![](/files/books/160/oblozhka-knigi-puteshestvie-cherez-epohi-232136.jpg)
Текст книги "Путешествие через эпохи"
Автор книги: Борис Кузнецов
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
Прощание с арабесками
Сказанным заканчивается неупорядоченная часть моих воспоминаний. Вслед за этим очерком начнется систематизированная часть, встречи, беседы, сцены, сгруппированные в каком-то порядке. Отнюдь не хронологическом. Само существование машины времени, возможность приблизиться к прошлым эпохам с запасом современных знаний, реальность путешествий во времени (какой бы смысл ни придавался слову «реальность») означает ретроспективный выбор возвратов в прошлое. Выбор, подчиненный современным представлениям, современным оценкам. В 70–80-е годы XVIII века я сам, а еще больше мое второе «я», Джузеппе Бальзамо, излагая свои воспоминания, ссылались на непрерывный, хронологически необратимый жизненный путь, начало которого уходило в глубокую древность. Тогда подобная рамка была необходимой. Люди XVIII века уже привыкли к возможности чисто мысленного движения во времени, они находили в прошлом, особенно в античности, прообразы и эталоны своих политических, научных и философских взглядов, культуры и искусства. Но это были вторжения прошлого в настоящее. Мыслители XVIII века – не только сторонники классицизма – переносили в свою эпоху греческие и римские (гораздо реже – средневековые и ренессансные) эталоны и разграничения. Но обратный процесс не был характерным для тогдашних представлений об истории человеческой культуры.
После Гегеля, компоновавшего историю человечества на основе современных представлений (они выступали под псевдонимом самопознания абсолютного духа), вторжение современного разума в прошлое стало более привычным. Но оно казалось актом чистой мысли, ретроспективной комбинацией идей. Новое восприятие сенсуальных впечатлений, попытка по-современному не только оценить, но и увидеть прошлое (а в этом и состоит идея машины времени) свойственно по преимуществу XX веку.
Впрочем, такая идейная и художественная, логическая и сенсуальная ретроспекция существовала уже в XIV веке. «Божественная комедия» – это перекомпоновка прошлого, включая древность и средневековье, с позиций флорентийского гибеллина.
Но современная ретроспекция, современная машина времени требует жанра арабесок, жанра логически и хронологически неупорядоченных наездов в прошлое. Они не упорядочены логически и хронологически, но отнюдь не хаотичны, они упорядочены психологически, сама внешняя разорванность изложения обладает определенным эффектом: она расшатывает старую систему ассоциаций, сближений и противопоставлений, чтобы дать место новой системе. Арабески – логически разорванные, иногда алогичные переходы от одной сцены к другой, от одного образа к другому, иногда даже от одного жанра к другому – всегда были составной частью научной и философской литературы. Наибольшее впечатления на меня когда-то произвели диалоги и памфлеты Джордано Бруно, эта яркая, многокрасочная ткань воспоминаний, полемических выпадов, поэтических грез, философских определений, космологических гипотез, механических моделей. Это впечатление усилилось при личном общении с Джордано. У Галилея логическая разорванность «Диалога», за которую флорентийского мыслителя упрекал Декарт, уже меньше, а в «Беседах» она вообще исчезает. Но в разговоре с Галилеем я был поражен и живыми арабесками его речи, и тем единством психологического эффекта, который они вызывали. Эффект этот состоял в радостном ощущении динамизма бытия, в радостном восприятии новой динамической картины мира. Во время упоминавшейся уже беседы в 1636 году на дороге между Флоренцией и Сиеной Галилей говорил о движении Земли как основе мировой гармонии. Аристотель считал такой основой неподвижность центра мира, его границ и естественных мест тел. Галилей считал основой космической гармонии движение с постоянной абсолютной скоростью по круговым орбитам. Но ему было мало высказать убедительные космологические и физические аргументы в пользу динамического представления. Он хотел, чтобы с новой картиной мира резонировали не только головы, но и сердца людей. Он хотел пробудить в этих сердцах любовь к новой науке, радостное удивление, радостное ощущение возможности объяснить мироздание. Такой психологической задаче служили исторические, мифологические и житейские сопоставления, философские замечания, воспоминания, литературно-художественные ассоциации. Мне запомнился неожиданный переход к мифу о Пигмалионе и Галатее [134]134
Галатея в греческой мифологии – нимфа моря, статуя которой, изваянная Пигмалионом, ожила и стала возлюбленной скульптора.
[Закрыть].
– Пигмалион, – говорил Галилей, – сделал неподвижную статую живой и движущейся, потому что полюбил живую женщину, скрывавшуюся в неподвижном мраморе. Я не люблю, – продолжал он, – когда поэтические и мифологические образы фигурируют в научных трактатах и заменяют достоверные данные логического и математического анализа и эксперимента. В рукописи, которую я передам графу Ноайлю, уже нет отступлений от логики и эксперимента, даже таких отступлений, какие вы встретили в «Диалоге». Но сейчас, в дружеской беседе за бутылкой сицилийского вина с родины моего учителя Архимеда [135]135
Архимед (ок. 287–212), греческий ученый, математик, механик, астроном. Галилей во многих своих идеях, в частности, в представлении о бесконечно малых, приближался к взглядам Архимеда.
[Закрыть], мне хотелось бы сказать, что греческий гений в рассказе о Пигмалионе раскрыл красоту движения, красоту жизни. А сторонники неподвижности и неизменности как критерия совершенства кажутся мне адептами Медузы [136]136
Медуза, одна из трех Горгон, мифических крылатых девушек, с взором, обращающим в камень.
[Закрыть], превращающей людей в каменные, неподвижные изваяния. Греческий гений и здесь подходил к движению как выражению совершенства.
Дальнейшая беседа с Галилеем непосредственно относилась к проблеме упорядоченности вселенной и упорядоченности в науке. Галилей понимал, что гармония бытия постигается в каких-то сохраняющихся величинах, мы сказали бы сейчас – в инвариантах. Инвариант системы Аристотеля – неизменное положение. Инвариант «Диалога» – неизменная абсолютная скорость. Инвариант «Бесед» – неизменное ускорение. Но Галилей подчеркивает переход от одного инварианта к другому, от одной упорядоченности бытия к другой, от одной системы к другой системе. Первый из них переход от статического инварианта Аристотеля к инварианту движения, к скорости. Он потребовал того предварительного, не только логического, но и психологического расшатывания старой системы, которому служили арабески «Диалога», а раньше – еще более причудливые арабески натурфилософии Возрождения.
Психологический подтекст науки сохранялся на всем протяжении ее истории. Беседы об этом подтексте были главной задачей путешествий на машине времени. Они приводили к общему итогу – к представлению о неокончательном характере инвариантов науки. Но не только к такому логическому выводу, но и новому эмоциональному подтексту науки. В своих странствиях по векам я особенно отчетливо понял истоки и значение арабесок, алогизма, выхода за пределы данной упорядоченности, ее подтачивания неожиданными ассоциациями и поворотами, во время бесед с Гете, Гегелем и, наконец, с Энгельсом.
Не буду сейчас рассказывать о встречах с ними. Об этом будет сказано позже. Здесь хочется ограничиться итоговыми впечатлениями от позиции Гете, Гегеля и Энгельса в вопросе о системе и нарушающих эту систему поворотах мысли. Гете прочел мне целую лекцию о Фаусте и Мефистофеле. Последний играет роль воплощенного отрицания мировой гармонии.
Создателю «Фауста», да и не только ему, система Ньютона казалась окончательной и неподвижной истиной. Сложные и неожиданные повороты «Фауста» – это уход от стройной логики ньютоновского понимания мира, от упорядоченной системы ответов. И это поиски новой логики, новой системы. Она включает отказы от себя, она динамична. Когда я слышал из уст Гегеля замечания об этой новой системе, меня увлекала внутренняя музыка его речи, чисто бетховенская симфония противоречий, динамического развития темы, симфония, которая казалась несовместимой с немыми паузами остановившейся системы.
Встреча с Энгельсом в 1883 году произошла после долгих лет изучения его литературного наследства. Я слушал отдельные замечания о науке XIX века, о ее античных, cредневековых, ренессансных прообразах, о подготовивших ее идеях XVII–XVIII веков, и эти замечания складывались в новую систему, которая не исключала неожиданных поворотов мысли, а вытекала из них, которая соединила понятия системы и ее преобразования, инварианта и спонтанной, радикальной изменчивости фундаментальных принципов. В этом разговоре меня не покидало ощущение глубокой эмоциональной содержательности того, что я слышал. Слова Энгельса казались новым решением фаустовской проблемы спасения данного мгновения от поглощающего его бега времени: «Остановись, мгновение, ты прекрасно!» Классическое решение проблемы состояло в констатации чего-то пребывающего, неподвластного бегу времени. Но теперь появлялось новое обоснование бессмертия и красоты протекающего мгновения. Оно и было внутренним объединяющим стержнем уже знакомых читателю разрозненных замечаний о прошлом, сделанных в различных частях этого правдивого повествования.
Кубок Оберона
Здесь речь пойдет о наиболее специфичном для автобиографического жанра, о том, что только самому можно рассказать о себе, о внутреннем содержании жизни, ограниченном пределами индивидуального сознания и продолжительностью индивидуальной жизни. О потоке представлений, мыслей, ощущений, настроений, желаний, о том, что является, как уже говорилось, самым достоверным для человека, но, впрочем, самым недостоверным для его слушателей и читателей.
Я написал эти несколько строк о достоверности внутренней душевной жизни человека, и они мне показались слишком картезианскими, слишком: «Мыслю – значит, существую». Тезис Декарта теряет смысл без существования внешнего мира, без объектов познания; поток бессодержательных мыслей не является критерием достоверного бытия, философия и наука давно перешли от «значит существую» к «значит существуют», реально существуют объекты мышления, внешний мир.
Что связывает индивидуальное существование человека с внешним миром? Что превращает конечное индивидуальное существование в бесконечное бытие?
Это истина, соответствие индивидуальных представлений человека бесконечному внешнему миру. Таков первый критерий связи конечного, индивидуального с бесконечным миром. Далее – воздействие человека на мир и воздействие мира на человека. Здесь уже речь идет не только о познании, не только об истине, но и о добре и о красоте. Это критерии выхода человека за пределы своего конечного существования, критерии его приобщения к бесконечному бытию.
Мои воспоминания – рассказ о таком выходе. Начну с воспоминаний детства. Очень ранних, очень далеких от последующих путешествий на машине времени. Но эти путешествия и все предшествовавшее им знакомство с культурным, научным и философским наследством не становились записью на чистой доске. Впечатления и оценки в какой-то мере вытекали из самых ранних интересов.
Ребенком я часто и мучительно думал о пространстве и о времени, об их бесконечности. Впрочем, мне кажется, многие дети думают об этом, может быть, большинство. Эйнштейн говорил, что интерес ученого к фундаментальным проблемам пространства и времени – это в какой-то мере результат затянувшейся инфантильности, что несколько напоминает изречение, вложенное евангелистами в уста их героя: «Ежели не будете как дети…»
В детстве я часто смотрел на небо, и мысль о бесконечности пространства, о том, что можно бесконечно двигаться вверх, к небу, никогда не встретив границы, захватывала меня. Не только мысль. Это было какое-то очень сложное ощущение, включавшее страх перед бесконечностью. Еще чаще я думал о краткости жизни и о вечности природы, и эта временбя бесконечность давала еще более глубокий и острый эмоциональный эффект. Впоследствии, когда я встретил в «Мыслях» Паскаля уже упоминавшуюся скорбную заметку о личности, затерянной в бесконечном пространстве и бесконечном времени, эти детские впечатления мне показались наивным, детским предвосхищением философского тезиса: «Будущее еще не существует, прошлое уже не существует, настоящее – нулевая грань между прошлым и будущим», этой сквозной апории, решением которой были записанные здесь ответы мыслителей разных эпох.
Когда мне было лет десять, случайно прочитанная популярная книга о математике стала источником сильного эмоционального эффекта. На этот раз – позитивного эффекта. В книге обсуждался смысл дифференциального счисления, причем довольно глубоко. Производная, предельное отношение бесконечно малых рассматривалось здесь как пространственно-временнуе описание движущейся частицы, лишающее данную точку и данное мгновение их нулевого смысла. Я еще не мог тогда понять, почему, стягивая время и приращение пути в мгновение и в точку, мы как бы включаем будущее в здесь-теперь, в настоящее, и спасаем его от аннигиляции, а будущее и прошлое спасаем от фатального «одного еще нет, другого уже нет…» Я не мог тогда этого понять, но при чтении книги почувствовал какое-то облегчение. Над моим отроческим сознанием нависла не столько паскалевская мысль о будущем небытии, сколько мысль об эфемерности, неповторимости настоящего, о навсегда исчезающем здесь-теперь. Это уже не паскалевская мысль, а скорее дантовская. В «Божественной комедии» есть терцины, которые я уже приводил: о «дальнем звоне, подобном плачу над умершим днем…»
Тогда, в отрочестве, я не знал поэзии Данте, как не знал и «Мыслей» Паскаля. И то и другое сделали воспоминания о моем отроческом внутреннем мире более отчетливыми. Память всегда похожа на машину времени. Она возвращается назад во всеоружии позднейших представлений, и прошлое приобретает бульшую отчетливость.
В целом некоторым итогом моего долитературного и донаучного образования было то, что я, опять-таки задним числом, мог бы определить вполне литературным образом цитатой из Гете: «Остановись, мгновение!..» Я хотел, чтобы мгновение остановилось не потому, что оно прекрасно, а потому, что больно думать об его исчезновении. Одним из итогов позднейшего уже литературного и научного образования, итогом поездок на машине времени, было убеждение, что мгновение прекрасно и бессмертно, когда оно не останавливается, а сохраняется в движении, в изменении.
Первым этапом литературного образования было чтение Достоевского. После беседы Ивана Карамазова с Алешей, после монолога Ивана о судьбе замученных детей, о гибели и горе, которые не может возместить никакая, даже «неэвклидова» вселенская гармония, я стал по-иному воспринимать коллизию Всего и индивидуального. Здесь судьба отдельного индивида стала критерием гармонии Всего.
Этот этап литературного «сентиментального воспитания» был подготовкой следующего, который, собственно, и был переходом от отрочества к юности. Я познакомился с учением Маркса. Мне хочется рассказать о его роли в моем «сентиментальном воспитании». Я понял, что штирнеровский «единственный» (изучение Маркса началось с «Немецкой идеологии») – это иллюзия, что человек вне общества так же нереален, как нереально здесь-теперь без вне-здесь-теперь, я почувствовал человеческую солидарность как условие человеческого бытия.
Следующим этапом «сентиментального воспитания» было знакомство с творчеством Эйнштейна. Повторяю: «сентиментального воспитания», воспитания чувств. Сейчас я уже плохо помню детали последовательного изучения теории относительности, но хорошо помню эмоциональный эффект такого изучения. Подобный эффект сопровождал уже первое знакомство с теорией относительности, поэтому я сразу же заинтересовался не только содержанием этой теории, но и жизнью и психологией ее творца. В частности, его отношением к смерти, полным отсутствием страха смерти. Впоследствии в Принстоне я слышал об этом из уст самого Эйнштейна и выше привел его собственные слова. Но к этому времени я уже читал воспоминания Гедвиги Борн [137]137
Борн Гедвига (р. 1891), жена друга Эйнштейна, известного физика-теоретика Макса Борна. Ее воспоминания об Эйнштейне опубликованы в сборнике «Hellezeit Dunclezeit», Zьrich, 1956.
[Закрыть]о болезни Эйнштейна в 1916 году. Когда она спросила Эйнштейна, боится ли он смерти, он сказал: «Нет. Я так слился со всем живым, что мне безразлично, где в этом бесконечном потоке начинается и кончается чье-либо конкретное существование». Я читал к тому времени и воспоминания Инфельда [138]138
Инфельд Леопольд (1898–1968), польский физик, который был в Принстоне одним из наиболее близких сотрудников Эйнштейна.
[Закрыть], который приводит фразу Эйнштейна: «Если бы я узнал, что через три часа должен умереть, это не произвело бы на меня большого впечатления. Я подумал бы о том, как лучше использовать оставшиеся три часа. Потом бы сложил свои бумаги и спокойно лег, чтобы умереть».
Знакомство с творчеством Эйнштейна сопровождалось подобными внефизическими, эмоциональными, культурно-историческими ассоциациями. Они были связаны и с интересом к ходу и перспективам современного развития теории относительности, а затем к исторической ретроспекции, к оценке идей далекого прошлого с современных позиций и даже к их оценке в свете перспектив современной науки. Эти перспективы в значительной мере связаны с отказом от физических робинзонад, с выявлением связи локальных здесь-теперь с космосом. С выявление связи между релятивистской теорией макрокосма и квантовой теории микромира. И здесь для выяснения современных перспектив и тенденций науки существенную роль играют внефизические ассоциации. Тот факт, что приведенное только что выражение «физические робинзонады» понятно любому современному физику, отражает реальное расширение связи между понятиями, разделенными в классической науке высокими перегородками. В общественной мысли марксизм покончил с робинзонадами и с товарным фетишизмом, с представлением о независимом и абстрактном характере ценности, независимой от общественного разделения труда. И тем самым с презумпцией элементарности, с представлением, будто абстрактный анализ сводится к переходу от конкретной сложности бытия к простым абстракциям и элементарным объектам.
Меня интересовала аналогичная ситуация в теоретической физике. Эйнштейн покончил с абсолютным движением. Движение тела при отсутствии других тел, тел отсчета, – бессмысленное понятие. Но другая задача – выведение атомистической, дискретной структуры миры из свойств непрерывного пространства-времени – не была решена. В своей автобиографии Эйнштейн говорил, что теория относительности не нашла еще обоснования своих утверждений о пространственных и временных масштабах в микроскопической структуре вещества. И не нашла объяснения этой структуры, объяснения, почему вселенная состоит из таких, а не других частиц.
Эта задача не решена и сейчас. Нет еще однозначной, единой, релятивистской теории элементарных частиц. Существуют различные попытки создания такой теории. О них говорилось в связи с проблемой ультрарелятивистской причинности. В них есть некоторые общие черты, которые иллюстрируют особенности современного научного мышления. Когда я знакомился с указанными попытками создания единой теории элементарных частиц, мне показалось интересным (именно с этой, не столько физической, а скорее историко-физической стороны) сближение весьма древней идеи эпикурейцев, которая нам известна по изложению Александра Афродисийского [139]139
Александр Афродисийский (конец II века – начало III века), греческий философ, комментатор Аристотеля.
[Закрыть]во II веке н. э. с современными представлениями о трансмутации элементарных частиц, о превращении частицы одного типа в частицу другого типа. Александр Афродисийский говорил, что эпикурейцы отрицали непрерывное движение: частицы как бы переходят в следующую клетку дискретного пространства-времени. Сейчас существуют попытки представить непрерывное движение тождественной себе частицы как макроскопический результат ее трансмутаций, то есть превращений в частицу другого типа и последующей регенерации в частицу того же типа, что и исходная. Если соединить эти новейшие представления, высказанные в особенно отчетливой форме Я. И. Френкелем [140]140
Френкель Я. И. (1894–1952), советский физик-теоретик.
[Закрыть]в 50-е годы, с идеей дискретного пространства и времени, мы придем к представлению, которое не претендует на что либо большее, чем на роль условной схемы, иллюстрирующей характерную для современной науки тенденцию рассматривать здесь-теперь как нечто сложное, отображающее сложность всего бесконечного мира. Нечто, связанное с целым, со вселенной, с метагалактикой. Можно представить себе, что частица регенерирует в разные стороны на расстоянии порядка 10 -12см в течение 10 -23сек., описывая со скоростью 10 -12: 10 -23, то есть со скоростью света, ультрамикроскопическую линию. Если вероятность регенераций во все стороны одна и та же, макроскопическая траектория частицы будет близка к нулю, если существует дисимметрия вероятностей, макроскопическая скорость частицы будет оставаться в пределах между скоростью света и нулем. Дисимметрия вероятностей генераций – это импульс частицы, а симметрия – это ее масса как результат взаимодействия с метагалактикой.
Но я хочу вернуться к связи тенденций и перспектив современной физики, прогнозов, относящихся к развитию теории относительности с «сентиментальным воспитанием». Эмоциональный и моральный эффект современной физики связан с некоторыми аналогиями (не только аналогиями, тут более глубокая и реальная связь) между физическими и общественно-научными концепциями. В последнем счете концепция связи конечного существования индивидуума и бесконечного бытия целого – общая концепция Марксова учения об обществе и современных физических воззрений – вызывает ощущение бесконечного бытия в данный момент. Это некоторая форма Гегелевой истинной бесконечности, которая не противостоит своим конечным элементам, а входит в них. Включение индивидуального бытия и локального здесь-теперь в бесконечное пространство и бесконечное время, в бесконечный процесс создает то ощущение жизни в целом, о котором писал Шиллер. Именно жизни в целом, а не нивелирующего подчинения целому. Такое ощущение ассоциируется с «кубком Оберона», о котором писал Фейербах – его слова: «Каждый миг ты выпиваешь чашу бессмертия, которая наполняется вновь, как кубок Оберона», уже приводились в моих воспоминаниях.
Это иное преодоление страха смерти, не такое, как у Эпикура. Греческий философ говорил, что смерть не имеет к человеку никакого отношения. Это пассивное преодоление смерти. У Спинозы – иное ее преодоление…
Здесь мне хочется нарушить цельность главы, где до сих пор не было записей бесед с мыслителями прошлых веков, и изложить ответ самого Спинозы на вопрос, который я ему однажды задал. Я встретился со Спинозой в Гааге в 1676 году, за год до смерти философа. Меня не могла поразить удивительная скромность Спинозы, его сердечность и необыкновенная душевная чистота – об этом я уже много читал до путешествия на машине времени в XVII век. Меня поразило другое: сходство манер, разговора, привычек с Эйнштейном. Подумалось, что в данном случае конгениальность мыслителей не ограничивается логической связью идей. Она казалась очень личной, превращаясь в конгениальность отношения к природе, к истине, к людям. Когда Эйнштейн в 1937 году призвал тень Спинозы в качестве арбитра в споре с Бором [141]141
Бор Нильс (1885–1962).
[Закрыть], здесь сказался не только интерес к философским взглядам мыслителя XVII века, но и ощущение моральной и эмоциональной близости. В Принстоне Эйнштейн говорил мне, что, читая Канта, он восхищается благородной литературной манерой изложения, напоминающей классический расцвет немецкой культуры, а читая Спинозу, он прежде всего восхищается человеком.
Я спросил Спинозу о смысле его фразы: «Мудрый человек размышляет о жизни и не думает о смерти».
В «Этике» понятие «мудрый» связано с понятием «свободный» человек. В беседе 1676 года Спиноза в отличие от формулировок «Этики» высказал некоторые соображения о свободе, как ее понимали в прошлом, во времена Возрождения, и о понятии свободы, вытекающем из идей XVII века. Для мыслителей прошлого свобода была негативным лозунгом. Они хотели высказывать свои идеи так, чтобы им не мешали ни авторитет философии Аристотеля, ни внешние запреты. Но это только первый шаг к свободе. Современный идеал свободы – активный, и он отнюдь не сводится к индивидуальному идеалу. Вернее, самый индивидуализм нашего времени, по словам Спинозы, состоит в выходе индивидуума за пределы своего ограниченного существования, в его приобщении к космосу, в активном познании мира, в наполнении индивидуального сознания космическим содержанием.
Воплощением понятия свободы и связанного с ним понятия мудрости, какими эти понятия были у Спинозы, стала позиция Эйнштейна.
Когда я познакомился с жизнью Эйнштейна – это было после знакомства с теорией относительности, – впечатление устранения страха смерти соединилось у меня с впечатлением свободного конструирования научных концепций и свободного конструирования мира, со спинозовской концепцией активной свободы. Мне казалось очевидным, что человек, с такой свободой и отвагой реконструирующий картину мира, не может бояться смерти. Ведь основным содержанием его сознания была концепция бесконечного мира.
Вернемся, однако, к «сентиментальному воспитанию» до машины времени, до Гааги и Принстона. Я хочу рассказать о том влиянии, которое оказало на мои интересы, замыслы и в особенности чувства знакомство с выступлениями и книгами В. И. Ленина [142]142
Ленин В. И. (1870–1924).
[Закрыть].
Это были 20-е годы. Для поколения, юность которого совпала с 20-ми годами, да и для следующего поколения и следующего за ним, то есть для современной молодежи, интеллектуальный эффект сочинений Ленина неотделим от морального и эмоционального эффекта. Прочитав каждое новое произведение Ленина, люди становились не только образованней, но и во всех отношениях свободней, их сознание еще больше заполнялось интересами целого. Для моего поколения к этому прибавлялось нетерпение, с которым мы раскрывали страницы с новыми выступлениями Ленина, прибавлялось также труднопередаваемое ощущение одновременности нашего пребывания на земле с жизнью Ленина.
В те годы все, что говорил Ленин, не отделялось в нашем сознании от того, что происходило в стране и во всем мире. Я вспоминаю сейчас слова Г. М. Кржижановского [143]143
Кржижановский Г. М. (1872–1959), советский государственный деятель, председатель комиссии ГОЭЛРО, первый председатель Госплана.
[Закрыть], которые он произнес в своем докладе об электрификации на съезде Советов и потом повторял в наших беседах в 30-е, 40-е и 50-е годы. В современную эпоху, говорил он, люди проходят как тени, а дела их – как скалы. Этой фразой Г. М. Кржижановский закончил свой доклад об электрификации. Я спорил тогда с Кржижановским: в наши дни люди не проходят как тени, они ощущают и утверждают бессмертие того, что они делают, и тем самым каждое мгновение выпивают свой кубок Оберона. Они не тени именно потому, что дела их как скалы. Слияние слова и дела приводило к очень глубокому пониманию связи с личностью Ленина не только через чтение его статей и книг, но и через восприятие того, что происходило в жизни, – здесь источник того ощущения одновременности существования и общения, которое так знакомо моим сверстникам.
Уже в 20-е годы я почувствовал единство того, что меня тогда занимало, – интереса к теории относительности и интереса к общественным идеям и проблемам. Прочитав письмо В. И. Ленина Г. М. Кржижановскому о плане электрификации и затем выступления Ленина, посвященные плану ГОЭЛРО, я почувствовал, каким мощным рычагом преобразования общественных отношений становится классическая наука. План электрификации был воплощением классической науки, комплексным планом реализации того, что позволяла сделать классическая термодинамика, классическая электродинамика, классическая электронная теория. Но план ГОЭЛРО вызывал в сознании картину дальнейшего научно-технического прогресса.
В 20-е годы многие уже говорили об энергии ядра (ее тогда обычно называли «внутриатомная энергия») и уже догадывались о принципиально неклассическом характере научных основ ее освобождения.
План электрификации стал исходным пунктом поисков эффекта неклассической науки, а затем и поиском ценностей науки в ее историческом разрезе. Впоследствии все яснее становилась неразрывная связь познания и его ценности, связь истины и добра. Такая связь реализуется в истории науки. Размышления о ценности познания приводили к размышлениям о его прошлом. В этом отношении работы Ленина были очень мощным импульсом. В самом начале 30-х годов я прочитал «Философские тетради». Один из фрагментов непосредственно разбудил мои историко-научные интересы и в последнем счете стал импульсом для поисков машины времени в том смысле, в каком это понятие фигурирует в настоящих воспоминаниях. Речь идет о замечании Ленина, в котором говорится о кругах философии. У меня возникло непреодолимое желание увидеть в истории философии и науки последовательное осознание связи с бесконечным пространством и бесконечным временем, которое и служит переходом от истины к ее ценности. Но для этого недостаточно было чтения трудов философов прошлого. Нужно было услышать из их уст или, по крайней мере, угадать реплики, проникнутые эмоциональными представлениями о мире.
С идеей машины времени я вошел в зрелый возраст. В те времена он начинался обычно раньше двадцати лет. «Наше поколение юности не знало…», а может быть, наоборот, оно сохранило юность не только в юном, но и в зрелом возрасте. Меня не только по-прежнему интересовали, но и оставались предметом острых эмоций проблемы бытия прошлого, настоящего, будущего и их связь между собой. И по-прежнему теория относительности, зависимость локальных движений от бесконечного пространства-времени и учение Маркса о зависимости бытия отдельного человека от общества оставались не только суммой истин, но и источником гносеологического и социального оптимизма, интереса к экскурсиям в прошлое человеческой мысли. К экскурсиям, раскрывающим не только найденные когда-то истины, но эмоциональные корни и эффект поисков.