355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Екимов » Под высоким крестом » Текст книги (страница 7)
Под высоким крестом
  • Текст добавлен: 15 апреля 2020, 11:00

Текст книги "Под высоким крестом"


Автор книги: Борис Екимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)

Сироты

Когда осенью умерла моя мама и схоронили ее, я долго еще жил в поселке, ожидая девятин да сороковин; приезжал в старый дом наш, пустой и холодный, а оттуда – на кладбище; и однажды увидел на столе, на веранде, маленькую бутылочку, на дне которой чернел какой-то мусор. Повертел я эту склянку, ничего не понял, но выбрасывать не стал. Спросил у своих, они тоже не знали. Лишь потом объяснилось.

Володя Грибанов встретил меня, спросил:

– Ты семена видал?

– Какие семена?

– На столе, на веранде, в пузырьке. Это я принес. Красивые цветки. Их на могилках сажают. Посади Алексеевне. Она хорошая была.

Весь обтерханный, испитой да еще – небритый. Нестриженая седина клоками торчит из-под фуражки. Сроду был словно воробей. А теперь – и вовсе. Морщеное личико – в кулачок, одни лишь глаза прежние остались: голубые, виноватые.

Порою он приходил к матери. Не за деньгами. Он знал, что за деньгами надо идти ко мне.

К матери моей, а прежде и к тете Нюре приходил «погутарить». Порой подвыпивший, а иной раз и трезвый.

– Гутарим… – сообщал он, увидев меня.

Они были схожи: старая, девяностолетняя мать моя и Вовка – вдвое моложе.

Сидят два седых воробушка. Вовка смолит цигарку, ладошкой вонючий дым отгоняет, чтобы не тревожить старую женщину, которая сухеньким перстом ему не грозит, но внушает:

– Володя, надо устроиться на работу. Постараться. Тогда и жена вернется. И будете жить. Ты ведь раньше работал, и хорошо жили, дочку воспитали, внучка у тебя. Потому что работал…

– Еще как пахал… – соглашается Вовка. – Я раньше тыщу заколачивал. Они меня в сип целовали. Все. А ныне я – дурак и пьяница. Но я уже устраиваюсь. Меня же знают люди, зовут…

– Конечно, – шелестит сухими губами мать моя. – Ты – хороший специалист, с Николаем нашим работал. Вы дома строили…

– В Калаче, в Комсомольском, в Береславке… – вспоминает Вовка. – Даже в другие районы ездили. В Котельниково, в Жутово… Наше стройуправление на всю область гремело…

Сидят, беседуют. Матери моей девяносто лет: легкие косточки под платьем, седой пух на голове, но ликом чиста и светла, по-стариковски приглядна. Вовке еще до пенсии далеко, но вид… Лицом морщинистый, словно запеченный; давно немытый, одежка засаленная, затерханная.

Меня увидел и устремил доверчиво светлые глазки, в которых вечный вопрос:

– Петрович, може?..

– Только хлеб, – отвечаю ему со вздохом. – Мы же договорились.

Договорились натвердо. Люди, конечно, нашенские: Вовка и ближний сосед его Генка, по-уличному – Миней. Прежде я без долгих разговоров давал им взаймы, выручал на похмелье. «Петрович, в пятницу – как штык… Петрович, послезавтра – получка, отдам. Ты меня знаешь… Как штык!»

Знаю. Всю жизнь рядом живем. Вовкин отец, теперь уж давно покойник, занимал «трояк до получки» у тети Нюры. Всегда отдавал, «как штык». Потом выросли сыновья его – Володя да Сашка. Стали работать. Порой, когда подпирало, приходили деньжонок занять: порою – «в дело», а порой – на похмелье.

Володя Грибанов женился, дочку родил, работал электросварщиком. Сосед его и ровесник Генка Миней трудился крановщиком в речном порту. Миней – мужик рослый, на лицо красивый. На улицу порой выходил до пояса голый. Было на что поглядеть: широкие крепкие плечи, мускулатура. И одевался неплохо: наглаженный светлый костюм, яркие рубашки, легкий плащ да шляпа. На работу идет, с работы, на усадьбе хозяйствует, в огороде. Гараж кирпичный сложил для мотоцикла, летнюю душевую, тоже из кирпича. И не слыхать его, спокойный мужик. Не то что Вовка Грибанов, тот – голосистый. Росточка невеликого, узкоплечий, вихрастый, задиристый, словно молодой петушок. Чуть что, кукарекает: «В бога мать!» Но работал сварщиком и хорошо зарабатывал. С аванса да с получки выпивал, наутро прибегал ко мне: «Послезавтра как штык. Отдам. Калым есть». Так и жил помаленьку. Дочка выросла, появился зять да внучка. Рядом – Генка Миней, сосед и дружок закадычный. Всякий день видятся. Порой выпьют.

Так и жили. Так бы и прожили помаленьку недолгую человечью жизнь по примеру отцов. Но пришли в поселок иные времена: «скворечники»-магазины со «Сникерсами», пепси да дешевым пойлом, которое и водкой не назовешь. Помню, Вовка Грибанов мне взахлеб объяснял: «У Машки, на Игнатьевой, – по пятнадцать рублей, у Кривого – шестнадцать, у Геры в киоске – двадцать, на дому – восемнадцать, у Верки – двадцать, но у нее – хорошая и с пробкой. Везде – круглые сутки, но ночью дороже берут, гады». И все это – рядом, далеко не надо ходить. Одно слово – свобода.

А еще – в поселке не стало работы. Вовкино строительное управление закрылось. У Минея, в порту, – та же песня. Нет работы. Лишь две баржи стоят: черный металл да «люминь» с медью принимают для заграницы. Рабочих уволили.

Еще жива была тетка Фая, мать Генки. Она к моим приходила, жаловалась:

– Ходит-ходит, ищет-ищет, нигде нет работы. Дружков повстречает, напьется с горя.

Потом она умерла. Без матери Генка долго не выдержал. Помаленьку стал продавать за гроши холодильник, телевизор, стиральную машину, оправдываясь: «А чего в нем держать, в холодильнике? И в телевизоре нечего глядеть!» И вот уже нет ни наглаженных светлых брюк, рубашек и тем более шляпы.

Вместо них – заношенное тряпье да опорки. На лице появились морщины, седина густо пробилась, глаза словно выцвели. День за днем одна песня: «Петрович, ты не выручишь?..»

Володя Грибанов держался дольше. Его знали как хорошего сварщика. Приезжали домой, нанимали. Он работал день, другой и неделю. А потом гулеванил. Хомута прежнего нет: с восьми часов до пяти с перерывом на обед. Дешевого пойла вокруг – хоть залейся. А после долгой гулянки какая работа?.. Заказчик приедет, поглядит на Володю и лишь рукой махнет.

– Устроился я к водникам, в больницу, – глаголет пьяненький Вовка. – Делов много, а делать нечем. Труб нет, кислорода нет, электродов и тех нет. И зарплаты нет. Иди, говорят, пока отдыхай. Отдыхаем с Минеем… Ты не займешь?.. Я – как штык, с получки…

– Какая у тебя, родный, получка?..

– Ну, може…

В поселок, в наш старый дом, я приезжаю лишь в теплую пору, летом. А время, словно под гору, быстро катит.

Вроде вчера еще Вовка Грибанов по улице с внучкой шел, весело сообщая:

– В магазин! Ей – шоколадку, а мне – пивка. Для рывка!

Генка Миней, принаряженный, с пробором в светлых густых волосах, шепотом сообщает: «У женщины день рождения. На подарок… С получки отдам…»

И вот уже – ни внучки, ни жены, ни женщины с днем рождения.

«Петрович, ты понимаешь… Ну хоть на пиво дай», – это Вовка. Сосед его Генка объясняет детально:

– Петрович, работаю у Комиссарова. Ты знаешь его. В субботу обещал заплатить.

Генку соседи хвалят: «Рукастый…» – и призывают порой для работ домашних, дворовых: яму выкопать, навоз ли, глину на тачке перевезти, подправить, прибить и прочее. Но расплачиваются известно как. Хорошо, если покормят, а то на поллитру – и все.

– Петрович, я нынче у Чебаковых, ты их знаешь, завалинку кладу…

– Петрович, завтра иду огород копать, просили…

– Я, Петрович, работаю. Это Вовка – лодырь. Ему лишь в кухне лежать.

Вовка – не лодырь. Он сроду был словно малое щеня. Но прежде хоть петушился, шумел: «В бога мать!..» А теперь и вовсе: щуплый, недужный. А в светлых глазенках болезнь ли, боль: «Понимаешь, Петрович…»

Понимаю… С чего ему здороветь? Хорошо, если тетка Шура, мать его, которая рядом живет, наварит щей да покормит. Но это – в праздник. А всякий день – вонючее пойло, корка хлеба да старая, еще бабкина, хибара, в которой бобылем обретался.

В летнюю пору изредка он приходил к моей матери побалакать.

– Тебе надо на работу устроиться… Ты хороший специалист. И жена к тебе вернется.

Вовка вздыхал, соглашался. Но жизнь свое правила.

– Петрович, дай на хлеб.

«На хлеб» я никогда не отказывал: свои люди.

Мать умерла осенью, по теплу. Хоронили, потом поминали, потом «день девятый» да «сороковой». На всех поминках они были вместе: Вовка и Генка Миней – наши соседи. Слава богу, ели и пили, да еще дали им с собой выпивку да закуску, потому что день долгий и все равно им «не хватит».

А Вовка той же зимою слег и весною умер. Он пролежал всю зиму в доме своей матери. Лечить его никто не собирался. «Там нужны деньги да этот самый полис. А его нету, – объясняла тетка Шура, мать его. – И денег – лишь моя пенсия. Врачиха приехала и глядеть не стала. Говорит, воняет».

К весне он умер. «Заплохел, заплохел – и все», – сообщила мать его.

А Генка Миней, с которым они вместе росли, рядом жили и вместе пили, господи прости, тот и вовсе взял и вены себе на руках перерезал. Говорят, что вся хата была в крови. Видно, не сразу умер. Большой мужик, крови в нем много.

Вот и все. Нынче еще одна весна в нашем краю. Старый дом наш ветшает. Особенно это заметно ранней весной, когда вокруг голо и пусто. Но потом, когда все зазеленеет, он вроде укроется от глаз людских в молодой листве и ветвях, словно отступая и прячась. С улицы его почти не видать. И вокруг селится народ приезжий. Ни я их не знаю, ни они меня. Друг дружке не докучаем.

Рано утром меня теперь никто не тревожит. В окошко не постучит, не позовет: «Выйди, Петрович… Дело есть…» – «Знаю я ваши дела…» – «Ну, Петрович, ты понимаешь…»

Понимаю. Как не понять. Сироты, птицы божьи…

Мимоходом

Иду переулком. Так спокойней и памятнее. Когда-то здесь жили Пономаревы, Кулюкины, Горкушенковы, Быковы, Шамины, Чебаковы, Афонины, Басовы… Переулок был людный, детвора кишела. Теперь – тишина. У своего двора – Геннадий Ефремов. Геннадий Иванович. Человек нашенский. Всю жизнь провел в этом переулке.

Мы – сверстники, но глядится он моложавей: телом крепок, невеликое, но пузцо завел; лицом гладок, всегда чисто выбрит, сияет, словно чищеный самовар, отдавая медью. Это – загар рабочий, от жаркого огня. Сварщиком он долго работал. У нас в поселке после школы много ребят в свое техническое училище шли. Там готовили плотников, электрои газосварщиков да токарей по металлу. Но почему-то все стремились сварщиками стать. Считали, вроде «железная» профессия, мужская.

В нашем краю оказались сплошные сварщики: Толя Варлаха, Витя Блоха, целых четверо Басят: Андрей, Павел, Сашка, Володя. Басовы они по фамилии, но их – муравейник: три ли, четыре двора рядом, кишмя кишат – словом, Басята. А еще – Леша Попов, Жора Габитов, сосед Володя… Всех не перечтешь. Техучилище, потом наш судоремонтно-судостроительный завод. Сам работал, помню «сварных»: тяжелые брезентовые робы, темные очки, защитные маски, слепящая электросварка, газовые горелки, кислородные резаки. Потому и лица у них – красноватые, медью отливают.

Вот и Геннадий Иванович – из «сварных». Давно уж на пенсии. Но вовсе не старец. К вечеру иногда «выпитый», но никогда не пьяный.

Короткий разговор.

– Щучку я ныне поджарил, – сообщает он доверительно. – Я сам жарю, с лучком. Я люблю так. Поджарил, съел…

– Рюмочку – под щучку… – догадываюсь я.

– Три рюмочки, – уточняет Геннадий. – Щучка такая сладкая, всю съел.

Теперь он красит забор. Рядом – банки с краской да кисти. Красит, но не больно торопится. Куда спешить?.. Сообщает обстановку:

– На огурцах у меня уже опупята. Внучка привезут на неделе, будет грызть. Помидоры цветут, и картошка цветет. Я люблю, чтобы у меня порядок… Ныне – крашу.

У него и вправду не только яблони, вишни, помидоры, картошка, тюльпаны, сирень, георгины, петуньи, но каждую весну расцветает понемногу все подворье: дом, летняя кухня, забор, иные строенья.

Осень, зима, дожди, ветры… Пузырится, лупится, облезает ненадежная нынче краска на ставнях, воротах, калитке. Апрель, май – теплое время, в эту пору Геннадий начинает все красить, подновляя старинное жилье, где родился, вырос и теперь уже остарел вместе с этим жильем, но еще крепок: большое тело, немалый рост, пузцо, конечно, но еще могутной мужик. Не ленится, работает. Грядки вскопал, жена высадила рассаду, семена посеяла: огурцы, помидоры, перец. Геннадий железные дуги поставил, пленку натянул – получились теплички, от холодных ночей да утренников. Картошку посадил. И тогда уж за дом и двор принимается: железной щеткой обдирает старую краску, а потом все сызнова красит.

Сначала забор – густым синим цветом, таким же – наличники окон и ставни, но с белым обводом, для красоты. Летняя душевая, бак для воды – яркой охрой. А рядом – земная зелень ухоженного сада и огорода. Все вместе – получается праздник для глаза и для души. Хозяевам и тем, кто мимо идет. Мне, например. Даже идти мимо такого двора – удовольствие.

На почту ли, в магазин, по иным делам хожу я не улицей, а этим переулком. Здесь дорога покойней. Без машин. И конечно, ефремовского двора не минуешь.

Месяц май. Хозяин не торопясь красит забор. Здороваемся. Недолго стоим, беседуем.

– Крашу. А чего зря сидеть? Я люблю, чтобы у меня – порядок.

Это правда. Он всегда гладко выбрит, аж светится, подстрижен, в одежде опрятен. Если выпьет, то в меру. В разговоре спокоен: не шумит, как иные, руками не машет.

Везде у него порядок: во дворе, в огороде, в доме, на кладбище. Там – родители. А еще – сын у него погиб, на машине разбился. Милиционер, гаишник. Двадцать три или двадцать четыре годка. Женился, только-только ребенка завел – и погиб. Это – горькое горе. Но – тихое. Могилки на кладбище всегда прибраны; ограда покрашена; все долгое лето – цветы. В свою пору тюльпаны, душистая сирень, розы, циннии, бархотки, а потом, уже до самого снега, белые, желтые, синие хризантемы. Такие же, как во дворе. Вижу их, когда иду нашим тихим переулком мимо подворья Ефремовых.

Синие ставни окошек с белым обводом, синий забор, яркой желтизны душевая и бак для воды. Если даже не вижу самого хозяина, то знаю, он где-то здесь: поливает картошку, подвязывает на шпалеры огуречные плети, а может, занимается погребом, заранее готовит его к зиме, по-хозяйски.

Легкий ветер доносит сначала струей, а потом волной накрывает дразнящим духом жареного лука и рыбы.

Вот он – хозяин! Ликом сияет, словно подсолнух, зовет:

– Красноперочку жарю, по-нашенски, с лучком… В розовой корочке! Заходи… И рюмочка есть.

Вот и пройди мимоходом.

Музыка старого дома

Майское утро. Солнечно. Ясно. Сочная зелень деревьев, травы. Озерняются абрикосы. На вишне, на смородине – дробь зеленых ягод. За двором могуче вздымается к небу белое, пахучее облако цветущей акации. Малая птаха славочка допевает тихую утреннюю песнь.

Дремотно воркование горлицы. Высокое голубое небо с редким пухом облаков. По земле – зеленые метелки вейника, склонились отягченные утренней росой; белые головки одуванчиков, чуть подсохнут – и полетят; золотые лучистые цветы козелка не жмурясь глядят на яркое солнце.

Звяканье ведра. Тихий говор. Это сосед возится в огороде, грядки поливает. Рядом с ним внук в нарядной яркой рубашке. Тоже – цветок живой, человечий.

Мягкий солнечный свет. Гудение пчел. Нежный переклик золотистых щуров в далеком небе. Негромкие людские голоса, тихие шаги. Летнее утро на земле, возле старого дома. Тихая музыка жизни.

Прежде, в годы молодые, любя музыку, ходил я на филармонические концерты, в оперный театр. Рояль, нежная скрипка, могучий орган, симфонический оркестр, романс, песня, ария, дуэт или опера – все было по сердцу.

«Гори, гори, моя звезда… – печалясь, выводил великий бас Борис Штоколов. – Ты у меня одна заветная…» И отвечала душа моя, соглашаясь: «Да, да…» А Виктория Иванова?.. Ее неземной, поистине ангельский глас. Как далеко он уводил от земли грешной в заоблачные выси! Даже у нас в Волгограде можно было их слушать. Михаил Плетнев, Виктор Третьяков, Геннадий Пищаев; Чайковский, Бетховен, Григ…

А в Москве и вовсе простор. Большой театр… Туда было трудно попасть. Но можно при желании. «Евгений Онегин», «Князь Игорь», «Лебединое озеро», «Золото Рейна». Зал имени Чайковского или уютный зал Дома ученых на Волхонке, его камерные, словно домашние, концерты.

Прошло время. А теперь?.. Спасибо музыке! Она помогла мне – не вдруг! – но услышать прежде неведанную музыку жизни.

Поневоле внимаешь грозе, шумному ливню, могучему ледоходу, морскому шторму. Но понемногу словно отворяется слух. От грома и молний переходишь к простому, будничному, но не менее прекрасному. И оно всегда рядом, возле старого дома, в нашем дворе.

Всю неделю перепадали дожди, и вчера целый день лил дождь ровный, тихий и теплый. Лишь к вечеру разветрило. Нынче и вовсе разгорается день погожий и ясный. Густое синее, словно дочиста промытое небо; освеженная влагой, сочная зелень деревьев и трав. В гущине вишневой рдеют сладкие вишни, на маковке, на солнцепеке уже чернеющие от спелости, с горчиной. Золотистые, с красным бочком абрикосы тяжестью своей пригибают ветви и падают на землю, светят в тени, душисто пахнут, особенно днем, в жару. Утренние птичьи песни покойны, нежны. Утренний воздух тоже промытый, чистый и синий, пьешь словно влагу небесную – и никак не напьешься. Сонное гудение первых шмелей да пчел. Медленный, тоже спросонья, белой бабочки лет.

Зелень земная, небесная синь. Час утренний, в небе – луна. Она, видно, загляделась, забыла, что ей давно пора уходить из этого прекрасного, но чужого мира. Забылась, под солнцем тает и тает, словно Снегурочка.

Прежде, в молодости, я любил живопись. Сначала это были просто цветные иллюстрации в журнале «Огонек» или почтовые открытки с репродукциями. «Утро в сосновом лесу» Шишкина: таинственный лес, неведанные звери-медведи. Или могучее, тоже неведанное, море Айвазовского, его «Девятый вал».

Потом были музеи: Третьяковка – в Москве, Русский – в Питере. Ходил туда порою изо дня в день. Покупал заранее билеты и поутру, в безлюдье, устремлялся в залы далекие, чтобы никто не мешал, к Валентину Серову, к Поленову, к Саврасову. Смотрел и думал.

В детстве все мы грезим чем-то далеким, великим: Гималаями, Альпами, Великим океаном – красой непостижимой. Спасибо художникам. Они мне открыли глаза и помогли увидеть иное. Этюд в Русском музее. Даже не помню чей, кажется Шишкина. Клочок земли, трава и простые ромашки. Но вдруг словно стены ушли и большого города нет, а живая земля – вот она, и живая трава, цветок. Разве не чудо? Или портрет Нади Дервиз Валентина Серова, неоконченный, написанный даже не на холсте, а на листе кровельного железа. И вовсе ведь не красавица. Но какие глаза… Какое лицо дивное! Вот он – живой человек, мне близкий. А сколько их рядом?.. Проходят мимо, мною не замеченные. Спасибо художникам. Они помогли мне. Теперь я в музеях бываю редко, но всякий день вижу красоту земли, людей, жизни. И все это здесь, возле старого дома.

Обычный августовский вечер. Пора заката. Что-то делал в саду, потом к дому пошел. Ненароком взглянул в сторону закатную и встал. Вроде давно живу, ко всему привык, а вот глянул – и замер, обо всем забыв.

Иссиня-черная туча прикрыла заходящее солнце, нависнув мрачной скалой над вечереющим миром. Рваные края ее зловеще багровеют. А рядом светит алостью чистое небо.

Темная, фиолетовая синь, багровые тревожные отсветы, алый пламень – и все это вполнеба.

А понизу, от земли вечереющей, на фоне мрачной синевы молочным дымом поднимаются легкие облака, словно купы цветущих деревьев. Видится, чудится: пожар заката, пламень его и угли, темная мгла, но белый небесный сад восстает, зацветает.

А потом солнце зашло и все на глазах потухло.

Кончился день, и приходит ночь – пора одиночества. Темная земля – словно малая лодка. Просторное небо светит огнями звездными. Манит и манит фиолетовой тьмою и серебряным светом. Так хорошо, так красиво, спокойно… Так величаво, торжественно звучит слитный хор садовых сверчков, словно неземная песнь. Но зябко. Даже в теплой ночи льдистый холод не сразу, но проникает в душу и сердце. Так и должно быть, когда стоишь на пороге мира чужого, вечного. Видишь его простор, его огни. Дальше ступить – не твоя воля. Но настанет час. От этой мысли холодеет сердце. Хорошо, когда рядом земное, человечье тепло. Оно отогреет, поможет забыться. До утра.

Когда просыпаешься в новом дне словно в новой жизни и все тебе в радость, будто впервой. Нежно, вполголоса поет для тебя малая птаха в смородиновой гущине. И сладкий утренний воздух вдыхаешь, словно впервой. Еще незрелую вишню рвешь горстями и ешь, морщишься, но снова рвешь, потому что просит душа этой кислины, терпкости. Или нежная пресная сладость ягод тутовника. Смородина… Или вишня поздняя, припеченная, черная, с горчиной. Пряные абрикосы… А напослед – ковш утренней прохладной воды, из глубокой земли пришедшей. И еще один, верхом, чтобы лицо остудить. А в теплую пору и ведра-другого не жалко. Разом, с головы до пят. Чтобы не только слухом, чутьем и взглядом, но всей плотью, душою почуять утренний час на земле, возле старого дома.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю