355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Пастернак » Переписка Бориса Пастернака » Текст книги (страница 16)
Переписка Бориса Пастернака
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:56

Текст книги "Переписка Бориса Пастернака"


Автор книги: Борис Пастернак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]

Пастернак – Фрейденберг

Москва, 15.XI.1940

Дорогая Оля! Твое молчанье все больше тревожит меня. Что с тобою, все ли у тебя благополучно? Я боюсь задавать вопросы тебе, мне страшно их договаривать из суеверья. Напиши мне пару слов, успокой меня. Не в обиде ли ты на меня? Кажется, меня выругали у Вас в Ленинграде. Может быть, это так уронило меня в твоих глазах, что ты больше не желаешь знать меня? Или, может быть, действительно ты не понимаешь моей шутливости в отношении себя и тебя, и это тебя задевает?

Если бы ты только знала, как мне тебя недостает! Каким счастьем было бы, если бы ты могла немного погостить у меня. Как твое здоровье после весеннего падения? Неужели нет ничего нового относительно Саши? Я так встревожен твоей безответностью, что начинаю сомневаться в твоей собственной безопасности и собираюсь запросить Ленинградский университет, существуешь ли ты в природе.

Ах, до чего часто нужно тебя! Жизнь уходит, а то и ушла уже вся, но, как ты писала в прошлом году, живешь разрозненными взрывами какой-то «седьмой молодости» (твое выраженье). Их много было этим летом у меня. После долгого периода сплошных переводов я стал набрасывать что-то свое. Однако главное было не в этом. Поразительно, что в нашей жизни урожайность этого чудного, живого лета сыграла не меньшую роль, чем в жизни какого-нибудь колхоза. Мы с Зиной (инициатива ее) развели большущий огород, так что я осенью боялся, что у меня с нею не хватит сил собрать все и сохранить. Я с Леничкой зимую на даче, а Зина разрывается между нами и мальчиками, которые учатся в городе. Какая непередаваемая красота жизнь зимой в лесу, в мороз, когда есть дрова. Глаза разбегаются, это совершенное ослепленье. Сказочность этого не в одном созерцании, а в мельчайших особенностях трудного, настороженного обихода. Час упустишь, и дом охолодает так, что потом никакими топками не нагонишь. Зазеваешься, и в погребе начнет мерзнуть картошка или заплесневеют огурцы. И все это дышит и пахнет, все живо и может умереть. У нас полподвала своего картофеля, две бочки шинкованной капусты, две бочки огурцов. А поездки в город, с пробуждением в шестом часу утра и утренней прогулкой за три километра темным, ночным еще полем и лесом, и линия зимнего полотна, идеальная и строгая, как смерть, и пламя утреннего поезда, к которому ты опоздал и который тебя обгоняет у выхода с лесной опушки к переезду! Ах, как вкусно еще живется, особенно в периоды трудности и безденежья (странным образом постигшего нас в последние месяцы), как еще рано сдаваться, как хочется жить.

Представь, Дудлика надо определять в университет (естеств<енный> или физ<ико-> мат<ематический>): чтобы предупредить солдатчину, а то он все забудет, – как время бежит, – а Леничка, совершенный дед, умный, строгий, восприимчивый (2 года 10 месяцев), так запутался в семейных осложнениях, что не считает Зину своей матерью и удивляется, зачем Женичке столько пап (он считает, что папа вещь производная от дома, и в каждом доме есть свой папа).

Но самое удивительное было с вестями от наших. Весной и в начале лета, когда я лежал в больнице, я мысленно распростился со всем, что любил и что было достойного любви в преданиях и чаяньях Западной Европы, оплакал это и похоронил, в том числе, значит, и своих. Особенно когда ко мне стало возвращаться здоровье и когда впервые, серьезно столкнувшись с медициной, я увидал, как дано мне еще жить и как много у меня еще сил, которых я не знал. Я думал, на что это мне и куда все это будет приложить, когда тем временем до такой неузнаваемости изгадили планету? И вдруг, о чудо, бог не выдал, свинья не съела! Стало возвращаться и это, мировое, здоровое, воскресло и вызывает тайное и всеобщее умиленье, скрытное и суеверное, как запретная (и самая сильная) любовь, – молодцы англичане, что ты скажешь! Но ведь еще рано, что еще будет, однако вместе с тем и не рано, потому что обо всех дорогих я знаю, что они есть на свете, и это солнцем встает каждый день над этой зимнею жизнью в лесу. Очень странно, что на этом обрываю письмо, писать можно было бы без конца, но напиши со своей стороны и ты, как и что, прошу тебя.

P. S. Напиши мне, пожалуйста, обо всех, о тете, о Клариной и Машуриной семье (кланяйся им, пожалуйста), о себе и о своих работах. Тебе, должно быть, очень трудно сейчас, не правда ли, – сужу по нашим затруднениям. А Гамлет начнет окупаться только года через полтора после постановки.

Вышел сборник моих переводов, [129] выбор случайный, больше половины – вещи безразличные для меня, но среди них, между прочим, и очень важный для меня Верлен, послать ли тебе?

Напиши хоть открытку, что ты и тетя живы!

Твой Б.

Пастернак – Фрейденберг

< Надпись на книге «Избранные переводы»>

Дорогой сестре Оле, с обычным у близких чувством нежности, вины и недоуменья перед быстротою жизни.

От Бори. 15.XI.40.

Переделкино.

Пастернак – Фрейденберг

27. XII.1940

Дорогая моя Олюшка!

Так как по странному совпаденью обстоятельств свои письма пишешь ты сама, то наверное отчасти знаешь их достоинства и не нуждаешься в их восхищенном описаньи. Да, но какое наслажденье читать их и получать! Какая бездна остроумия и смысла во всей части о Гомере и газете и Лариссе! Как удивительны слова о существе переводов, и как поразительно они выражают то самое, что я откинул в своем письме из опасенья, как бы эта тема не завела меня в бесконечность и не потащила за собою всего письма. А у тебя – в одной строчке!

Без конца благодарю тебя за скорый и такой драгоценный ответ, радостный, во-первых, своей талантливостью, а во-вторых, и утешительностью главных сведений. Опять была телеграмма из Оксфорда о здоровьи и благополучьи.

Но сейчас я огорчу тебя: умерла в Одессе Соня Геникес. [130] Она жила очень трудно и бедно в последнее время, но из гордости об этом не распространялась и до конца дней сохранила остроумье и изящество образованной женщины, выросшей в этом сознаньи и с ним свыкшейся. Из ее трех дочерей в Одессе осталась Тася, остальные кто где, но все – существа довольно странные, полуграмотные и дикие: вероятно, из эгоизма ими мало занимались, а потом этот эгоизм, единственное, что им сообщилось от родителей, у них удесятерился, поддержанный чувством дочерней мстительности.

Не могла ли бы ты узнать мне, как здоровье Ахматовой? Я знаю, что она очень нездорова, но хотел бы знать это все поточнее. Писать ей дело безнадежное, да к тому же я и не знаю, в состоянии ли она теперь отвечать. Справиться можешь как тебе будет удобнее, непосредственно ли по телефону, не скрывая кто ты и т. д., или же через знакомых и университет.

У меня какое-то предчувствие, что С<аша> скоро объявится. С этой верой и кончаю, вкладывая ее выраженье в свои новогодние пожеланья тебе и маме.

Крепко Вас обеих обнимаю.

Твой Боря.

Пастернак – Фрейденберг

Москва, 4.II.1941

Дорогая Оля!

Эти строки застанут тебя за повтореньем того оледененья, [131] которое ты так замечательно описала, или вскоре после него. Напрасно ты думаешь, что я это говорю, чтобы сказать тебе приятное. Ты сама знаешь цену своим талантам и характеру, что же удивительного, если я так ценю каждый их знак.

Итак, спасибо за письмо, бывшее для меня полной неожиданностью. Мне казалось, что написать тебе, поздравить тебя с мамой с Новым годом и попросить насчет Ахматовой было у меня в идее и осталось неисполненным намереньем. Я не помню своего письма, и, несмотря на твои слова о нем, у меня ощущенье, будто ты угадала мои мысли и на них отвечаешь.

Не представляю себе, как вы живете, так все кругом затруднилось. Напиши мне искренне, как я этого заслужил, не нужно ли тебе денег.

Ты говоришь, что я молодец, а между тем и я стал приходить в отчаянье. Как ты знаешь, атмосфера опять сгустилась. Благодетелю [132] нашему кажется, что до сих пор были слишком сентиментальны, и пора одуматься. Петр Первый уже оказывается параллелью не подходящей. Новое увлеченье, открыто исповедуемое, – Грозный, опричнина, жестокость. На эти темы пишутся новые оперы, драмы и сценарии. [133] Не шутя. Меня последнее время преследуют неудачи, и если бы не остаток какого-то уваженья в неофициальной части общества, в официальной меня уморили бы голодом. Ты сказала Ахматовой, будто я занят прозой. Куда там! Я насилу добился, чтобы несамостоятельный труд, который мне только и остался, можно было посвятить чему-нибудь стоящему, вроде Ромео и Джульетты, а то мне предлагали переводить второстепенных драматургов из нацреспублик. Жить, даже в лучшем случае, все-таки осталось так недолго. Я что-то ношу в себе, что-то знаю, что-то умею. И все это остается невыраженным. Прости, что некоторыми местами письма, может быть, огорчаю тебя, больше никогда не буду.

Зина благодарит за память и очень кланяется тебе и маме. Леню на днях возили в город и повели в парикмахерскую. Он спросил, что тут будут покупать, и, когда узнал о назначении заведенья, поднял шум и потребовал, чтобы его увели. Тот же интерес к предмету торговли проявил он у фотографа и кончил тем же скандалом и требованьем. Я попрошу, чтобы его снял кто-нибудь из знакомых с аппаратом, и пришлю карточку, а пока нечего посылать. Он растет дикарем, хотя и очень хитрым, трусливым и нервным.

Ты получишь журнал с Гамлетом, если Зина исполнила мою просьбу и была на почте. Если у тебя будет время прочесть его, сделай это не осложняя этого мыслью, всегда неприятной, что потом тебе придется писать о нем. Мне страшно бы хотелось, чтобы он понравился тебе и маме, и хотя я знаю, чем он вам не понравится, и хотя именно эти резкости или странности сглажены в редакции, предназначенной для Гослитиздатовского издания [134] (но не для МХАТа!), и я мог бы дождаться его выхода, я послал тебе именно этот первоначально вылившийся и, по мнению некоторых, рискованный (я этого, конечно, не сознаю, это естественно) и даже неудачный варьянт. Кое-что из доделанного его, конечно, улучшает, меня к концу торопили.

Но не шучу: если в виде одобренья или порицанья у тебя будет о нем больше двух строчек, это огорчит меня; достаточно и той жертвы, которую тебе придется принесть, в смысле сил и времени, на его прочтенье.

Крепко тебя и маму целую. Сделай мне удовольствие, ответь по поводу одной из низких истин, относительно денег. Однажды ты меня на этот счет успокоила. Так ли все это еще и теперь?

Пишу тебе в самый мороз, весь день топлю печи и сжигаю все, что наработаю.

Твой Боря.

Я забыл поблагодарить тебя за Ахматову, большое спасибо.

Пастернак – Фрейденберг

Москва, 11.II.1941

Дорогая Оля!

Чудак Шура, что не сказал или не передал мне о своей предстоящей поездке в Ленинград. И каким-то образом он вас еще не видел! Он мне объяснял это сегодня по телефону (я сегодня был в Москве и звонил ему), но я ничего не понял. Жизнь все-таки так странна, что при наилучших братских чувствах друг к другу мы, бывает, не видимся годами. Итак, грипп возобновился у тебя? Погода резко переменилась, стало тепло, и, вероятно, больше таких морозов не будет. Это я заключаю из того, что ветер с юго-запада, и еще кроме того из следующего обстоятельства.

Сегодня я ездил в город, а тем временем у меня были гости, привезшие в подарок мне барометр и уличный термометр.

Вид у этих предметов был такой, как будто они больше не понадобятся. Итак, Шура был у Вас в один из описанных тобою ледниковых периодов? Отчего ты об этом ничего не написала? Но я, наверное, все путаю от старости или проспал часть февраля и у меня все перемешалось.

Не удивляйся короткому и бессодержательному письму. Мне не хотелось бы, чтобы неожиданность и неизвестность Шуриной поездки представила в каком-нибудь неестественном свете нашу переписку или внесла между нами какую-нибудь путаницу. Это одно.

Другое, это глубокое огорченье Шуры по поводу его собственных с вами недоразумений. Но об этом не распространяюсь, потому что торопился и говорил с ним недолго и… ничего не знаю.

Твой Б.

Пастернак – Фрейденберг

Москва, 20.III.1941

Дорогая Оля!

Вот Ленечка, мое утешенье. – Я тебя не поблагодарил еще за письмо. – Итак, Гамлет тебе не понравился, несмотря на глубокомыслие твоих отговорок. Но именно за их ласковую шутливость тебе спасибо, за Боречку, которым ты меня назвала.

Недавно я разбирал сундук с папиными набросками, самыми сырыми и черновыми, с его рабочей макулатурой. Помимо радости и гордости, которые всегда выносишь из этих пересмотров, действие этого зрелища уничтожающе. Нельзя составить понятья, не измерив этого в ощущеньи разницы несхоластического времени, когда естественно развивавшаяся деятельность человека наполняла жизнь, как растительный мир – пространство, когда все передвигались и каждый существовал для того, чтоб отличаться от другого.

Оля, Оля, мое существованье жалко и позорно. Часть этой досады тебе знакома по твоему собственному опыту. Но ты наталкиваешься на препятствия, тебе мешают интриги, у меня же нет этого оправданья. Мне кажется, что у меня давным-давно сами собой опустились руки. Иногда под влияньем этой горечи срываешься. [135]

Прости за неожиданную остановку. Дальше следовали совершенно ненужные нескромности.

Лучше вернемся к цели письма. Я хотел сообщить тебе, что Лида [136] родила девочку. У ней два мальчика, это третий ребенок. Что же касается Лени, то, конечно, он вылитая Зина, но не кажется ли тебе, что в то же время он напоминает Жоню?

Крепко-крепко целую тебя и тетю Асю. Как ее здоровье? Еще раз горячо тебя благодарю за заботливость в отношении Гамлета. Меня страшно интересует, чем кончится твоя борьба с темными силами в университете.

Твой Боря.

Пастернак – О. М. и А. О. Фрейденберг

Москва, 8.IV.1941

Дорогая Оля! Сердечное, сердечное тебе спасибо за твое золотое письмо. Тебя справедливо удивляет, наверное, такое промедленье ответом. Между прочим, – как я пишу маме, – я ждал этой эстонской бумаги, которую хотел «почать» письмом к тебе. Кстати, у вас она должна быть в Ленинграде, и если ее не продают при университете, то, может быть, она имеется у писателей. Хочешь, я напишу в ваш литфонд, чтобы тебе отпустили пачку?

Благодарю за чувства, за слова о Лене, за поддержку, за доброту. Твое письмо пришло в воскресенье 30-го, ты спрашиваешь о Дудлике. Он у меня гостил как раз в те дни, а в воскресенье на даче была и Женя» В прошлом письме я стал было тебе писать про разные интимности и бросил. Не ставь этого ни в какую связь, с упоминанием о Жене и Женечке, но в общем клубке недовольств, из которых главное – недовольство зря потраченною жизнью и собою, было у меня и раздраженье того свойства, что мне опять захотелось сломать и по-новому сложить свою жизнь. Полтора месяца тому назад я поссорился и расстался с Зиной. Я немного помучился, а потом вновь поражен был шумом и оглушительностью свободы, ее живостью, движеньем, пестротой. Этот мир рядом. Куда же он проваливается, когда мы не одни? Я преобразился, снова поверил в будущее. Меня окружили товарищи. Стали происходить неожиданности. Так бы и осталось, если бы не удары, посыпавшиеся на Зину.

Во-первых, я не думал, что она примет это все так трагически. Писать и говорить об этом вообще нельзя и нескромно. Но когда к ее горестям прибавилась болезнь старшего мальчика, которого на днях повезут в Евпаторию, выдерживать свое решенье стало, может быть на время, невозможно. Я тут помогу ей, а там будет видно. Чего-то забытого и вновь недавно испытанного я назад не уступлю. Я пишу тебе сбивчиво, с пропусками и помарками, и бесчеловечно. Она чудная, работящая, человек со страшно трудною жизнью и такая же рева, как Леничка.

Но поговорим о другом. При мысли о Греции у меня сердце сжимается. Мне кажется обстановка опять, как прошлым летом, когда неслись лавиной и брали страну за страной. Дай бог, чтоб я ошибся. С восхищеньем читал твой рассказ об университетских «Ра» (доктора, профессора). Чем же в итоге все кончится, будут ли они тебя печатать? Ах, как везде все повторяется! Но твое письмо так содержательно, что на него нет возможности ответить сразу. Разумеется, пошли телеграмму нашим, можешь себе представить, как они будут рады. Телеграмма из 25 слов стоит 12 руб. и озаглавливается ELT (вероятно: Europe letter telegram). Телеграфируй по-английски. Адрес Pasternak. 20 Park Town, Oxford. Если по каким-нибудь внутренним соображеньям раздумаешь, сообщи мне, что хочешь им сказать, и я введу твои слова каким-нибудь Olga reports… [137] в свою телеграмму. Итак, на днях, может быть, повезу одного из наших мальчиков в Евпаторию. Спасибо тебе еще раз. Ты не можешь себе представить, как ценю я твою поддержку, и – дай мне только уладить годами скопившиеся упущенья, ты увидишь, я не обману тебя. Зина вам кланяется и действительно, когда вернется из Крыма, напишет маме. Крепко тебя целую.

Твой Боря.

Прости за эти пустые записки, столь оскорбительно торопливые в ответ на твое глубокое, значительное письмо, но это мое проклятье, все второпях и на ходу.

Дорогая тетя Ася!

Какою радостью было для меня и Зины опять увидать строки, написанные Вашей рукою! Горячо благодарю Вас за сказанное. Мне очень хотелось бы, чтобы Вы повидали Леню. Он все же очень и в меня. Он страшно серьезный, мрачный, рассудительный и упрямый; чувствительный, обидчивый и пугливый; может, например, перепугаться моли, или куска материи, или клочка мочалы в матраце и будет плохо спать несколько ночей; видит иногда ужасные кошмары; очень наблюдателен и умен. Фантазиями и страхами он в Жоничку и в свою бабушку с моей стороны.

У Женички, при всей тонкости, не было таких нервов. Вы о нем спрашиваете. Он весною кончает среднюю школу и верно попадет в солдаты. Я хотел добиться, чтобы он побывал до этого в университете, как бывало в наше время, и сначала хлопоты, как казалось, могли увенчаться успехом. Но для этого пришлось бы идти по очень нескромной линии и выдавать его за вундеркинда, чего на самом деле нет, и> мне не хотелось. И у Жени осталось такое чувство, точно я недостаточно по отношению к нему заботлив. Пока я жил в городе, т<о> е<сть> в прошлом году, я туда водил иногда Леничку. Они его очень любят. Но скоро год, как они его не видали. Зина обязательно напишет Вам, тетя, и уже написала бы, но ее надо простить и она достойна сожаленья. К утомленью от зимы у ней прибавилось несколько огорчений, из которых главное – болезнь старшего мальчика. У него костный туберкулез левой ступни, он лежит в гипсовой повязке, и на днях она повезет его в Евпаторию. Если мне будет кого оставить на даче, я для помощи поеду тоже.

Тетя, я обращаюсь к Вам и себе не верю. Разумеется, если бы я по всей серьезности последовал своему чувству, я должен был бы написать Вам нечто бесконечное. Если бы 25 лет тому назад нам сказали, что будет с каждым из нас, мы бы сочли это сказками. И оттого после каждого письма Вам, Оле или самым близким людям остается ощущенье промаха и оплошности, точно не сделал чего-то должного или обещанного. Олино письмо так осчастливило меня, доставило такую радость, что я сейчас же ответил бы ей, и только ждал этой эстонской бумаги, чтобы обновить ее письмом к Вам.

Крепко целую Вас.

Ваш Боря.

Пастернак – Фрейденберг

8. V.1941

Дорогая Оля!

Сегодня я был в городе и узнал от Женички, что Женя в Ленинграде. Наверное, она была у вас, и значит, по ее возвращении будут новые причины благодарить тебя и писать вам особо. Спешу написать тебе до наступленья этих поводов, в силу более ранних побуждений.

Последние две недели я все боялся, что ты успеешь ответить мне до моего нового письма. Мне хотелось предупредить тебя, а я все время очень занят. Ты должна знать, что я себя чувствую твоим неоплатным должником и чем-то вроде вампира, насасывающегося лучшими соками твоей сердечности и свыкшегося с периодичностью этого дарового питанья. Береги свои силы, у тебя свой путь, они нужны тебе. Да и просто говоря, ты человек занятой, открытки о здоровьи, вот все, на что я притязаю.

Зимняя переписка с тобою (т. е. твои письма, я не так сказал) сыграла серьезнейшую роль в моих новейших переменах. Речь не о семейных, я напрасно о них заговаривал в прошлом письме. Но спустя почти 15 лет или более того, я опять себя чувствую как когда-то, у меня опять закипает каждодневная работа во всей былой необязательности, когда она только и естественна, без ощущенья наведенности в фокус «всей страны» и пр. и пр. Я уже что-то строчу, а буду и больше, отчего и такая торопливость тона.

Итак, мне не только хотелось забежать вперед и попросить тебя, чтобы ты не тратилась на меня так безмерно душой и воображеньем, потому что твоя доброта уничтожает меня, – и чем я на нее отвечу? Но это идет и дальше. Например. Как я ни люблю Леничку, но ваше отношенье к нему тоже превосходит все ожиданья. Надо умерить и эту волну. Приложенную карточку я посылаю именно потому, что на ней он хуже. Его обкорнали наголо, он особенно на ней смущен и растерян и больше, чем на первой, похож на меня.

Наконец, главное, это просьба моя и Зины. Приезжай с мамою летом к нам на дачу, устрой это, подумай, как это будет чудесно. Может быть, в середине лета приедет и будет с Вами наша лучшая приятельница Нина Табидзе, муж которой в лучшем случае четвертый год в неизвестности, да Леничка, да мы. Правда, подумай.

Не судите Зины. На днях она переедет сюда и напишет, а пока в тоске и хлопотах в городе с другим сыном, целыми днями шьет на нас и плачет, – старший мальчик за месяц потерял пуд в весе. Температура с незапамятного времени все высокая, одним туберкулезом сустава не объяснимая.

Итак спасибо, спасибо, спасибо. Крепко обнимаю тебя и маму. Тетя Ася права, ругая мой почерк. Но виновата не рука, карандашом я пишу каллиграфически, а не везет мне на перья. Нормальных, не щепящихся и не зацепляющих за бумагу я уже давно не помню.

Твой Боря.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю