенью да зимой прилетают синицы, дятлы стучат. Но воронья развелось – несчетно. Вечерами да по утрам долгими караванами тянутся они на прокорм, на ночлег. Порою обсядут двор, орут и орут, ничего доброго не обещая.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю