355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Черкун » Эдельвейсы растут на скалах » Текст книги (страница 5)
Эдельвейсы растут на скалах
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:54

Текст книги "Эдельвейсы растут на скалах"


Автор книги: Борис Черкун



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

7

Навстречу по коридору идет Зина, она несет письма.

– Мне есть?

– Есть. И Боровичку вот. Официальное! – подает конверты. На одном из них – фиолетовый штамп.

– Ух ты! Академия медицинских наук! Уж не жалобу ли Боровичок накатал?

На другом конверте узнаю почерк матери. Как все малограмотные, она пишет большими корявыми буквами, адрес едва вмещается на конверте. Письма ее всегда обстоятельны, только без единой запятой. И вдруг – строчка… Несколько слов! Дойдя до такой строчки, я вдруг отчетливо вижу ее, вижу даже, какое выражение лица было у нее, когда она писала эти слова.

Тут же, в коридоре, вскрываю конверт, читаю:

«Здравствуй дорогой наш сынок Макар!

С чистосердечным приветом и наилучшими пожеланиями к тебе твои родители. Мы получили от тебя письмо за которое сердечное тебе спасибо. Ты пишешь что наверно будут делать операцию. Я бы на крыльях полетела к тебе да ты запретил мне приезжать в больницу. Мы вот тут посоветовались с отцом. Он может взять отпуск и приехать к тебе будет ухаживать после операции. Ты узнай когда ее будут делать и напиши нам. Все-таки в трудное время рядом будет родной человек. Это много значит. И у меня на душе спокойнее было бы. Отец привез бы тебе домашней колбаски чтобы после операции сил побыстрее набирался. И домашних компотов привез бы и малины протертой с сахаром и смородины это тоже очень полезно. Напиши подробно как тебя в Москве побыстрее разыскать. Дома у нас все в порядке. Выпало много снегу. Морозы сильные. Пиши чаще сынок. Мы всегда так ждем твоих писем! Привет тебе от всех родных. До свидания. Целуем. Мама и папа».

На крыльях бы прилетела. Читаю, а самому вспоминается…

…Поезд остановился на какой-то станции. Я лежу на нижней полке. Вдруг знакомый голос:

– Вот он!

Оборачиваюсь на голос и вижу красное потное лицо двоюродного брата, который живет в Инзе. Но лицо тут же исчезает… Выглядываю в окно: поезд стоит на станции Инза. Снова его голос:

– Вот он!

Теперь брат стоит рядом – громадный, в промасленной спецовке, от его разгоряченной улыбающейся физиономии, кажется, пышет жаром. Он так запыхался, что едва переводит дух. Вдруг из-за его спины показывается мать. Я не верю своим глазам. Как она очутилась здесь, в поезде? Она тоже едва переводит дыхание. Склоняется надо мной, целует. Уткнулась лицом в грудь. Садится на краешек полки, стараясь унять слезы. В глазах – радость, тревога, печаль. Берет у брата хозяйственную сумку, вынимает из нее банку варенья, ставит на столик.

– Ничего больше не успела взять, – оправдывается она. – Получила сегодня твое письмо. Прочитала. Ненько моя, это ж сейчас поезд как раз из Ульяновска отходит. Я, не долго думая, банку варенья в сумку – и на асфальт. Думаю, может, успею, в Инзе поезд встрену. Хорошо, попутная машина сразу взяла. Я рассказала шоферу, он гнал, как сумасшедший. Даже отец не знает, что я поехала. Приехала – и к Геннадию. А он на работе. Пока разыскали его с шофером, а тут и поезд подходит. Геннадий побежал по вагонам искать тебя. Вот, успели.

У нее такой мягкий, уравновешенный характер. Всегда немногословна, больше слушает, что другие говорят. Делает все по-крестьянски неторопливо, основательно. Глядя на ее простое лицо, полную фигуру, натруженные загорелые руки, никто бы не подумал, что она способна на такой поступок. Это ж надо думать: ехать семьдесят верст, чтобы перехватить поезд…

В купе заглядывает девушка-проводница:

– Мамаша, выходите, а то уедете!

– Доченька, а ты разреши мне до следующей станции. Сын вот в Москву в больницу едет. Может, операцию будут… Я заплачу!

– Ладно, ехайте, – машет рукой проводница и исчезает.

Брат тискает мазутной лапищей мою руку:

– Выздоравливай, братка! – и бегом к выходу.

– А ты не мог раньше написать, что уезжаешь, – упрекает мать. – Я бы приехала, проводила.

Я виновато промолчал. Вспомнил, как Дина на вокзале старалась держаться в стороне, и подумал: хорошо, что мать не приехала…

– Ты напиши, если будут делать операцию. Я приеду, чтобы ухаживать за тобой.

– Мама, не надо приезжать. Ты ничем не поможешь. Будешь переживать – я же знаю тебя. А я тогда буду стараться казаться бодрым, стану беспокоиться, что ты волнуешься. Лучше всего, если после операции никого из близких рядом не будет. Мам, везде хорошие люди есть. Мы там все друг другу помогаем. Я тоже ухаживал за оперированными. Знаешь, какая я сиделка! Ты не беспокойся. Вот когда выздоровею, вы тогда с отцом приедете, и я буду водить вас по Москве!

Сошла мать в Рузаевке.

Несу письмо Боровичку. Застаю его лежащим на койке, он слушает радио. Подаю письмо, говорю обиженно:

– Так-так, значит, секреты от меня завелись? Учтем.

Конверт с фиолетовым штампом приводит Володю в большое смущение. Он читает, поминутно зыркая на меня, не подглядываю ли. Я стою у своей койки, демонстративно уставясь в потолок, подрыгиваю ногой и посвистываю.

– Так дураку и надо, – бурчит Володя. У него дрожат руки и от смущения выступили слезы.

– Что случилось? – Я уже не паясничаю.

– А-а, – раздраженно машет рукой Боровиков. – Ты смеяться будешь… А, на! – Он протягивает письмо, зажмурившись и отвернувшись, точно ожидая удара.

– Чего это я буду смеяться? – успокаиваю его, беря листок.

«Дорогой Володя!

Получил Ваше письмо, и оно очень тронуло меня.

Сразу же должен сообщить, что, конечно, с таким здоровьем принять в космонавты Вас не могут…»

Поднимаю на Володю удивленные глаза и не могу не нарушить обещания – улыбаюсь. Никогда не ожидал, что Боровик может отчебучить такую глупость!

Володя так покраснел, что взмок лоб.

«Но Вы не огорчайтесь, – читаю дальше. – Даже из тех, у кого отменное здоровье, далеко не каждого желающего зачисляют в отряд космонавтов.

Перечитывая Ваше письмо, я вновь и вновь убеждаюсь, что Человек станет властелином Вселенной!

И то, что Вы, находясь в столь трудном положении, обратились к нам с такой просьбой – это очень здорово и делает Вам честь. («Деликатный дядечка», – думаю я.) Читая Ваше письмо, я не жалел Вас, потому что Вы, чувствуется, сильный человек и в жалости не нуждаетесь. И письмо Ваше было написано – это тоже чувствуется – из желания быть полезным людям. И не Ваша вина, что Вы не можете претворить в жизнь свои высокие побуждения.

Я не утешаю Вас. Положение Ваше серьезно. Однако уверен, что все испытания Вы встретите, как и прежде, с честью.

Володя, напишите, пожалуйста, как пройдет операция у Вашего друга Овчарова, и вообще держите меня в курсе.

Я рад, что познакомился, хотя и заочно, с вами – мужественными парнями.

От всей души желаю вам скорейшего выздоровления.

Крепко жму ваши руки.

А. Лебединский»

Дочитав письмо до конца, чувствую, что, кроме деликатности, в письме промелькнули и серьезные нотки… Вспоминаю, как с неделю назад Боровиков дня два что-то писал, зачеркивал, снова переписывал…

– Володя, дай черновик. Гляну, чем ты покорил этого дядьку.

Боровиков достает из тумбочки три тетрадных листа, не глядя, подает:

– После покаялся, что послал, да поздно было.

Володя писал:

«Здравствуйте, уважаемый профессор Лебединский!

В журнале я прочитал, что Вы занимаетесь подбором кандидатур в отряд космонавтов. Мне самому моя идея кажется фантастической, и Вам, наверно, письмо это покажется смешным и глупым, но я все равно решил написать. Мне ведь неизвестна программа космических исследовании, возможно, она значительно шире, чем мы думаем.

Может быть, планируется изучение воздействия космоса на все живое и неживое, здоровое и нездоровое? Валентина Терешкова, когда писала Вам письмо, чтобы записали в космонавты, тоже не надеялась на положительный ответ. (Дальше Володя писал о своем состоянии, о Медынцеве, о том, что должны оперировать меня.) Если операция у Овчарова пройдет удачно, тогда и меня прооперируют. А умрет Овчаров – меня оперировать хирург уже не будет. Ему просто не разрешат. Вы врач, понимаете.

Так Овчаров если и погибнет, то в борьбе, он испробует последний шанс. А мне тогда покорно ждать смерти, как ягненку, которого выбрали на шашлык.

Овчаров хоть на границе успел послужить. А я в жизни ничего не успел сделать…»

Последние слова толкнули меня в сердце. Я понял все!.. Едва сдержал слезы. Делаю несколько глубоких вдохов – осаживаю подступивший к горлу комок. Боровичок оказался в западне, точно зверек, обложенный со всех сторон красными флажками, и решился на отчаянный, хотя и чудовищный по своей наивности шаг.

Краем глаза глянул на Володю. Тот сидит, обхватив руками колени, виновато уткнувшись в них лбом. Я достаю носовой платок, вытираю повлажневшие глаза, сморкаюсь. Читаю дальше:

«Если бы я мог быть в чем-то полезным, я, ни на миг не задумываясь, принял бы любое предложение. Погибнуть – так с пользой! Вот поэтому и пишу Вам письмо.

Ведь в длительном космическом полете кто-то из экипажа может заболеть. Значит, рано или поздно ученым придется разрабатывать методы лечения в условиях полета. Вот и разрабатывайте на мне!..»

– Ле-по-та! – не сдержавшись, говорю я.

«Все равно я сейчас подопытный кролик, и меня с таким же успехом может зарезать хирург, как могу не выдержать перегрузки.

Возможно, для каких-то больных условия в невесомости окажутся благоприятней, чем земные. Больной человек – не нормальный человек. Значит, для него нужны и ненормальные условия. Вдруг пенсионеры-гипертоники в невесомости окажутся работоспособнее здоровых людей?

Я согласен выполнить роль Белки, Стрелки. Согласен, чтобы о моем участии в экспериментах никто никогда бы не узнал.

Мне 17 лет.

Прошу извинить, если что не так написал».

Еще раз перечитываю ответ профессора. Нет, это не деликатная отписка.

– Вот ты говоришь, я успел на границе послужить. А мне сейчас кажется, что этого никогда и не было. Как сон… Красивый сон… Ты ведь тоже когда-то бегал, купался, собирал грибы. И считал, что так оно и должно быть. Вот и я. Если бы знал, что ждет впереди, старался бы запомнить каждый день, упиться ветром, ездой на коне… Но жизнь так устроена, что когда имеем – не замечаем, ждем чего-то лучшего, необыкновенного, и никто-то тебе не скажет, что именно сегодня – сейчас! – самая счастливая минута в твоей жизни! И только потерявши все, начинаем понимать, что имели, но не умели ценить.

Мне взгрустнулось. В груди что-то скребет. Жалко Володю. Хочется обнять, приласкать, как младшего братишку, помочь ему. Но как? Как? И прежде понимал, что операция решает не только мою судьбу, но и судьбу Володи. А сейчас чувствую это с мучительной, пронзительной ясностью. Если бы кто-то мог дать гарантию, что операция будет удачной – сам бы пошел к хирургу просить, чтобы первым оперировали Боровичка.

Но такой гарантии никто не дает… Помочь ему можно только одним: выжить самому.

Помолчали. Оба задумчивые, притихшие, будто пришибленные. У Володи лицо измученное, как после тяжелого приступа.

– А ты молодчина. Не расстраивайся. Мне кажется, иногда то, что мог бы человек сделать, ценнее того, что он делает. Бывает, другой совершит что-то лишь в силу обстоятельств и на большее не способен. А другой в силу обстоятельств – вот как ты, например, – связан по рукам и ногам, но в нем такая силища! Дай ей только выход – гору своротит!

– Знал, что откажут. И все равно. – Володя вздыхает. – Рожденный ползать – летать не может!..

8

Об операции почти не вспоминаю – весь ушел в работу над стенгазетой. Она на трех листах ватмана. Уже вырисовывается общий вид. Хозяйка кабинета, заглядывая иногда в свои владения, просто в восторг приходит:

– Надо же, из березовых чурочек сложить заголовок… Чурочки – точно живые. А зайцы-то, зайцы! Захмелели! В одной руке бокал, в другой – морковка. Вам надо учиться на художника!

– Для этого нужен талант. А у меня только заурядные способности.

– Вы никому-никому не показывайте, пока не закончите. Она произведет колоссальный эффект! Сколько выдумки! А труда сколько!

Профорг несколько раз приходила посмотреть, что у меня получается. С каждым посещением ее интерес к газете возрастал, и она, наконец, из тормоза превратилась в помощника и предоставила все, что необходимо для работы.

Утром 31 декабря к газете было не пробиться.

– А как он Ариана Павловича изобразил! Крутит мясорубку, в нее падают пузатики, а вылетают такие стройненькие.

– Никто бы не подумал, что это сделано руками человека, который не знает, что с ним завтра будет.

К нам в палату идут больные, сотрудники института, поздравляют, желают и прочее. Весь день в палате шумно, празднично.

Приходит Зоя Ивановна и говорит, что нас переводят в хирургическое отделение. Стали прощаться.

– Вы уж извините… я тут частенько спорил с вами, возражал…

– И молодец, что спорили, – перебивает она мои извинения. – Мне было легко работать с вами. А что сначала у нас бывали маленькие конфликты – так мы просто не сразу поняли друг друга. – Она подает маленькую нежную руку мне, потом Володе:

– Ну, ни пуха вам, ни пера!

Мы хором отвечаем «к черту», берем свои вещички и идем на этаж выше.

Мы с ним снова в одной палате. Если я «проскочу», Боровикова тоже сразу на операцию. Легонько толкаю его кулаком в бок:

– Ты, брат, в дублеры ко мне назначен.

Не успели мы сложить в тумбочки свои немудреные пожитки, как входит Ариан Павлович. Стоит в дверях и смотрит на меня грустными глазами. Я смотрю на него, жду, что он скажет. Но хирург только тяжело вздыхает и уходит.

А я рад операции, как ребенок, которому сказали, что завтра его поведут на елку. И понедельника жду с таким нетерпением, с каким ребенок ждет Новый год. Сомнения, тревоги – все осталось позади. Все уже сто раз взвешено и пережито. Коль разрешили – значит, есть надежда. И потому – вперед, только вперед!

…В понедельник проснусь в новом мире – светлом-светлом, где все мне будет говорить: с новым счастьем! Даже не верится.

Нарочно рисую себе мрачные картины, но страха нет. Мне становится просто смешно, что я сам себе говорю: смотри, какая бука.

«Ну, а если?.. Не жалко оставить все это? – спрашиваю себя, как бы обращая мысленный взор туда, где жизнь бьет ключом. – Смотри, с чем тогда расстанешься, и уже – навсегда!»

Что ж тут мудрить или обманывать себя: жалко! Так ведь я – еще живой – уже лишен всего этого! Потерявши голову, по волосам не плачут. Или вернуть, – мысленным взором окидываю все, что хотел бы вернуть, – или…

Я отлично понимаю, что уже завтра могу – и очень даже просто – стать вторым Медынцевым. Но из всего этого меня беспокоит только одно: чтобы близкие не видели меня таким… Так они будут знать, что я болел, а потом ушел из жизни. На расстоянии они легче переживут. А увидят – воображение будет рисовать им ужасы, которых на самом деле и не было.

Сажусь и пишу письма родителям и жене, с неизменным юмором, как всегда писал о своем нелепом положении, объясняю обстоятельства, предупреждаю, что это я настоял на операции, и потому врачи не виноваты в моей смерти, и что завещал никого на погребение не вызывать. Еще пишу, что когда получат эти письма, меня уже не будет в живых. Подписываю конверты и отдаю Боровикову:

– Если зарежут, заклеишь и отправишь. Только смотри, не отправь нечаянно, если выживу, а то наделаешь делов!

Я покончил с трудным, щекотливым вопросом. Теперь можно послушать музыку. Ложусь на койку, надеваю наушники. В окно вижу кусок ясного голубого неба и крыши домов на противоположной стороне улицы. Под лучами полуденного солнца снег на крышах ослепительно белый. Русские народные песни звучат сегодня почему-то необычайно волнующе, навевая щемящую грусть. Мелькает мысль: «Может, в последний раз слушаю радио?» А песню сменяет песня, под раздольные, с грустиночкой напевы думается легко. Я представляю, каким приеду домой, кого первого встречу, какое впечатление произведу на Дину… на Сережу… на родителей. И вижу себя очень худым, почему-то в шляпе. И непременно с тросточкой – эдаким франтом. Хотя у меня никогда не было ни шляпы, ни тросточки…

…Свершилось бы чудо: отворяется дверь и – входит Аленушка. Неужели так и не увижу тебя больше? Хотя бы раз, один-единственный!

…Наш курс возвратился из лагерей в училище, мы получили отпускные, проездные документы и разбежались кто куда, точно стая мальков от брошенного в воду камушка. Я проводил Ваню Истомина, а сам поехал к тебе. Принес цветы – розы – первый раз за все время нашего знакомства.

– И часто даришь цветы? – ты была немного смущена.

– Первый раз… – лицо мое полыхнуло жаром.

– Тогда они для меня еще дороже, – сказала, не отрывая взора от роз и нежно касаясь их пальцами, кончиком носа, губами. – Макар, а ты видел когда-нибудь эдельвейс? – спросила задумчиво.

– Нет. Слышал только, что растет он высоко в горах.

– А я видела. Один парень девчонке подарил. А как растет, не видела. Потом не раз представляла, как он растет там, высоко в горах. Кругом дикие, угрюмые скалы, нагромождения камней, и среди этих камней – белый цветок, одинокий, гордый и грустный… Под ветрами, под дождями он стоит и кого-то терпеливо ждет. Говорят, цветок этот найти не всякий может, он дается в руки только тому, кто умеет преодолевать любые трудности. Мужественным и добрым.

Ты стояла, устремив задумчивый взор куда-то ввысь. Мыслями в ту минуту ты была там, средь диких, угрюмых скал.

– Моя мечта – когда-нибудь подняться туда, где растут эдельвейсы, – сказала ты с затаенной тоской. – Стоишь на скале – внизу горы и облака, над головой такое низкое и такое бездонное темно-синее небо! На этом небе – яркое-яркое солнце. В ушах свистит ветер, и кругом – необъятный простор! Я тысячу раз представляла себе эту картину.

…Эта нетипичная сентиментальность твоя была так созвучна моей сентиментальности! Мне тогда тоже захотелось подняться туда, на дикие скалы, к эдельвейсам. И я сказал:

– Если б у тебя и завтра был выходной, мы бы пошли в горы.

Ты задумалась, прикидывая что-то в уме. Спросила:

– Когда приезжаешь из отпуска?

– В конце сентября.

– А я с двадцатого иду в отпуск. Давай тогда и махнем в горы! Можешь приехать на денек раньше?

– Да хоть на все пять… если ты не против.

Ты поднесла к губам цветы, качнула головой:

– Я не против. – И продолжала проникновенно: – Это моя заветная мечта. Я никому никогда не говорила о ней. А тебе вот – рассказала. Тебе – можно… Раньше я всегда представляла, что стою там, в поднебесье, одна. Маленькая-маленькая среди больших-больших гор. А теперь вижу, как мы стоим на скале вдвоем.

…Потом мы взяли Иришку и долго гуляли по городу. Были в зоопарке. Катались на карусели. Ели мороженое. Иру везде носил на плечах. Мы были как три добрых друга. Как две сестрички и старший брат.

Домой пришли в три часа. А в шесть отходил мой поезд.

Пока мы с тобой разувались в прихожей, Ира суетилась, разогналась было в комнату.

– Ты куда обутая? Это еще что такое? Сейчас же разувайся, – строго сказала ты. – А мы пошли в комнату.

В зале было прохладно, уютно. Посидели молча, отдыхая. Иры в комнате не было, и ты громко спросила:

– Ира, есть хочешь?

Никто не ответил. Тогда ты спросила еще громче:

– Ириша, ты где? Есть, говорю, хочешь?

Тишина.

Ты отворила дверь в прихожую. Обернулась ко мне, молча поманила. Я подошел и увидел Иру. Она сидела у порога и спала. Успела снять только один сандалик и держала его в расслабленной руке. Ты взяла девочку на руки, погладила:

– Ох, горе ты мое. Бедный ребенок. Замучили тебя. – Отнесла в комнату, положила в кроватку. – Ну и хорошо, что уснула. Не поедет на вокзал. А то реву было бы!

В комнату заглянула Аленкина мать:

– Альбина, выдь на час.

Ты вышла.

А когда вернулась, на лице у тебя было такое смятение, что я испугался:

– Что случилось?

Ты напрягала волю, чтобы казаться по-прежнему веселой, но у тебя получалась только жалкая улыбка. Уголки губ были так же устало опущены, как в первый день нашего знакомства.

– Не обращай внимания. Так. Получили не очень приятное письмо. Потом как-нибудь, – сказала, и тебе будто легче стало.

Когда обедали, ехали в автобусе на вокзал, ты была рассеянной, хмурила брови, тяжело вздыхала. О чем-то очень задумывалась. Потом будто очнешься, вскинешь на меня глаза, а в них столько всего! – не то нежности, не то боли… А потом снова уставишься в одну точку, хмуришь брови. А глянешь на меня – так сердце и зайдется от тревоги, словно тебе грозит что-то. Но мне неведомо – что. И не знаешь, чем помочь.

– Что случилось? – снова и снова допытывался я.

– Ничего, – едва слышно отвечала ты и клала свою руку на мою – успокаивала. – В письме напишу.

…Мы стояли у вагона. До отхода поезда осталось пять минут. Ты приблизила свои глаза к моим и все смотрела, смотрела – будто на всю жизнь хотела насмотреться.

– Поцелуй меня, теперь можно, – просто попросила ты. Я бережно обнял, поцеловал. Ты обвила мою шею руками, прильнула щекой к щеке и замерла, точно прощалась навеки… Поцеловала долгим поцелуем. Я не знал, что творится с тобою, меня охватило смятение. Невпопад чмокал тебя в глаза, в нос, старался прочитать в лице разгадку.

– Солдатик, поехали! – крикнула проводница.

Ты оттолкнула меня:

– Быстрей!

Поезд набирал ход. Я вскочил на подножку, снял фуражку, помахал.

Ты вся подалась вперед, не в силах сдвинуть с места ноги, словно они были замурованы в платформу перрона. А глаза твои… Сколько потом ни довелось мне видеть провожающих, больше таких глаз не встречал.

Вот когда я воочию увидел, как это – «полетела бы вслед».

Я махал и махал фуражкой, ты становилась все меньше и меньше; люди расходились с перрона, а ты стояла, пока поезд не перешел на другой путь и темный товарный вагон не заслонил тебя.

…А на фоне этих воспоминаний, неотступно – Дина, «провожает» меня в Москву… Ее глаза юлят, избегая встречи с моим взглядом. Пытаюсь представить ее на месте Аленки – не получается. Ей такое просто не дано. Не дано!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю