355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Екимов » Под высоким крестом » Текст книги (страница 5)
Под высоким крестом
  • Текст добавлен: 15 апреля 2020, 11:00

Текст книги "Под высоким крестом"


Автор книги: Борис Екимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)

Праздник

Вчерашний день выдался пасмурным и холодным. Шел дождь; задонские холмы еле виделись в туманной сырой мгле.

И нынче вот уже полудень, а дождь то стихнет, то снова стучит по жестяной крыше. Сумрачно, скучно. Абрикосовые деревья в белом цвету мокнут, словно сироты. А ведь завтра – праздник.

Вечером дождь перестал, но солнце так и не выглянуло. Ненастный день, поздняя холодная весна. Но все же весна. Небо в тучах, низкое, по-вечернему угрюмое; а на земле – свежая зелень, мокрая от дождя. Поодаль – словно белесая дымка стелется по траве. Это зацвела пастушья сумка. И рядом цветущие абрикосовые деревья: белый, розовый цвет. Цветут они, как всегда, мощно: лишь у земли виден черный ствол, а выше – белое облако. Пасмурный вечер; сырость и зябкость. Но как хорошо смотрится белый дым цветенья на зеленой земле. Обычно абрикосы цветут еще до зелени. Как-то даже тревожно: белое на черном. А нынче – зелено. Вот и видится в ненастном вечере: белое на зеленом. Так лучше: глазу – теплей, душе – покойней.

Подошел к деревьям. Еще издали, через сырость и холод, повеяло нежным духом. Сначала не поверил. Принюхался – точно: аромат. Подошел ближе, стал меж деревьев. Да, зябко, сумрачно, но пахнут, цветут.

Долго стоял. Пошел в дом. Из двора уже оглянулся: зелень, белый, размытый сумерками цвет, а значит, весна. Завтра – Пасха.

Ночью вышел: ветра нет и прогалов нет в тучах; вечером по барометру стучал пальцем, ничего доброго: стрелка на «непогоде».

А утром проснулся, вышел во двор – и глазам не поверил. В косых утренних солнечных лучах мокрая трава сияет, радужно переливаясь, вся в бисерной влаге. На небе – ни облачка.

Солнце поднялось выше, и разом раскрылись яркие, золотистые одуванчики; абрикосовые деревья – словно белые облака на земле; алыча зацветает, так сладко пахнет; смородины желтый цвет приторно-сладок, его любят черные мохнатые шмели; они сыто гудят, пригибая тяжестью своей цветок за цветком. Целый день пчелы звенят и звенят. А вечером прилетели ласточки. Вот он и праздник.

Марьяна

«Вспоминаю очень часто душевные наши встречи, теплые беседы в маленьком и уютном вашем домике. Вы пишете, что я успокаивала вас, могла развеселить, а ведь сама я приходила, прибегала к вам с каждым новым событием, с каждым известием. У меня в Калаче ведь не было более дорогих и близких людей, чем вы». Это строки из письма Марианны Григорьевны Блохиной. Последние несколько лет она жила в Ростове-на-Дону, возле сына, сестры. Там и умерла.

Марианну Григорьевну знали в каждом калачевском доме. У нее учились два поколения. Хотя была она вовсе не педагогом, а музыкальным руководителем «на полставки», то есть на половинной зарплате. Детский сад и школа. Шумовой оркестр, о котором я говорил, танцевальные группы, несколько хоров, драматический коллектив, вокалисты, чтецы-декламаторы.

– Калачевские дети очень одаренные. Очень! Пластика – удивительная. Голоса…

Мне, теперь уже коренному калачевцу, трудно с этим не согласиться. Это ведь и обо мне тоже. Но вот до Марианны Григорьевны не было человека, который бы это увидел, почувствовал, сказал вслух.

Детский сад, школа… Надо успеть везде. Марианна Григорьевна словно белка в суматошливом школьном и детсадовском колесе.

«В одиннадцать у меня – хор младших классов, потом просили на пионерском сборе поиграть, потом – танцевальный. После обеда собираю солистов. Вечером – драматический. Кто не придет? Лена? Почему? Сорвать репетицию?! Что с ней случилось? Сейчас побегу и найду ее!»

Старшеклассники, те, кто знал ее ближе, меж собой называли ее просто Марьяной. Она была по образованию вовсе не педагогом, а, кажется, инженером-электриком. Но хорошо играла на пианино, любила музыку. В детский сад и школу она попала случайно: война, эвакуация, чужой поселок, нужна работа. Вроде нечаянно получилось, а на всю оставшуюся жизнь.

Сейчас, со стороны, издали, видится: какая все же сумасшедшая была у нее работа! Ведь в школе что основное: математика, русский и прочее. А тут Марьяна со своими репетициями. И ей: то – места нет, то – нужных людей куда-то забирают. Или вдруг эти милые люди сами куда-то делись. Ищи, Марьяна! У «солистки» несчастная любовь, и ей не до песен. Уговаривай, Марьяна… А у Марьяны дома свои дети. И зарплата – копеечная. Не раз она грозила все бросить и уйти. Но, к счастью, уйти не могла.

Поздний вечер. Пустая школа. Репетиция закончена. Устали. «Хотите, я вам что-нибудь сыграю?» – «Сыграйте, Марьяна Григорьевна…»

Открытое пианино. Музыка. Пристроимся рядом, слушаем. Уборщица, опершись на швабру, стоит, тоже слушает.

Потом, через долгое время, в годы взрослые, эта уборщица, встречая, спрашивала меня: «Как там Марианна Григорьевна? Не слыхал? – головой качала. – Какой человек…»

В последние свои калачевские годы Марианна Григорьевна жила в школьной пристройке, в крохотной комнатке, нормальной квартиры так и не получив.

Она была из Одессы, из семьи Соколовских. Видимо, от немцев бежали. И оказались после войны в Калаче. Фима Наумовна – глава семьи, старая, седая. Две дочери: Марианна и Любовь Григорьевны, последняя сразу умерла. Я ее не помню. У нее остался сын Феликс. У Марианны – сын Сергей. Так они и жили вчетвером: Марианна – работала, ребята – учились, Фима Наумовна вела дом.

Один случай. Мне рассказывали о нем не раз, тетя Нюра и мама. Это было в сорок седьмом или в сорок восьмом году, после войны.

Время тяжелое: голод, разруха. А у Фимы Наумовны и Марианны, в их семье, были деньги. Помнится – пять тысяч рублей. (Сумма для того времени великая. Месячные зарплаты – тридцать рублей, пятьдесят рублей, семьдесят.) Говорили, что это выигрыш по государственному займу. Выигрыш – значит, выигрыш. Фима Наумовна и Марианна берегли эти деньги, не тратя их, для круглого сироты Феликса. Когда он вырастет, эти деньги ему помогут начать свою жизнь. А пока деньги берегут, не знаю уж, на сберкнижке ли, дома.

Но про «пять тысяч» многим известно. А времена были тяжкие: хлеба не ели досыта. И потому, когда припирало, люди шли к Фиме Наумовне и просили денег взаймы, на какой-то короткий срок, чтобы «перебиться». Брали многие и все отдавали. Не вернул деньги лишь один человек. Помню его фамилию, но называть не буду. Он занял деньги, чтобы купить телку. А потом сказал: «Деньги не верну». И все. Кому идти жаловаться? И как? Никакого документа, даже расписки. А в те самые дни кому-то из знакомых срочно потребовались деньги. Кажется, Шкленникам. Тоже – беженцы, поляки ли, латыши. Детей имена помню: Эдуард, Витаус и Юля. Шкленники надеялись. А тут – такая вот история, которая всем стала известна. Но Шкленник все-таки пришел к Фиме Наумовне, потому что деваться некуда. Он пришел и сказал: «Я знаю, что вам деньги не вернули. Но мне взять больше негде. А нужда велит. Я написал расписку, и свидетели распишутся…» Фима Наумовна остановила его: «Не надо никаких расписок, – сказала она. – Если один плохой человек обманул нас, разве можно всем людям не верить». Вот и все.

Марианну Григорьевну в тогдашнем Калаче все знали и долго помнили. Фиму Наумовну – тоже. «Какие люди хорошие… – говорили мои домашние. – Это не Розенцвейги…» Розенцвейги – тоже одесские беженцы, из Или. Они туда эвакуировались с вагоном сапожного товара. Организовали артель, в которой работали ссыльные поляки. Всю войну Розенцвейги жили припеваючи. А потом вернулись в Одессу, как говорили, с вагоном денег. Но это – уже другое, почти нынешнее.

Марианна Григорьевна – из времени иного, недаром она любила наш старый дом и его обитателей. Строки из писем:

«Вспоминаю Калач и ваш милый домик… Вы с Анной Алексеевной всегда такие добрые, отзывчивые, ко всем людям ласковы… С вами мне было легко и свободно…»

«…Здесь даже с самыми близкими… мне как-то не по себе. По их мнению, я не умею жить, не умею устраиваться, добиваться… не раз уже говорили, что я идеалистка, наивная женщина, безосновательно верю во все хорошее в жизни, в людях. Кто знает, может быть, это и так… Но мне всегда люди казались хорошими в большинстве случаев.

Нет, мне кажется, я была права. И вы, мои хорошие друзья, сохраняйте свою доброту к людям. Не теряйте веру…»

Наш старый дом, его семейные альбомы, пожелтевшие фотографии. Детский сад, школа. Веселая детвора: танцуют, поют… Где-то там, рядом, наша Марьяна. А это – уже постарше: драматический кружок. Веня Болдырев, Валера Скрылев, Валя Жукова, Маша, Рая, Галя и я… В «Майской ночи» – мы были «ведущими актерами». А это еще старше, и люди другие, но тоже драмкружок: Егор, Митя, Юра Могутин, Валя Попова, и я уже подрос, это десятый, наверное, класс. Светлые, милые лица. И Марьяна с нами. А вот уже младший мой брат, Николай, – он десятью годами моложе – тоже с Марианной Григорьевной. Целая гурьба ребятишек. Поют скворчата.

Гляжу на фотографии. Музыкантами, артистами, художниками никто из нашей братии не стал. Даже в мыслях этого не было. Учились, работали, жили, живем. А как же «Учитель, воспитай ученика»?.. Что нам дала Марьяна? Минуты радости в детстве и в юности. И еще: «Калачевские дети очень одаренные». Спасибо, Марианна Григорьевна.

Боль старого дома

«Чужого горя не бывает» – это все сказки. Правдивей иное: «Сытый голодного не поймет».

«…Такое у нас горя и потеря убили зладеи маего гироя Володю… я жила только для детей… чтобы были харошие спицалисты чтобы все их лубили и уважали… и для чего мне осталас жить серце больное а умерет не могу я два дня не работаю все хажу как аглушоная…» Это из письма тети Шуры Саломатиной. Война, год 1943-й. Страшное письмо. А чуть раньше убили старшего сына Павлика. Одному – двадцать лет, другому – восемнадцать. А тетя Шура потом жила еще почти полвека. И полвека плакала. Кто поймет ее? Чем утешит? Одно нехитрое оправдание: была война.

В нашем доме жила иная боль. Без войны.

Теперь все это лишь давняя история – полстранички в каком-нибудь школьном учебнике. 1937 год. Сталинские репрессии. Специалисты спорят: десять ли миллионов жертв или двадцать. Нынешний школьник дома прочитал, на уроке учителю оттарабанил, получил пятерку. Репрессии: десять миллионов погибло, еще десять в лагерях выжило. Потом всех реабилитировали, то есть признали невиновными. И мертвых, и живых. Но у каждого из них – отцы, матери, жены, дети, братья, сестры. Двадцать миллионов умножить на сколько? Получается – вся страна.

Говорил я, что глава нашего дома – дядя Петя – характером был довольно крут; порою придирчив по мелочам, вспыльчив до бешенства. Кому под горячую руку доставалось? Мне да защитнице – тете Нюре. Теперь, через время, я понимать начинаю. Страшная у человека была судьба. А за какие грехи?

Петр Григорьевич Харитоненко работать начал с десятилетнего возраста. Отец его умер в 1912 году, оставив пятерых детей и жену. К тому времени лишь старший из сыновей начал работать. Пришлось и другим отправляться на заработки. Дядя Петя окончил один ли, два класса школы. Работал мальчишкой «на посылках», косил сено, хлеб убирал у людей, картошку копал, продавал газеты.

В четырнадцать лет был принят рассыльным матросом на Сретенскую пристань. Через год – подручный слесаря, еще через год – младший масленщик сначала на пароходе «Корсаков», потом – «Граф Амурский». (Масленщик – подручный у пароходных механиков.) Это – уже в «люди выбился»: себе на хлеб зарабатывает и даже матери помогает.

А потом учеба: рабочий факультет в Чите, во Владиво-стоке. Служба в армии. Снова – работа масленщиком. И снова – учеба: Владивосток, Москва, Институт инженеров водного транспорта.

Полуголодный мальчишка-сирота, рассыльным, на побегушках кусок хлеба добывающий, становится инженером, ведущим специалистом большого завода. Неплохо по тем временам живет: квартира, зарплата и даже персональная «пролетка с кучером», которые доставляют его на работу, с работы. Сын вот-вот в школу пойдет. Ждут еще в семье прибавления. Идут разговоры о повышении по службе, даже о переводе в Москву, в министерство. Тридцать три года. Здоров и крепок. Очень красив. Фотографии не соврут. Вот она – судьба: все своими руками и головой; сирота, сын прачки, поломойки, все преодолел, превозмог, «стал человеком». И жена его, тетя Нюра, тоже ведь из сиротской семьи, с детских лет, без матери, за хозяйку: стирка, мытье, еда – все на ней, а еще – на заработки: хлеб жать, копать картошку, полы мыть, чужое белье стирать. Потом – работа на пароходах: уборщица, прачка, повар. Теперь – жена специалиста, работает в сберкассе. Все сыты и одеты. Сын Славочка с длинными расчесанными золотыми кудрями. И второй ребенок вот-вот появится. Хочется девочку. Тетя Нюра в молодости тоже была хороша. Словом, живи и радуйся.

И вдруг – все вдребезги: арест, тюрьма, потом – ссылка, снова – тюрьма, высшая мера, ожиданье расстрела, замена его, этапы, Ивдельлаг… Неожиданно, непонятно, на долгие годы.

«Мною был вовлечен в контрреволюционную организацию инженер Харитоненко…» (со слов следователя, из показаний начальника Амурского пароходства Рогожкина).

«Мне известно, что с ДВК (Дальневосточный край) перебрасывается группа водников, являющихся шпионами, в том числе инженер Харитоненко» (со слов следователя, из показаний начальника механо-судовой службы Верхне-Иртышского пароходства Бурыхина).

Кем «перебрасывается» с Дальнего Востока?! Ведь этих «шпионов» сначала арестовали, а потом под усиленной охраной везли. Из письма в Генеральную прокуратуру: «К моему сожалению, мне неизвестно, по каким причинам гр. Рогожкин и гр. Бурыхин дали на меня клеветнические показания. Для выяснения этого вопроса я настаивал и требовал от следствия дачи мне очной ставки с ними, но мне было отказано». «…Я вынужден был дать на себя вымышленные показания, вследствие применения ко мне незаконных и несоветских методов допроса со стороны следователей…»

Обо всем этом писано-переписано, говорено-переговорено… И все ясно. Недаром все «враги» и «шпионы» реабилитированы.

Но кто вернет жизнь человеческую, сломанную навсегда. Пустое слово – «реабилитация».

Из письма в Генеральную прокуратуру: «…была организована отправка нас в ссылку в Казахстан, под сопровождением усиленного конвоя… привезли нас вначале на станцию Чу Турксибской желдороги… где были погружены на открытую платформу узкой колеи… Отъехав на приличное расстояние от… станции Чу, остановились совершенно в степи, без единого жилого дома или хотя бы какой-то землянки, была подана команда: «„Всем выгружаться немедленно!» здесь же, в степи. Несмотря на наши возмущения, вопль наших жен и плач детей, нам все же пришлось выгрузиться в степи, под открытым небом, в студеную пору. Конвой с нас был снят, поезд ушел обратно…»

Про «вопль жен и плач детей».

Тетя Нюра вспоминала, что их привезли поздно вечером и еще долго, всю ночь, гнали под конвоем, двумя колоннами: впереди колонна «врагов народа», вслед за ними колонна вражеских же семей: жены, дети. Ночь. Темно. А там то ли болота какие, то ли каналы орошения. По воде бредут. Все мокрые. Тетя Нюра была на седьмом ли, восьмом месяце беременности. Славочке, кукольному (по фотографиям) мальчику с золотыми длинными кудрями, около семи лет. И были с собой какие-то вещи. Ведь в ссылку ехали. Помогли Губернаторовы, их было семь человек: отец, мать, дочь и пятеро взрослых сыновей. Семья «врага», судового механика Губернаторова. Они несли вещи и Славочку на руках, по очереди.

После этой ночи тетя Нюра прежде срока родила мертвую девочку.

Это было начало. Впереди – новый арест дяди Пети, два года следствия в алма-атинской тюрьме, приговор: высшая мера, ожидание расстрела, замена его на Ивдельлаг, на Севере.

Когда называют и спорят о количестве людей «репрессированных», невинно пострадавших: десять ли, двадцать миллионов человек, – то, конечно, лукавят ли, не понимают про долгий и долгий «вопль жен и плач детей», про их бездомные скитания, голод и холод.

Поселок Бурлю-Тюбе. Слава начал в школу ходить, что-то уже понимает. Дядю Петю арестовывают, увозят в АлмаАту. Из квартиры семью «врагов» выгоняют, но в бараке разрешают жить. Тетя Шура Саломатина рассказывает: «Нюра как-то уехала в Алма-Ату, узнать, да белье, может, возьмут. А Славочка – с моими ребятами. Но вижу, он сидит грустный. Потом спрашивает: «„А когда маму в тюрьму посадят, я один буду жить или тоже в тюрьме?» Я ему говорю: „«Не горюй. У нас будешь жить. С Володей и Павликом». Он так обрадовался, сразу играть побежал. Дурачок…»

Поселок Или. Выселение из барака в течение сорока восьми часов. Причина веская: «Семья врагов. Могут диверсию совершить». Разрушенная хатка-мазанка на окраине. Тетя Нюра лепит ее. Крыша – над головой. С едой – вовсе плохо. Это я уже помню, этот голод. Славик подрос, ездил на поезде-товарняке с ребятами свеклу воровать из буртов. Там охрана была, но ухитрялись.

В поселке был госпиталь, при нем, конечно, кухня и помойная яма, куда отбросы выкидывали. Изгородь из колючей проволоки, и часовой с винтовкой. Слава уже большой, а я – маленький, лет пять, наверное. Славик смотрит: ушел часовой, колючую проволоку приподнимает, и я ползу, в помойную яму скатываюсь и набираю в мешочек картофельные очистки, кожуру. И – назад, к Славе. Потом, дома, тетя Нюра эти очистки промывает и жарит. Или печет лепешки. Особенно жареные вкусны, на какой-то гадости: то ли технический вазелин, то ли еще что-то вонючее.

Сначала черепах разрешали ловить. Там же – пустыня. Но скоро запретили. Государству нужны. Летом рыбу ловили. Тетя Нюра будила Славу пораньше, чтобы до школы он успел с удочкой на речку сходить; может, что-то поймает. Потом была рыболовная сеть-самовязка, лодка. Понемногу ловили рыбу «маринку». Разве обо всем расскажешь… Как тетя Нюра на весь день уходила копать арыки, голодная. Или косила осоку в заливах, в воде, в комарье и мошке. Начальство заставляло. Отказаться нельзя. Семья «врага».

Голод был долгим. Даже потом, в Калаче. Желуди, лебеда, ракушки… Помню, лазили с ребятами, тоже ползком, к плетневому сараю с «макухой». Плиточный жмых: отходы после маслобойки. Охранял сараи сторож с ружьем. Но мы умудрялись, таскали понемногу, через щели. Из него суп варили. Просто грызли, сосали. Хлопковый жмых горький, от него брюхо болит; подсолнечный – этот съедобный.

Голод – одно. Но голодали многие. В Калаче, на моей мальчишеской памяти, почти все голодали. Лишь начальству легче. У них – «столовая партийного актива» во дворе районной потребкооперации. Семьи офицеров жили неплохо. Все остальные – вспоминать тошно. Подольцевы… Не пойму, как они выжили. Мать, бабка и пятеро ртов. Спали на полу, на каком-то тряпье. Ходили босиком до самого снега, даже в школу. Ленька, помню, скачет, уже мороз ударил. «Ништяк…» – сипит. А ноги у него… Не ноги, а лапы, красные, как у гуся. И распухшие.

Подольцевы, Семеновы, Лузиковы… Глядя на них, мне жаловаться грех.

Но был в нашей семье, как я теперь понимаю, вечный страх. Уже позади остались главные мытарства: высылка, аресты, Моенкум, Бурлю-Тюбе, Или, тюрьма, приговоры, лагерь и прочее. Теперь – в России, пусть и «без права проживания в областных центрах». Работа, учеба – как у всех вроде бы…

Слава заканчивает школу, поступает в Сталинградский механический институт, откуда его по спецнабору переводят в Ленинградскую военную академию. Конечно, это великая удача, на всем готовом: питание, обмундирование, крыша над головой. А еще – перспектива. Офицеры жили не в пример лучше. Это мы видели сами.

Слава начал учиться, присылал фотографии в форме. В шинели, возле какого-то памятника; в мундире, с толстым учебником в руках: «Артиллерия». Мне, книгочею, прислал книгу «Суворов».

Славу исключили из академии через год. Разоблачили сына «врага народа». Это был тяжкий удар. И напоминание, чтобы не забывали. Но вряд ли об этом взрослые забывали. Недаром дядя Петя внушал мне:

– Меньше болтай языком… Меньше умничай… Меньше задавай вопросы…

– Да я лишь спросил…

– Меньше спрашивай!!

Порою он взрывался, и мне доставалось.

Это теперь я понимаю. Учитель истории, секретарь школьного партбюро. Твердит и твердит:

– Ближе к тексту учебника. Ближе к тексту… Другое слово – другая политическая окраска.

И ведь «сообщала в органы», даже про учеников.

Конечно, времена уже были другие. За «политику» у нас в Калаче вроде никого не сажали. Но у взрослых была долгая память.

В день смерти Сталина я такую дурь наворотил… Орал физрук Арефий Самойлович, истошно визжала уборщица, а Порфирий Захарович, директор, кричал в кабинете: «Я таких, как ты, в эскадроне шашкой рубал!!» И конечно: «Мать… Немедленно! В школу!! Немедленно!!»

Господи… Что они пережили. Пусть дядя Петя – не отец мне, лишь дядя. Но вырос я и воспитан в семье «врага».

Слава богу, времена уже были иные. Но боялись… А вдруг?.. Страх оставался в семье, в моих старших людях до конца жизни. И откуда-то ведь все доходило из школы:

– Маяковский ему, видите, не нравится! Всем нравится, а ему – не нравится. Умник нашелся! Меньше болтай!

И через долгое время, когда я литературой занялся:

– Лучше бы ты не писал…

– Зачем ты по радио так сказал?..

И вовсе шепотом:

– Про тебя из-за границы говорят. Слышали люди…

– Давай деньги отложим. Если тебя заберут… Чтобы тебе передачи… ты не маши рукой, ты не знаешь, а мы это пережили…

И начинали плакать, теперь уже обо мне горюя. Тетя Нюра и мать. Дядя Петя к тому времени умер. Писательством моим они не гордились, говорили:

– Бросил бы ты… Не дай бог.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю