Текст книги "Повести"
Автор книги: Борис Васильев
Соавторы: Владимир Богомолов,Василь Быков,Юрий Бондарев
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 42 страниц)
Глава двадцать четвертая
Уже поздним вечером для Бессонова стало очевидным, что, несмотря на ввод в бой отдельного танкового полка и резервной 305-й стрелковой дивизии, несмотря на быстроту и самоотверженность действий Отдельной истребительно-противотанковой бригады, несмотря на интенсивный огонь двух вызванных полков реактивных минометов, немцев не удалось столкнуть с захваченного ими к исходу дня северобережного плацдарма, выбить их танки из северной части станицы, но тем не менее, хоть и с огромным трудом, удалось разжать клещи, намертво сжимавшие фланги деевской дивизии, пробить узкий коридор к окруженному полку майора Черепанова, истекавшему кровью в круговой обороне.
К полуночи в полосе армии бои постепенно прекратились везде.
В этот час Бессонов с недоверием к затишью, но и несколько удовлетворенный донесениями о действиях 305-й дивизии, прорубившей коридор к полку Черепанова, сидел в своем блиндаже и утомленно выслушивал доклад об обстановке заместителя начальника оперативного отдела майора Гладилина. Доклад был деловито сух; Бессонов ни разу не перебил его. От нервного перенапряжения приступами болела нога, особенно после того, как он на высоте Деева упал в траншее, неудобно подвернув ступню, при огневом налете шестиствольных минометов. От этих приступов сухое лицо Бессонова стало еще суше, осунулось, посерело; временами его бросало в знойкий пот, и он вытирал его с шеи, с висков носовым платком, избегая неотступного внимания майора Божичко, давно заметившего, что с командующим не очень ладно.
– Не ясно, майор, – выслушав доклад, сказал Бессонов и разогнул под столом ногу, находя для нее удобное положение.
Замечание «не ясно» относилось не к докладу, не к сложившейся в корпусах обстановке, но Гладилин поджарой своей фигурой, нестроевой выправкой тихого, уравновешенного, пожилого человека, привыкшего докладывать объективные данные по возможности без эмоций, выразил секундное замешательство, точно забыл отметить существенное, то, чего не имел права не отметить.
– Простите, товарищ командующий, не понял. – Высокий лоб Гладилина стал нежно-розовым, заметнее забелела сахарная седина аккуратно и гладко зачесанных назад волос.
– Вчера ночью, – договорил Бессонов своим скрипучим голосом, – они ни на час не прекращали действий. Сегодня, введя резерв, по нашим данным, и даже удобный плацдарм захватив, затихли. Не кажется ли это вам алогичным, майор? Непоследовательным, так сказать?
– Думаю, что это связано с действиями наших соседей на Среднем Дону, товарищ командующий. С действиями Юго-Западного и Воронежского фронтов. Правда, начало их наступления сегодня не было очень успешным, но так или иначе…
– Возможно, – перебил Бессонов.
После целых суток успешного натиска немцев, торопливого наращивания удара – их спешка к цели чувствовалась – немцы, конечно, приостановили атаки в полосе армии не из-за наступления ночи, не из-за перерыва на горячий кофе с галетами для проголодавшихся танкистов, не из-за насморка, подхваченного командующим ударной группой генералом Готом на своем КП (Бессонов усмехнулся, подумав об этом), а из-за причин, несомненно, других, непредопределенных, весомо-существенных, новых. И как это было ни рискованно, он склонялся к мысли, что противник, введя в действие главный резерв на правом фланге его армии и продвинувшись здесь на несколько километров, к ночи исчерпал свои возможности. От этой же новой реальности зависело время обусловленного с командующим фронтом контрудара, который наносить надо было не позже и не раньше – в тот момент, когда явными становились признаки использованности всех резервов противника, усталости наступления.
Но многое окончательно могло проясниться лишь в течение ближайших часов, возможно, ближе к утру: начнут немцы снова или не начнут? И не будет ли вторичный натиск в непоследовательной торопливости к цели направлен по левому флангу армии, где днем немецкой танковой группе удалось сбить боевое охранение, а к вечеру выйти к южному берегу и также вклиниться в нашу оборону? Однако в перемену направления главного удара Бессонов интуитивно не верил, кроме того, не поступило никаких данных о перегруппировке сил противника против левого крыла армии. Где же истина во всем этом? Где твердая истина?
– Товарищ командующий, вы просили чай. Извините, сколько ложек сахару?
– Да… Две ложки. Благодарю.
Майор Божичко налил из вскипяченного на железной печке чайника полную кружку дымящегося чая, распространяя запах заварки; подумав, насыпал три ложки сахару, поставил кружку на стол перед Бессоновым.
А вокруг в блиндаже голоса связистов то порхали сквозняковым шорохом стрекоз, вызывая триста пятую, танковый полк Хохлова, отдельную артиллерийскую бригаду, то по-мышиному шуршали в душно-теплом, нагретом сыром воздухе, повторяя вслух последние телефонограммы из дивизий, из корпусов о потерях, о подбитых танках, о пополнении боеприпасами; и покачивалось на обгоревших фитилях пламя в четырех ярких лампах, до видимости морщин обливая светом землистые, бессонные лица офицеров-операторов, склонившихся над картой, серебристые волосы, высокий лоб Гладилина, тоже не отрывавшегося от карты на столе, округлую спину старшины-радиста в углу, стоявшего с чайником Божичко.
Но это было чуть в стороне от восприятия Бессонова, хотя он слышал и видел все, что делалось в блиндаже, рассеянно помешивая ложечкой в кружке.
«Так что же, выдохлись и затихли? – думал Бессонов, глядя перед собой в ярчайшее сияние ламповых огней. – Или еще не исчерпано у них, и снова начнут?» Нет, точного ответа не могло быть, а он знал, что если немцы не использовали весь резерв и завтра, то есть утром, начнут новое наступление против правого крыла армии, здесь, на плацдарме, в полосе дивизии Деева, то он вынужден будет ввести в дело последние средства – иначе не выстоять, – бригады танкового и механизированного корпусов, приданные для наступления из резерва Ставки, прибывавшие и уже сосредоточиваемые в десяти – пятнадцати километрах за передовой. В результате распылятся подвижные силы, предназначенные для контрудара, – распылив их, он нанесет ответный удар не тугим кулаком, но растопыренными пальцами, что никогда еще не приносило успеха, хоть делалось не раз. Так на его памяти командира корпуса было прошлой осенью под Москвой, когда под нажимом танков Гудериана суматошно раздергали по частям целый Резервный фронт, затыкая бреши, но так и не сдержав натиска.
Бессонов вынул горячую ложечку из кружки с круто заваренным чаем, спросил:
– Когда будет наконец связь со штабом фронта? Где начальник связи?
– По всей видимости, товарищ командующий, – ответил майор Гладилин, – танковый корпус при выдвижении в темноте на рубежи повалил шесты… Исправлена будет с минуты на минуту. Начальник связи давно выехал на линию.
– Меня не интересуют причины повреждения. Мне нужна связь!
Бессонов потрогал кружку – горяча ли, отпил несколько глотков (густой этот чай имел все-таки привкус жести и, кажется, пороха) и, отставив кружку, обтер носовым платком сразу выступившую испарину на висках и шее. Весь выжатый этими сутками, бесконечными сообщениями с КП армии, донесениями из корпусов, заботами о расширении узкого коридора, пробиваемого силами 305-й дивизии к окруженному полку Черепанова, Бессонов не переставал чувствовать жжение в ноге; нога отяжелела, мешающе распухла, и тогда, чтобы отвлечься от боли, забыть ее тревожные сигналы, он почему-то вспоминал, как несколько месяцев назад в таких случаях помогало ему в госпитале одно – неуемное курение. Курить же ему после операции настрого запретили, нарушение запрета было равносильно добровольной отдаче ноги под нож хирурга; да, его предупредили в госпитале, что при слабом пульсе сосудов на правой ноге многолетняя привычка становилась теперь для него гибельной. Но сейчас при воспоминании об успокаивающем и всегда так возбуждавшем его раньше никотине Бессонов вновь поглядел на голубовато-снежную пленительную пачку «Казбека»: забытые кем-то – начальником разведки или Весниным, – папиросы, лежащие на столе, к которым при нем, некурящем командующем, никто не прикасался.
И как бы в раздумчивости потянулся он к коробке, раскрыл ее, взял твердую папиросу, вдохнул сухой запах табака с незабытым, вожделенным наслаждением.
«Выкурить одну… Раньше я не мог без этого. Попробовать. Одну папиросу… Тем более что здесь нет Веснина», – сказал себе Бессонов, представляя, что это открытие приятно изумило бы члена Военного совета, заядлого курильщика, который, наверно, снял бы очки и, подняв брови, спросил: «Вы, Петр Александрович, разве курите?»
– Вы разве курите, товарищ командующий? – не без робкого недоумения спросил майор Гладилин, хватая со стола коробок спичек, чтобы дать прикурить; и Божичко, и операторы, и замолчавшие на миг связисты зорко взглянули на него.
Заметив общее внимание, Бессонов потискал мундштук папиросы, недовольный собой, раздраженный этими взглядами: вероятно, о его склонностях и привычках, о его слабостях уже было известно и в штабе армии, и здесь, в дивизии Деева: предупреждали друг друга, дабы не попасть впросак, не вызвать лишнее замечание или выражение неудовольствия.
– Так вот… мне крайне интересно было бы знать: когда будет связь со штабом фронта? – Бессонов подавил раздражение в голосе, зазвучавшем с чрезмерной вежливостью, и, покряхтев, выпрямил под столом огрузшую ногу, заговорил, обращаясь не к одному Гладилину: – Мне также крайне интересно, почему до сих пор неизвестно, прибыл ли в район сосредоточения армейских резервов член Военного совета. Где он? Запросите еще раз танковый и механизированный корпуса. Пора ему быть. Почему так долго?
Майор Гладилин ответил:
– Мне известно, товарищ командующий, что член Военного совета не заезжал в штаб армии. Возможно, что Виталий Исаевич по дороге в танковый корпус задержался где-нибудь в войсках первого эшелона.
– Запросите корпуса, триста пятую, полк Хохлова… И прошу, прошу связь с фронтом! Я жду.
Бессонов с сердцем вложил размятую папиросу в коробку, забарабанил пальцами по столу. В этом положении неопределенного затишья ему необходима была, как ток крови в жилах, прямая связь со штабом фронта, и вместе с тем, наконец, ему нужно было знать, где находится член Военного совета Веснин, в течение трех часов не сообщивший о себе; это беспокоящее его обстоятельство, не высказанное им вслух, казалось сверх меры необъяснимым.
– Я только что разговаривал с триста пятой, товарищ командующий.
Майор Гладилин, однако, взял у телефониста трубку, тихий, сдержанный, бесцветное лицо помято бессонницей, усталостью, движения бесшумны, старательны – исполнительный человек, привыкший к работе с картой, к штабной педантичной обязательности. Между вопросами, ответами и повторными вопросами Гладилина пробивался в паузах голос радиста, вызывающего штаб фронта, а Бессонову больше всего хотелось услышать доклад о прибытии Веснина в танковый корпус или хотя бы в 305-ю и вытеснить из сознания беспокойство о нем.
Вызывая штаб фронта, старшина-радист покорно склонился над рацией – опыт постоянного общения с начальством лишал его избыточной многоречивости, внешней заметности; он, радист, словно растворился в углу блиндажа, был незрим, отсутствовал, но жил однотонный голос:
– «Антенна», «Антенна»!.. Я – «Высота», я – «Высота»! Даю настройку: раз-два-три.
Бессонов вслушивался в позывные, испытывая даже легкую жалость к бессильным потугам радиста, мял и поглаживал под столом ногу; изнуряющая боль расползалась по голени к бедру.
– Так что с «Антенной», старшина? Что у них, радиостанция не работает?
– Непонятное в атмосфере, товарищ командующий. Ловлю, а не слышим друг друга… Немецкие и румынские рации влезают. Что-то очень разговорились. Вот послушайте…
Разряды в рации, стреляющий треск в эфире ворвались в теплый и сырой воздух блиндажа – радист перешел на прием, мягкой шерстистой змейкой вплелась в электрический треск быстрая румынская речь и пропала, наплыла и юркнула жесткая немецкая команда, произнесенная речитативом, точно диктовали радиограмму, ее заглушило атмосферными разрядами, смыло писком торопящейся морзянки – велись чужие переговоры, где-то в штабах и на командных пунктах слишком много работало в этот час немецких и румынских радиостанций, чего не бывало обычно перед серьезной подготовкой к наступлению, когда рации молчат и в эфире кажущийся мир и спокойствие.
Теперь же эфир был необычно оживлен, и, утомленно опустив веки, слушая незнакомые шифры, тщетно разгадывая причину чужих радиопереговоров, Бессонов думал:
«В связи с чем у них началась карусель? Готовятся к утру? Почему заработали румынские рации?»
Голоса, шаги, шум в соседнем отсеке блиндажа, где помещался Деев с дивизионными операторами, затем громкий стук в дверь – эти звуки выхватили Бессонова из состояния раздумья.
– Разрешите, товарищ командующий?
Вошел без шапки, согнувшись в дверях по причине своего внушительного роста, полковник Деев, массивной фигурой занял треть блиндажа; светло-рыжие брови его весело как-то круглились. В течение многих часов общаясь с ним на НП, познакомясь вблизи и не забыв ту уколовшую нежность к Дееву в минуту попытки его прорваться к окруженному Черепанову, Бессонов спросил сухо, не показывая расположенность к этому самому молодому в корпусе командиру дивизии:
– Что, полковник, новости? Слушаю вас.
– Товарищ командующий, разрешите доложить? – заговорил Деев сочным, полновесным баритоном, и нечто восхищенное, победное переливалось в голосе, в рыжевато-золотистых глазах его. – Разрешите?.. Артиллеристы из двести четвертого артполка, товарищ командующий, полтора часа назад вынесли, можно сказать, из-под носа у немцев нашего раненого разведчика и добытого прошлой ночью «языка». Пленного уже привели на энпэ. Это работа той моей разведки, что не вернулась!.. – И Деев, совсем уж не сдержав удовлетворенности и восхищения, просиял, заулыбался во весь белозубый рот. – Немец, правда, здорово обморожен. Но языком шевелит и еще кое-что соображает. Оказали медицинскую помощь, вызван переводчик. Не подвели мои хлопцы, не подвели! Нет, на моих ребят можно положиться! Что прикажете, товарищ командующий?
Все в блиндаже – и телефонисты, и операторы, и тихий майор Гладилин – обернулись к Дееву; от его баритона, от сильной фигуры исходила свежая, искрящаяся волна прочной молодости; в докладе его и даже в вопросе «что прикажете?» сквозило нескрываемое довольство и дивизионной разведкой, и тем, что немец оказался живучим, и тем, что сам он, командир дивизии, не лыком шит. И Бессонову вдруг вспомнилось, как Деев на разъезде перед разгрузкой в первый раз представлял ему свою дивизию – было в нем нечто гусарское, эдакое залихватское мальчишество, бесхитростно-хвастливая уверенность в людях, которыми командовал он, удачливый, везучий, молодой полковник, из недавних командиров батальона.
«У полковника Деева защитное качество молодых – преувеличенная до хвастовства честь мундира», – подумал он мельком и, почему-то легко простив эту наивную, не лукавую слабость, уже никак не предполагавший вновь услышать о той неудачной разведке, посланной в поиск прошлой ночью, спросил не без удивления:
– Каким образом «языка» доставили сюда артиллеристы? Какие? Кто?
– Артиллеристы с южного берега, те, что на прямой наводке. Пришли на энпэ, можно сказать, из окружения. – Деев глядел поверх лампы на Бессонова пронизанными светом, торжествующими глазами в соломенных, веселых, как летние солнечные лучики, ресницах.
– Где эти артиллеристы?
– Ушли обратно на батарею. Кстати, немец подтвердил, товарищ командующий…
– Что подтвердил?
– Вчера введена в бой свежая танковая дивизия.
– Посмотрим, что за «язык»… Запоздалый, правда. Но так или иначе – «язык».
Бессонов подобрал ногу под столом, чтобы удобнее было встать, оперся на палочку, чувствуя колющие мурашки в голени. Несколько мгновений он послушал позывные радиста: «Антенна!.. Антенна!» – и, накинув на плечи поданный Божичко полушубок, захромал к двери, распахнутой полковником Деевым.
Глава двадцать пятая
Пленный немец сидел перед столом начальника разведки; длинная, подбитая мехом, с меховыми отворотами шинель, на коленях перебинтованная кисть левой руки; костяного оттенка, отечные одутловатые щеки с сизо-темными пятнами; далеко посаженные от переносицы, гноящиеся в уголках глаза; сидел в позе безразличия ко всему, на опущенной голове свалявшиеся волосы прикрывали пятачок лысины. По команде переводчика встав при появлении в блиндаже Бессонова, найдя на его петлицах знаки различия, немец чуть вскинул тяжелый щетинистый подбородок, выжал из себя скомканные звуки, и Бессонову перевели:
– Рад, что его будет допрашивать русский генерал. Просит об одном – или госпиталь, или расстрел. После тех мучений, которые он перенес, ему ничего не страшно.
– Пусть сядет, – сказал Бессонов. – Ему ничего не угрожает. Война для него кончилась. Будет отправлен в госпиталь. Для военнопленных.
– Майор Эрих Диц, офицер связи штаба шестой танковой дивизии, пятьдесят седьмого танкового корпуса, – доложил начальник разведки дивизии подполковник Курышев.
В течение этих суток, переволновавшись за судьбу дивизионной разведки, не вернувшейся из поиска, Курышев, всегда сдержанный, припустил огня в двух керосиновых лампах, скрупулезно, как человек, знающий свою нелегкую, нервную, многоопасную на войне службу, заглянул в развернутую на столике тетрадку с пометками, по-видимому, начатого до прихода Бессонова допроса. Потом, устало и педантично читая из тетрадки, пояснил командующему, что майор Диц из Дюссельдорфа, сорока двух лет, награжден Железным крестом второй степени за бои под Москвой, член нацистской партии с тридцать девятого года, и добавил пониженным голосом, что, согласно этим данным, калач, надо думать, тертый, взят был вчера на рассвете разведчиками прямо из машины на шоссе, когда возвращался с поручением из штаба корпуса в штаб дивизии.
Подробным объяснением Курышев упреждающе подсказывал командующему, что при допросе следовало бы иметь в виду возможность дезинформации, однако Бессонов, казалось оставив без внимания со значением подчеркнутые детали из биографии пленного, в задумчивости походил, разминая ногу, по блиндажу, на ходу обратился к переводчику – розовощекому капитану:
– Он показал, что шестая дивизия вчера введена в бой?
– Нет, товарищ командующий. По его словам, вчера вступила в бой семнадцатая танковая дивизия. Из резерва группы армий «Дон».
Стало тихо. Пахло в блиндаже каким-то лекарством, холодным ворсом чужой шинели, чужим потом; пламя бурлило в раскрытой дверце печки, по ее накаленному железу пробегали вишневые искорки. Молоденький капитан-переводчик, кричаще выделяясь здесь выспавшимися, бойкими, ловящими глазами, сверх необходимости подтянутый, с вымытым одеколоном, целлулоидным подворотничком, сверкавшим на шее при поворотах головы то в сторону Бессонова, то в сторону немца, до ушей зарделся оттого, наверно, что Бессонов томительно долго не задавал никаких вопросов, только скрипел в тишине палочкой, прихрамывая по блиндажу, в накинутом на плечи полушубке, изредка взглядывая на немца сквозь опухлые красноватые веки.
«Так что это за немец? Из кадровых? Воевал под Москвой? Начал с сорок первого…».
А немец по-прежнему не менял выбранной позы: безучастный ко всему, потухший взор мертво впаян в угол блиндажа, правая рука в неснятой меховой перчатке поддерживала свежеперебинтованную кисть левой руки; он еще стремился сохранить достойный вид обезоруженного, попавшего в плен и тем не менее совершенно равнодушного к своей судьбе немецкого офицера, каким должны были представлять его русские; но то, как он трепетно и глубоко хватал расширявшимися ноздрями воздух, безошибочно говорило Бессонову, к чему приготовил себя немец.
С сорок первого года одно и то же чувство неудовлетворенного и тайного интереса испытывал Бессонов при случайном или не случайном допросе пленных. Кроме желания узнать необходимое, что важно было ему узнать, в тех или иных деталях, о намечающихся действиях чужой армии, против которой он более года воевал, каждый раз появлялось особо острое желание уточнить и всецело познать истину, умонастроение той, враждебной стороны: кто же вы такие, немцы, захватившие почти всю Европу, ведущие бои в Африке и начавшие войну против нас? Что скажет и что думает в данную минуту этот физически сильный, плотный в теле майор с обмороженной рукой, обмороженными щеками, взятый прошлой ночью из штабной машины?
Но, удерживаясь задать вопрос, что думает немецкий майор о прошлых боях под Москвой и о нынешних боях под Сталинградом, Бессонов спросил:
– Когда шестая танковая дивизия прибыла в состав группы армий «Дон» под Сталинград? Откуда прибыла?
Краснощекий капитан бойко перевел.
Немец с неизбывным равнодушием стал отвечать, скупо роняя слова, снизу поддерживая меховой перчаткой перебинтованную кисть, а капитан-переводчик беспричинно счастливо улыбнулся Бессонову, начал переводить с видимым удовольствием от прекрасно понятого ответа пленного:
– Полторы недели назад дивизия из Франции прибыла в Котельниково. Нас не повезли через Париж, а направили кружным путем. В Берлине остановки не было. В Барановичах мы почувствовали, что близко ваши партизаны, – вагоны и локомотивы валялись под откосом. Нигде не было нормального света. Электростанции не работали. Брянск утопал в снегах. Проехали через Курск и Белгород, потом начались степи. Бескрайние дикие степи. Мы догадывались, что едем под Сталинград.
– Из Франции? – переспросил Бессонов.
– Во Франции дивизия пополнялась и перевооружалась после боев под Москвой… Бескрайние степи зимой показались нам десятками Франций. Пустые степи и беспредельные снега. И такой же холод под Сталинградом, как под Москвой.
«Да, десятки Франций, – согласился с горечью Бессонов, как на карте отмерив это мертво-оцепенелое, в снегах, лесах и степях пространство, колоссальную глубину захваченной немецкими войсками земли, и, как бывало всегда, когда сознанием возвращался к этому, подумал еще: – Но что чувствуют они? Страх перед огромностью захваченного пространства? Перед тем, что они не удержат такую территорию и им придется рано или поздно отступать? Почему этот майор так подробно вспомнил путь следования в Россию?»
– Спросите его, – походив по блиндажу, обратился к переводчику Бессонов, – что его так раздражает при воспоминании о пути из Франции.
– Сигаретен, майне сигаретен! – ознобно стуча челюстями, заговорил немец и впервые отцепился взглядом от угла блиндажа, мутные заскользившие глаза его зашарили по столу, он глотал слюну, говоря что-то возмущенно и долго. Переводчик молчал.
– Что он? – спросил Бессонов.
Краснощекий капитан, сконфуженный, пунцовый до самой полоски целлулоидного подворотничка, пожал одним плечом, стал переводить, запинаясь:
– Ваши солдаты отобрали у меня французские сигареты и зажигалку. Главное, меня лишили сигарет. Вы взяли меня в плен и можете со мною делать, что хотите. Но я прошу очень маленького милосердия: дайте мне всего одну сигарету. Во Франции даже преступнику дают перед смертью сигарету и вина. Конечно, Франция… Франция – это солнце, юг, радость… А в России горит снег. Но я не курил целые сутки в той яме, где ваши солдаты меня продержали много часов, как жалкую, связанную веревками свинью. Прошу ничтожного милосердия на пять минут. На одну сигарету…
«Милосердия… – внутренне усмехнулся Бессонов этому давнему, добропорядочному понятию, разрушенному самим этим гитлеровским майором более года назад. – Он просит милосердия? После солнечной Франции…».
– Дайте ему сигареты, – сказал Бессонов недовольным голосом. – Он просил уже, видимо? Где его сигареты? Почему не отдали, подполковник?
– Впервые попросил, товарищ командующий. Когда привели и делали перевязку, зубами только скрежетал и ругался. Немец, как видите, не из простых, товарищ командующий. Все его вещи перед ним.
И начальник разведки еще сильнее припустил огня в лампе, ненужно перекладывая с места на место занимавшие часть стола вещи и документы пленного: раскрытое портмоне с письмами и фотокарточками, медальон, миниатюрный перочинный ножичек на цепочке – то, что вручили артиллеристы, приведя пленного; сигарет не передавали. Переутомленный бессонной ночью, с пятнистой желтизной на вдавившихся висках, с мешками под глазами, Курышев сурово уставился на медальон майора, вздохнул, вид его говорил Бессонову: «мои ребята погибли, товарищ командующий. Но если б они были живы-здоровы, наказал бы я их за неаккуратность!» Немец суровость эту и вздох Курышева оценивал, очевидно, иначе: в краях крупного обметанного синевой рта его изгибались две усмешки – злость на себя и ненависть к русским, заставившим его унижаться, целые сутки страдать от холода, мочиться под себя там, в воронке.
– Ну, быстро, быстро дайте ему, – сказал Бессонов.
– Можно мне, товарищ генерал? – спросил капитан-переводчик и с охотой извлек из кармана шинели пачку «Пушек», сначала намереваясь было протянуть ее пленному, чтобы тот сам выбрал папиросу, но передумал, вытряхнул папиросы, положил пачку на стол, улыбнулся стесненно.
Немец, клонясь вперед, звучно сглотнул слюну, толкнулся неразгибающимися пальцами к раскрытой пачке, неосязаемо тупо ухватил папиросу, произнес что-то при этом.
– Огня просит. Зажигалку у него тоже отобрали, – смущенно сказал краснощекий капитан и, не без колебания вынув свою зажигалку, тоже немецкую, вычиркнул огонь, поднес прикурить, пробормотал: «Битте зеер» [9]
[Закрыть].
– Мои ребята знали инструкцию, – сказал начальник разведки, все изучая на столе медальон пленного. – Наверняка артиллеристы посвоевольничали, товарищ командующий.
«Милосердие, – подумал, раздражаясь, Бессонов. – Нет, у нас слишком много милосердия. Мы слишком добры и отходчивы. Чрезмерно».
– Так что же, следовательно, русские солдаты оскорбили вас? Жестоко и зло отобрали сигареты у доброго немецкого офицера, прибывшего из Франции в Россию с самыми лучшими целями? К сожалению, они не знали, что право выше силы, – проговорил Бессонов с иронией, не сочтя нужным высказывать неодобрение действию своих не знавших инструкции солдат, на которых так или иначе легонько досадовал педантичный в таких делах подполковник Курышев. – Молитесь Богу, вам повезло, господин майор.
Краснощекий капитан заторопился переводить, а крупное, породистое лицо майора, обволакиваясь дымом, распустилось от глубокой и жадной первой затяжки, он через ноздри долго процеживал дым; но едва молоденький капитан перевел слова Бессонова, немец внезапно смял папиросу, не докурив, и в злом исступлении бросил под ноги; полуистерический смешок забулькал в его груди.
– Нет, мне не повезло, господин генерал. Ваши солдаты, которые не убили меня в воронке, а держали, как свинью, на холоде и сами замерзали, – фанатики. Они беспощадны к самим себе! Я их просил, чтобы они убили меня. Убить меня – было бы актом добра, но они не убили. Это не загадка славянской души, это потому, что я добыча. Не так ли? Вы считаете нас злыми и жестокими, мы считаем вас исчадием ада… Война – это игра, начатая еще с детства. Люди жестоки с пеленок. Разве вы не замечали, господин генерал, как возбуждаются, как блестят глаза у подростков при виде городского пожара? При виде любого бедствия. Слабенькие люди утверждаются насилием, чувствуют себя богами, когда разрушают… Это парадокс, чудовищно, но это так. Немцы, убивая, поклоняются фюреру, русские тоже убивают во имя Сталина. Никто не считает, что делает зло. Наоборот, убийство друг друга возведено в акт добра. Где искать истину, господин генерал? Кто несет божественную истину? Вы, русский генерал, тоже командуете солдатами, чтобы они убивали!.. В любой войне нет правых, есть лишь кровавый инстинкт садизма. Не так ли?
– Хотите, чтобы я вам ответил, господин майор? – спросил сухо Бессонов, останавливаясь перед немцем. – Тогда ответьте мне: в чем смысл вашей жизни, если уж вы заговорили о добре и зле?
– Я нацист, господин генерал… особый нацист: я за объединение немецкой нации и против той части программы, которая говорит о насилии. Но я живу в своем обществе и, к сожалению, отношусь, как и многие мои соотечественники, к мазохистскому типу, то есть я подчиняюсь. Я не всадник, я конь, господин генерал. Я зауздан…
– Очень любопытное соотношение, – усмехнулся Бессонов, устало опираясь на палочку. – Парадоксальное соотношение коня и всадника. Нацист, пришедший с насилием в Россию, против насилия, но выполняет приказания, грабит и жжет чужую землю. Действительно – парадокс, господин майор! Ну, так как вы мне задали вопрос, господин майор, я вам отвечу. Мне ненавистно утверждение личности жестокостью, но я за насилие над злом и в этом вижу смысл добра. Когда в мой дом врываются с оружием, чтобы убивать… сжигать, наслаждаться видом пожара и разрушения, как вы сказали, я должен убивать, ибо слова здесь – пустой звук. Лирические отступления, господин майор!..
Бессонов не дослушал до конца розовощекого капитана, переводившего его ответ немцу, – дверь в блиндаж с шумом распахнулась, из хода сообщения влился холод.
– Товарищ командующий, разрешите?..
В блиндаж, не дожидаясь разрешения, поспешно вошел Божичко; и по тому, как, вытянувшись, он вторично произнес сбитым голосом «товарищ командующий», по тому, как его энергичное, улыбающееся лицо было сейчас омыто бледностью, по тому, как он, пусто зыркнув в сторону немца, тотчас же вышел из блиндажа, Бессонов нырнувшим сердцем ощутил: случилось нечто необычное.
– Продолжайте по существу, – бросил Бессонов начальнику разведки, встревожено посмотревшему на него, и захромал к выходу. – Без лукавых философий, – добавил он на пороге.
За спиной его упала тишина.
Божичко мялся в ходе сообщения, ногой нервозно разбивал невидимые комья земли, и здесь, с глазу на глаз с адъютантом, охваченный предчувствием случившейся беды, Бессонов поторопил его:
– Что молчите, Божичко, докладывайте! В чем дело?
– Веснин… товарищ командующий…
– Где? Не может быть! Объясните по-человечески! Где он?
– Товарищ командующий… только что на энпэ прибыл майор Титков, раненый… сообщил, что члена Военного совета…
– Что? Ранен? Убит?
Божичко, уронив голову, давил каблуком комья земли под ногами, и Бессонов, в горячей испарине, с жарко всполыхнувшейся пронзительной болью в ноге, в первый раз за это время поднял на него голос, перестав владеть собой:
– Я вас спрашиваю: ранен или убит? Что вы, онемели? Убит?