355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Васильев » Отрицание отрицания » Текст книги (страница 1)
Отрицание отрицания
  • Текст добавлен: 13 сентября 2016, 17:41

Текст книги "Отрицание отрицания"


Автор книги: Борис Васильев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Борис Васильев
Отрицание отрицания

Всеобщее отрицание жизни

Россия – странная страна. Ее истоки следует искать не в писаной истории, не в легендах и даже не в мифах. Она – прямое порождение ледника, а потому согласно законам диалектики и гибель ее заключается в леднике. Тепло населяющих ее душ обязано заледенеть изнутри, уничтожив все. Ласку и приветливость, добродушие и сострадание, любовь и нежность.

Россия – дочь Отрицания жизни, родившая от ледника иное, выборочное Отрицание.

Эту предпосылку необходимо развернуть. А потому оглянемся и посмотрим далеко-далеко, в сизые льды, когда-то медленно и неторопливо отступавшие на север. А на отдаваемом им месте постепенно появлялись лишайники и мох, трава, плауны, ползучие плети хвощей, изредка выбрасывающих из своих узлов робкие столбики, похожие на крохотные елочки. На согретых ими местах робко начали появляться первые кустики, они накапливали корни, выбрасывали новые побеги, и упрямо росли. Росли вопреки всему. Бедной почве, ледяному прослою земли, студеным, злым ветрам. Росли вопреки всему, и этот рост вопреки через много лет привел к господству кустарников.

Они заполонили собою все пространство, нехотя, с метелями и жгучими морозами уступаемое ледником. Лоза, мелкий осинник, ольха, крушина, волчьи ягоды, березняки, нескончаемые заросли малины и красной смородины, таволги, крыжовника, черемухи, багульника заняли все пространство свободных земель России, не давая никакой возможности прорастать деревьям. Они губили их семена во мхах и травах, они крали у них нежаркое солнце и высасывали все соки из тощей почвы. Это было их царство, за которое они боролись с остервенением, ничего нигде не уступая.

И когда могучие деревья все же вознесли свои кроны, научились прятать семена в шишках, разбрасывая их повсюду, кустарники продолжали борьбу. В конце концов тайга победила, выгнала их из-под своих непробиваемых солнцем крон, кусты по – прежнему продолжали свою тихую войну, захватывая всякое свободное пространство. Борьба эта продолжается и поныне, хотя деревья гордо возвышаются над ними где лесом, где рощей, а где и отдельными гордыми упрямцами.

И поныне кусты упрямо лезут на нивы, пажити и даже в огороды. И люди были вынуждены включиться в эту войну на стороне деревьев, беспощадно вырубая упрямые кусты.

Столбовые деревья и сегодня ведут свой нескончаемый бой с упорной кустарниковой ратью. И война эта бесконечна, ибо опирается на социальное Отрицание.

Ведь и в человеческой жизни кусты изо всех сил мешают деревьям, а деревья стойко продолжают борьбу. И только тогда, когда кустарник дозрел до мысли об объединении, получил численное преимущество, армии кустов смели с лица России ее последние тысячелетние дубы и вековые сосны.

Однако начнем разговор не с капризов природы, а с отрицания, как дела рук человеческих.

Итак…

Отрицание второе или Гунькина коза

1.

Почему так называлась малоприметная возвышенность в чистом поле, никто уже и не помнил. Даже старожилы из ближайшей деревни Хлопово, в которой, правда, кроме старожилов уже никто и не проживал. А на самой возвышенности не было ни козы, ни Гуньки, а только хрен. Дремучие хреновые заросли, которых хватило бы на всю область. Правда, если бы было, с чем его есть.

Ну, представьте себе картину гнезда бывшей Великороссии, ныне за что-то прозванной Нечерноземьем. От селища до селища – выстрел из береговой батареи. Здесь укрупняли обедневшие вконец деревни, как утверждалось, того ради, чтобы запустить могучую сельскохозяйственную технику, а на самом – то деле, чтобы народишко подсобрать из разбежавшихся селений. Тут, почитай, каждый парень, на службу призванный, в родную избу уж и не возвращался, а девчонки, каждый год таким государственным раскладом без женихов оставаясь, на любую стройку завербовывались, лишь бы в старых девах не оказаться. Месили голыми ногами ледяной бетон на Великих Стройках Коммунизма, лопатами рыли каналы и котлованы, клали неподъемные шпалы без всяких подъемных кранов, добровольно записывались прокладывать метрополитен, пробивать в горах тоннели, поднимать целину, строить новые города в глухомани. Природа, она природа и есть, и никакой завтрашний социальный рай ей не требуется. Ей сегодняшний нужен, чтоб сама жизнь не прекращалась.

А вместо жизни получили пампасы из хрена.

Так и тащились тут со времен радостных гармошек при коллективизации. А чего гармонь через пузо не растянуть, когда соседа раскулачивают? Оно, конечно, самое полезное для хозяйства куда-то утекало, но и соседям перепадало если не старая лошадь, так хоть старый хомут. Только вот старики на завалинках толковали, что и до коллективизации она уже была. Эта самая коллективизация. Только что называлась по другому, так разве ж в названии дело?..

– Порешил сход помещика-кровопийцу из дома выселить со всем семейством, а землю никакому не колхозу, а крестьянству по жеребию, – важно рассказывал седой до мертвой желтизны старик. – Ну и имущество, конечное дело, тоже по жеребию, как положено. Чтоб, значит, всем, а не одному крикуну-агитатору. Помню, в двадцать четвертом годе солдаты с войны вернулись, сход собрали да и порешил тот сход…

– Какой еще сход? – не понимая, а потому с унтер-пришибеевким раздражением перебил корявый, без руки, но весь в медалях очень заслуженный солдат.

– Сказали, мол, такая установка нынче, что, значит, всем всего поровну. Без всяких кровопивцев…

– Катись ты, дед, со своим сходом! И не сход вовсе, а мы, которые кровь проливали, порешили все то дело.

А неподалеку жили-были – тому уж добрых две сотни лет – мелкопоместные дворяне Вересковские. Земля чахлая да и немного ее, а в семье одних детей аж пять душ. Старший сын Александр на фронте с пятнадцатого, слава Богу, до командира батальона дослужился, орденов – поликоностаса да плюс – солдатский Георгий, особо почитаемый именно офицерами, так как давался по ходатайству роты за личную отвагу в рукопашном бою. За ним две дочери-погодки последовали – Таня и Наташа. Хорошие девочки, в губернском городе в гимназии учились. Таня с Золотой медалью закончила и без экзаменов в Московский университет поступила на Медицинский факультет. В связи с войной в него теперь и женщин принимали. Наташа из-за болезни на год опоздала, кончила только в Семнадцатом и мечтала о Консерватории. Еще – Павел. Ну, с ним сложнее дело обернулось, а последней Настенька родилась. Любимица, красавица, только что здоровьем тоже вроде бы слабовата, как считала мама Ольга Константиновна. Семья имела в губернском городе квартиру с прислугой, но старшие предпочитали жить в поместье, а в квартире проживали девочки, когда учились в гимназии. За ними Антонина Кирилловна присматривала, ну, и горничные, естественно.

В старые-престарые времена Вересковским принадлежали две деревеньки, а села ни одного не было, так что и церковь-то чужой оказалась, подле которой они упокоившихся своих хоронили. Когда-то предок очень по этому случаю расстраивался, но последние хозяева в меру заразы атеистической нахватались. Во храм ходили по привычке – крестины да похороны, двунадесятые праздники да привычные свадьбы. И расстройство предка забылось, и в долги, по счастью, не залезли.

Старшие в поместье жили безвыездно. Хозяин, отставной генерал Николай Николаевич ученым был, что-то там писал историческое, а жена Ольга Константиновна за дворней присматривала. Был у них старый дворецкий, хозяина в детстве обихаживавший, повар, экономка , да две горничные. Еще кто-то мелькал, но это так. Приживалы, что ли. Или – долгие гости скорее. Вересковские хлебосольством на всю округу славились.

С соседями своими – то бишь, с бывшими крепостными – жили душа в душу. Парни каждое рождество в каждой деревне елку ставили, а девочки ее украшали вместе с местными ребятишками и девчатами. И так это всем нравилось, что с елок тех ни разу ни одной игрушки не пропало. Крестьянам это по душе было, мальчишек приструнивали, а парни тогда особо не озорничали, схода побаиваясь. Ведь рекрутский набор обществом решался по заведенной издревле привычке, тут было, от чего забояться.

И вот в конце того же двадцать четвертого года, что ли, бывалые, колотые и стреляные, тертые-перетертые, газом травленные и казачьих сабель навостренность собственным телом постигшие, свою сходку собрали. Сказали, правда, что любой дед-прадед с правом спора на нее приглашаются, как и все прочие самостоятельные по всяким хворям не служилые мужики. Только бабам ход туда был заказан, потому как стосковались солдаты без бабьего слезного воя настолько, что уж и слушать его не захотели.

– Равенство нам обещают после дождичка в четверг! – проорал косматый солдат. – А наши подзолистые души не в четверг, а сегодня дождичка желают! Какой сегодня день, старики уважаемые?

– Четверг.

– Самое, стало быть, оно!

Рванули было с места да на рысь, только тот древний пожелтевший дед вовремя закричал тоненько:

– Ишь, куды ж?.. Ружья наземь… клади!..

И вся рысь замерла. Положили солдаты ружья – аккуратно положили, как вот такими дедами велено было – а потом пошли шагом. Тоже привычным – четыре версты в час. За ними чуть поодаль бабы шли, малышни орава да мужики не служилые. А парнишки постарше неспешно вели под уздцы нестроевых крестьянских лошадок с пустыми телегами. Это обратно кони должны были потрудиться, так как наступление всеобщего равенства предполагалось после доставки добычи.

Приехали. Нестроевые с парнишками остались, а бывалые, пороха понюхавшие вперед вышли.

– Эй, хозяева!

Хозяева на крыльце появились. Сам Николай Николаевич, сама Ольга Константиновна и – девочка Настасья, а остальных детей лихие дни раскидали, неизвестно куда. И она, это последняя девочка что-то радостно закричала, углядев в третьих рядах знакомых подружек, с которыми каждый год весело наряжала в деревнях елки.

Но толпа безмолствовала, что, как известно, ей свойственно в ситуациях озадачивающих.

– Грабить пришли? – помолчав, спросил Сам.

– Грабить – слово буржуйское, – хмуро сказал солдат с отсохшей рукой. – А наше слово – зекс… эксприация.

– Не понял, – сказал Сам.

Тут старик желтый, передних раздвинув, к крыльцу вышел и достал мятую бумагу, которую еще не успели раскурить в козьих ножках. Развернул ее и зачастил, не читая:

– Постановление схода. Всего нашего общества, то есть. Все ваше личное имущество можете взять с собой, мы вам даже телегу дадим, только лошадок своих коников нам оставите, они вам больше без пользы. Потому тогда грабеж, когда личные вещи берут. А когда не трудом, а наследством это называется, нет на то согласия бедняцкой части.

– Да у меня предки во всех коленах за Россию кровь проливали, – хозяин даже в грудь кулаком тюкнул. – У меня старший сын Александр на фронте с пятнадцатого год, три ранения получил, четыре ордена имеет и солдатским Георгием награжден за личное мужество!

– Достоин, стало быть, – сказал старик. – Потому мы и не грабим, как некоторые. Мы по-людски. Полчаса на сборы хватит?..

Заплакали Ольга Константиновна и барышня, если, стало быть, по-старому считать. Но сам генерал Николай Николаевич Вересковский зыркнул глазом, и пошли они собираться.

А толпа стояла и молчала. Может, и копошилась в какой – ни то душе некоторое несогласие, но наружу не вылезало. Опыт уже был – свое при своем храни, дольше проживешь. Потому-то и молчали все.

Вышли хозяева и все их горничные вместе со старым дворецким. И каждый – с чемоданом, и девочка с чемоданами, а Сам – аж с двумя баулами. Но тут взроптали сами солдатики: мол, чего прешь-то, хозяин? Может, золото какое?

– Золото, – сказал хозяин и открыл оба баула.

Подошли. Посмотрели.

– Бумажки какие-то…

– Работа это моя, – вздохнул хозяин, застегивая баулы. – Всей жизни работа… О русской армии.

Промолчали все с уважением. Даже не спросив: «Почему, мол, русской, а не Красной?»..

Еще живо было, видать, в их уже тронутых бессердечием душах уважение. Это потом с ним, с уважением то есть, расстанутся, потом, когда придет соответствующее распоряжение. А тогда еще такого распоряжения не было. Потому и никто в опустевший дом и не ринулся. Пока бывшие жильцы да телега с ними да пожитками их с глаз не скрылась.

Медленно, мучительно медленно расставался народ со всем этим духовным своим богатством. Это погодя, потом все ускорили, когда церкви да монастыри громить распоряжение вышло. А заодно и могилы раскапывать в поисках золотишка под бдительным надзором молодцов в кожаных куртках с маузером через плечо аж до колена.

Да и в пустой дом не навалом, не кто первый, тот и в дамках, вошли. А вполне степенно и даже, как бы мы сегодня сказали, словно на экскурсию. На стенах – картины в рамах, на полу – ковры, кровати все постелены, а в буфетах – их целых три оказалось – чего только нет! И все – чистое, все хрусталем отливает, серебром отсвечивает и красками – словами и не перескажешь. Бабы первыми не выдержали, разахались, но старик, которого сход выделил, сказал строго:

– Делить все – по честному.

А как так – по честному-то? А так. Ты, к примеру, спиной к буфету оборачиваешься, я во что-то тыкаю, а ты кричишь, кому достанется. Можешь, конечно, и «Мне!..» заорать, а вдруг не угадаешь, во что глазища завидущие уткнулись? Вот потому и орешь:

– Марье!

Ан Марье-то заветное и досталось. Очень от таких дележей сердца изнашиваются, очень. Считается, что к 37-му году совсем износились, ученые так говорят.

Вот так, в общем-то мирно и тихо, и шел дележ. Насте – поварешку, Федору – седло, Игнату – кресло, Прасковье – стул, ну, и так далее. И все бы вполне мирно и закончилось бы, если бы бывалые да настырные солдаты в погреб не заглянули. Заглянули… Батюшки, все полки – в бутылках, все бочки – с вином!… И это – при сухом-то законе!.. Так они оттуда и не вылезли, от запаху обалдев. Это сперва от разного запаху, а потом и от разного вкусу.

А наверху тем временем дележ шел.

Все разделили по справедливости, то есть с условием, когда за тебя кто-то выбирает. Так мы с седых времен ее, то есть, справедливость, и воспринимаем. И когда эта справедливая дележка была закончена, и все, что только оказалось в доме, было вытащено через окна и двери, тогда все и ушли, про солдат и не вспомнив. И очень довольные разошлись по домам. А дома приняли на грудь самогоночки по семейному любовному соглашению. И принявши по согласию, закусили, чем Бог послал, и завалились спать, устав от непривычного дня. И никто о солдатах так и не вспомнил, за исключением тех семей, откуда они происходили. Но и в тех семьях особо не кручинились, привыкнув, что русский солдат сам собою возникает и сам собою растворяется..

Только ночью полыхнуло вдруг в полнеба злым багровым заревом. Тут уж не до сна стало, тут проклятье библейское за злодейство, как попы с малолетства всем талдычили.

Повскакали тут. Заорали спросонок:

– Усадьба горит!…

Ну, тут все дружно поднялись, как извеку положено было. Кто с ведром, кто с багром. Только ветер тоже поднялся и погнал дым, искры да и само пламя точнехонько на деревню. Заметались все, кто избы тушит, кто скотину выводит, кто добро подальше от огня оттаскивает, кто ревмя ревет и зазря под ногами путается. А лето то, как на грех, сухим выдалось, и как ни кричали, как ни суетились, как ни плескали на огонь, сгорела та деревня дотла.

Тогда заорали:

– Пожог!.. Баре проклятые с полпути вернулись!..

– В Чеку!.. В Чеку заявить надобно! Пусть пожогщиков накажут прилюдно!.. На месте, сами глядеть желаем!..

Послали двух верховых. Часа через четыре вернулись они вместе с крепким милицейским отрядом и пожарной машиной с колоколом. Только тушить уж было нечего.

А в деревне вой стоит, детишки мечутся, скотина ревет. Тут и начальство местное пожаловало. Поглядело, вой послушало и велело завалы после тушения разбирать. Да не деревенские – там все дотла выгорело – а бывшего хозяина Вересковского. Разобрали, а там – два сгоревших под завалами да два в усмерть упившихся в подвале. Тогда и Чека приехало, только ничего это Чека не нашло. А личности быстро установили: вояки деревенские. И причину пожара по обломкам рояля, который ни в какую дверь не пролезал, почему его и не тронули. А два пьяных воина – тронули. Рояль разломали да и жечь его начали. Может, поджарить чего хотели, кто ж их теперь поймет.

Погорельцам по решению области поселок построили по типичному образцу. В каждом бараке – по четыре квартиры и при каждой квартире – маленький палисадничек. И построили не на старом месте, а на выгоне. Ряд в ряд, как казармы. И назвали Вересковкой. То ли чтоб карты не переделывать, то ли в насмешку, кто уж теперь разберет.

Только вот хлевов в этой новой Вересковке никто не предусмотрел, Помаялись новоявленные вересковцы со скотинкой, повздыхали да и порезали. А что делать прикажете, когда из крестьянского сословия они напрочь выпали, а в рабочее сословие еще не впали.

Но власть решение приняло, и все трудоспособное население помаленьку начало обживать бывший уездный городишко. Там аккурат кое-что строить начали, а тут – рабочая сила. И построили вскорости целых три предприятия. Завод колючей проволоки, фабрику пошива шинелей да почему-то парашютный завод. Про запас, что ли?.. Но местный автобус зато пустили, и все бывшие вересковцы, в одну огненную ночь превратившиеся в пролетариат, стали теперь ездить туда на работу. Точно к началу трудового дня.

Зато, правда, в колхоз не угодили, почему и имели на руках паспорта, которые колхозники получили только через семнадцать, что ли, лет. А им – повезло, почему они с красными флагами и просветленной душой радостно ходили на всякие демонстрации.

Вот какая история стала прологом интенсивной индустриализации данного энского района.

2.

А теперь отъедем назад. В 1917-й год. Понимаю, что в жанре повествования это не очень-то принято, но нарушим традиции ради связного рассказа.

Роковой для России год этот застал штабс-капитана Александра Вересковского в военном госпитале губернского города Смоленска. Угодил он туда в июне, не упав вовремя от огня австрийского пулемета. Мог упасть, но заставил себя не делать этого. Вообще не любил при солдатах осторожничать, но главное – уже фронты разваливались, уже солдаты в атаки бежали с неохотой, уже офицеры после отказа государя ни во что не верили. Кто – в победу русского оружия, кто – в восстановление монархии, а кто – вообще. Не верил вообще ни во что, безадресно не верил, потому что все ему в окопах надоело, и это представлялось Александру особенно зловещим предзнаменованием.

– Оставьте, господа, – говорил он в Офицерском Собрании. – Россия обречена на монархию несмотря на то, что иногда ее монарха зовут Борисом Годуновым. Ну, поорет Россия, постреляет, пожжет, пограбит, а потом все равно восславит очередного батюшку царя.

– Кого, капитан, кого? Михаил отказался от скипетра, цесаревич мал и безнадежно болен.

– Может, родственников из-за границы пригласить?

– Да нет, уж. Своего искать надо.

– Горластого социал-демократа.

– Керенского, что ли?

– Что вы, господа офицеры? Россия ненавидит интеллигенцию, так что скорее согласится на любое пролетарское происхождение.

– Ну, вас-то как раз солдатики любят.

– А я из воинов, а не лавочников. И тайком под одеялом офицерский паек не жру. Я его слабосильным отдаю, как то предками было заведено, а сам ем из солдатского котла.

Смертельно уставший на долгой, грязной, бессмысленной войне никого любить не может, потому что для любви нужны силы, а их уже нет, исчерпались они ковшом кровавым. Александр об этом знал, не обманывался, но – верил в своих солдат и берег, как мог. Как предки завещали. И потому-то перед пулеметом не упал: командирский пример на солдат действует, как неизбежность. И они не испугались, а наоборот, в ярость пришли. И пулеметчика гранатами забросали, и в окоп ворвались, закрепились, и санитарам время дали, чтобы командира вытащить.

За этот бой он получил последний орден. Но не последнюю награду, о чем, естественно, еще не догадывался.

Из госпиталя его выписали в конце сентября, но не на фронт, а в офицерский резерв, обязав раз в неделю ходить на перевязки и осмотр. Не он один на эти процедуры ходил, зато первым отметил процедурную сестру милосердия. Так их исстари на Руси называли, но когда милосердие себя до донышка исчерпало стали именовать сестрами медицинскими. Чтобы еще с какими-нибудь сестрами не спутали, что ли.

Назвать сестру милосердия красивой или даже хорошенькой было бы затруднительно. И скулы чуть выше положенного залезли, и носик подкачал, и фигурка не статуэтка, как говорится. И все же в ней что-то было. Что-то необыкновенное, прочное что-то. Вглядеться следовало, и Александр вгляделся не окопным истосковавшимся взором, когда все женщины становятся прелестными, а отдохнувшим, что ли. Или ухом, уже достаточно привыкшим к шуршанию юбок за время постельного режима.

Словом, звали ее Аничкой, и это Александру понравилось. Что так по-домашнему зовут: не Анечка, а Аничка.

– А меня – Александром.

– Вы – господин капитан, – Аничка мило улыбнулась.

И он улыбнулся.

– Вы – местная?

– Смолянка.

– А я никогда в Смоленске не был. Госпитали чёрт-те где, извините. То есть, на Покровской горе.

– Весь Смоленск – на юге. За Днепром. Там – крепость и очень красивый центр самого города.

– Если бы вы согласились быть моим гидом.

– С удовольствием. Послезавтра, если вам удобно.

– Благодарю, мадемуазель Аничка.

– Подцепил? – усмехнулся сосед по комнате. – Она, между прочим, дочка патологоанатома.

– Я не суеверный, поручик.

Через день он нанял коляску и заехал за Аничкой в условленное место. День был солнечным и задумчиво тихим – не вздрагивали даже начавшие наливаться бронзовым цветом листья кленов. И яблок еще не собрали, и торчали те яблоки через заборы нестерпимо сочными боками, и оскомины не вызывали.

– Смотрите, какие яблоки искусительные, – сказал штабс-капитан. – Вам бы мне хоть одно протянуть, Ева.

Ева, то бишь, Анечка промолчала.

Спустились вниз, к Рыночной площади, где привычно шумели вокзалы, пересекли Днепр и через пролом в крепостной стене въехали на Большую Благовещенскую..

– Влево уходит улица на Рачевку, – поясняла Анечка. – Там теперь лесосплав, плоты сплачивают и буксиром тащат до Рославля. А когда-то там протекала река Смядынь, на которой изменник повар зарезал несчастного князя Глеба.

Возле огромного собора толпились прихожане, нищие, беженцы, бродяги. А дальше улица круто взяла вверх, лошадь перешла на шаг, и ее шустро обогнал маленький звонкий трамвай.

– В нашем городе был пущен первый электрический трамвай, – не без гордости объявила Анечка. – Зимой обычная конка не могла подниматься по этой крутизне. Лошади падали.

– А почему трамваи вниз скатываются пустыми?

– Дешевле, – улыбнулась Анечка. – Горожан до Днепра и ноги донесут. Левее Большой Благовещенской идет параллельная улица, которая называется Резницкой. Папа говорит, что ее прозвали так потому, что по ней текли реки крови, когда поляки ворвались в город, который оборонял боярин Шеин. А это – женская гимназия, в которой я училась…

Анечка смущалась, и поэтому болтала без умолку. А Александр поймал себя на том, что старательно запоминает все улицы и переулки, о которых она рассказывает. Почему? Инстинкт боевого офицера, что эти знания когда-то понадобятся ему?.. А ведь – понадобились…

– … А это – центр Смоленска: видите часы? Это знаменитые часы, от них отмеряют все расстояния, а под ними назначают свидания. Направо уходит Кадетская, улица вечерних прогулок с дамами и тросточками. Но мы сначала поедем прямо. К Молоховским воротам.

Проехали к узким, сводчатым и мрачноватым Молоховским воротам, которые упорно не сдавались Наполеоновским войскам, полюбовались на памятник 1812 года, где орлица, охраняя гнездо, цепко держит руку галла с мечом. Проехали вдоль крепостной стены и южных башен до плаца для парадов по праздничным дням под сенью обелиска в честь защитников Смоленска велели кучеру ждать и прошли в Лопатинский сад.

– Его заложил губернатор Лопатин, почетный гражданин города. А его дети расписались на развалинах второго крепостного вала, позже превращенного в застенок. Хотите посмотреть?

Перешли по красиво изогнутому над протокой меж прудами деревянному мостику и очутились в проломе старинного крепостного вала, заросшего поверху деревьями. Входы в его таинственные подземелья были закрыты тяжелыми коваными решетками.

– Это была страшная подземная тюрьма, – сказала Аничка почему-то приглушенным голосом. – Здесь сидел Кочубей со своим верным Искрой в ожидании казни.

Александр с уважением подергал решетку.

– А теперь посмотрите, что выбито перед нею.

– Ка-бо-грал-ло. Что это значит?

– Это значит «Капитолина, Борис, Григорий, Александр Лопатины». Дети губернатора Лопатина. Остались на века.

– На века останется только Смоленск, – сказал Александр. – Древнейший город собственно России. Насколько мне известно, он упомянут в византийских хрониках еще шестого века. Извечный страж Москвы, как его когда-то называли наши предки.

– И не случайно, – сказала Анечка. – Идемте, господин капитан. Я покажу вам документ, подтверждающий это гордое название.

Они пересекли Лопатинский сад и остановились на внешнем валу, к которому с обеих сторон примыкала крепостная стена. На левой стене красовалась памятная табличка:

«СМОЛЕНСКАЯ КРЕПОСТЬ ВЫДЕРЖАЛА ПЯТЬ ОСАД».

Александр одернул мундир, вытянулся во фронт и вскинул руку к фуражке. И застыл, отдавая честь безымянным защитникам Руси. Потом почему-то смутился, спросил:

– Гордитесь своим городом?

– Самый лучший в мире!

– И внуков научите гордиться, – улыбнулся Александр.

– И правнуков, если Бог пошлет.

Александр с непонятным самому почтением поцеловал ее руку.

– Прошу отобедать со мной в ресторации. Пожалуйста, не откажите раненому офицеру.

– С удовольствием. Я проголодалась

– Случайно не знаете, где можно достать хорошие вина? Я понимаю, сухой закон…

– Случайно знаю, – Анечка улыбнулась. – Недалеко от Днепра, на Энгельгардтовской.

Они вкусно пообедали с отличным рейнским вином, после чего Александр доставил Анечку домой. Прощаясь, она сказала:

– Следующий обед – у нас, господин капитан.

– Благодарю, – он поцеловал ее руку. – Буду жить этой надеждой, мадемуазель.

– Ну и какова же она в постели? – спросил сосед, когда капитан вернулся в офицерский резерв.

– Две извилины в военное время – редкое достояние для офицера. Либо – «за», либо «против». Удобство для времен по-русски смутных и по-русски непредсказуемых.

– Смеетесь, капитан? – спросил, помолчав, поручик.

– Никоим образом, поскольку у меня – всего одна. Да не извилина, а – ров, через который не переберешься. Слева – физиологические желания, а справа – фамильная честь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю