Текст книги "Земля незнаемая"
Автор книги: Борис Тумасов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 42 страниц)
– Угодничаешь! Аль забыл, как он Антипа бил? – насупился. – Эх!
Степанка побледнел, на Сергуню с кулаками надвинулся. Игнашка едва успел встать меж ними, прикрикнул на Степанку:
– Не замай! Сергуня верно сказывает, зачем гнёшься перед боярином, словно челядинец?
Отвернувшись от Степанки, Игнаша взял Сергуню за руку.
– Пойдём.
Они направились к литейке. У Степанки от гнева пропала речь. Кто-то положил ему на плечо ладонь. Вздрогнул Степанка, поднял глаза. На него внимательно смотрел Богдан и посмеивался в усы:
– Не таи на них обиды, парень. Вслушайся, может, робятки правду сказывают. Но уж коли и пересолили, так по молодости кто не ошибается.
Степанка промолчал, насупился обиженно, а Богдан подморгнул и разговор о другом повёл:
– Слух есть, на той неделе пищальники за огневым нарядом явятся, не проворонь.
* * *
В воскресный день Игнаша позвал Сергуню в село. Хотели и Степанку с собой взять, да тот отказался. Пробудились они спозаранку, когда намаявшийся за неделю работный люд ещё спал. Вышли из барачной избы на заре. Прохладно. Первая изморозь робко тронула привялую траву. Сергуня поёжился, промолвил с сожалением:
– Зима настаёт.
– Летом оно и в самом деле лучше, не зябнешь, – поддержал его Игнашка.
Они покинули Пушкарный двор, пошли сонными улицами Москвы. Встречались редкие прохожие, и то всё больше купеческого звания. На торг торопились, лавки открывать, изготовиться к приходу покупателей.
Иногда протарахтит по сосновым плахам мостовой крестьянская телега, гружённая снедью, и свернёт на боярское подворье.
– Вишь, сколь съедают бояре, – промолвил Игнаша.
– Сытно живут, – поддакнул Сергуня. – Нам, работному люду, такое и во сне не видывать.
Снова шли молча.
В мясные ряды проехал обоз с разделанными тушами. Из-под прикрывавших их рогож выглядывали окровавленные окорока.
На окраине встретился сторожевой наряд из княжьей дружины. Воины одеты богато, не то, что Игнаша с Сергуней в рваных зипунах. Поверх кольчуг кафтаны тёплые. Под железными шлемами шерстяные шапочки, на ногах сапоги из толстой кожи. А Сергуня с Игнашей лаптями землю топчут.
За околицей избитая колеёй просёлочная дорога. Снопы давно уже свезли, и голое поле щетинилось жёлтым жнивьём.
Вдалеке лентой растянулись избы. То было село, где жил крестьянин Анисим, какому они со Степанкой траву косили. Хотел Сергуня сказать об этом, но Игнаша опередил.
– Нынче пора обмолота, – промолвил он – Люблю эту пору. Ты вот верно думаешь, что мы тут, на Пушкарном дворе, от роду? Ан нет. Мы на селе жили. Вот здесь… За князем Курбским числились. А когда на Пушкарный двор работный люд набирали, отец и подался туда. Ко всему, мать в ту пору похоронили… Я тогда совсем мальцом был… В селе же брат отца, дядя Анисим, остался.
– Коли у них один Анисим, то я его знаю.
От неожиданности Игнаша даже приостановился. Сергуня сказал:
– Однажды со Степанкой вот тут неподалёку повстречали.
– А-а-а! – протянул Игнаша – Один был либо с Настюшей?
– Это кто? – спросил Сергуня.
– Дочь дяди Анисима. Мне, значит, сестра.
День начинался тихий, солнечный. Пели на все лады степные птицы. В чистом воздухе далеко слышен их пересвист.
От села донёсся стук цепов, разговоры. Посреди села мужики обмолачивали рожь. Раздевшись до порток и став в круг, они усердно вымахивали цепами. Сергуня спросил, отчего две палки, скреплённые между собой крепкой кожей, назвали цепом, а место, где обмолачивают, – током. Но Игнаша лишь пожал плечами:
– Кто его знает. Так искони прозывают: цеп да ток. Спины у мужиков загорелые, от пота блестят. Вблизи от тока гора снопов. Бабы и подростки снопы под цепы кладут, а когда мужики обобьют, спешат отвеивать солому от зерна, ссыпать в коробья. То зерно сносят в амбары, отмерив добрую половину княжьему тиуну.
Увидел Анисим Игнашу, молотить бросил. В довольной улыбке растянулся рот:
– Племяш пожаловал! А это никак Сергуня? Старый знакомец. Где ж друг твой, Степанка, кажись?
И, не дождавшись ответа на вопросы, уже новые задавал:
– Брат как, Богдан? Поздорову ли?
– Кланяться велел, – успел ответить Игнаша.
– И добре. Настюша! – позвал Анисим.
– Чего? – откликнулась невысокая плотная девчонка в сарафане до пят и опущенном по самые брови лёгком платке.
– Гостей встречай, – сказал ей Анисим.
Настюша повернулась к Игнаше и Сергуне, радостно воскликнула:
– Игнашка!
Сергуню она словно не заметила. Он, однако, уловил, как Настюша метнула в него взглядом и тут же отвела взор. И ещё приметил Сергуня, что у Настюши под длинными тёмными ресницами глаза спелыми сливами синеют. Из-под платочка коса ниже пояса свисает.
Дрогнуло сердце у Сергуни, кровь к лицу прилила. В голове мысль молнией мелькнула: «Ежели поглядит на меня сейчас, догадается». И ещё пуще краской залился.
К счастью, Анисим позвал их:
– Ну-тко помолотите, согрейтесь с дороги, а Настюша нам тем часом щец сварит.
За работой не почуяли, как и день минул. К вечеру, на заходе солнца, покинули село. Дорогой Игнаша подтрунивал:
– Вижу, понравилась тебе моя сестра. Она у меня и в самом деле ладная да душевная.
Сергуня смолчал. Да и что отвечать Игнаше? Разве соврать, но к чему?
* * *
День ото дня становился Степанка нелюдимей. Не проходила обида на Сергуню и Игнату. Терял веру и в пушкари попасть. Временами подумывал, не податься ли в казаки, на окрайну, как Аграфене обещал.
Приметил Богдан, что со Степанкой неладное творится, попробовал поговорить, сказать, что не к добру распаляет себя, попусту, но тот и слушать не захотел.
Чем окончилось бы всё, кто знает. Скорей всего, сбежал бы Степанка с Пушкарного двора, и числился б он по спискам беглым от дел государевых, кабы не явились вскорости за огневым нарядом пушкари.
Уломал Богдан их боярина взять Степанку к себе. «Не беда, что пятнадцатое лето живёт на свете, телом крепок и уж больно охоч к огневому наряду. Надежды парень подаёт немалые. Выйдет со временем из него отменный пушкарь…» И хоть был тот боярин молод, но без спеси. К словам старого мастера прислушался.
Глава 5
МОСКОВСКИЕ БУДНИ
Князь Курбский возвращается в Москву. На государевой псарне. Батоги за недоимку. Тиун Ерёмка.
Государево заступничество. Игумен Иосиф и государь Василий. Пыточная изба.
Зима доживала последние дни.
По ночам ещё держались морозы, но днём солнце выгревало и звонко выстукивала капель. Дорога под копытами превратилась в снежное месиво. Скользко.
Лес голый, мрачный.
Сиротливо жмутся берёзы, сникли осины, качают в высоком небе игластыми головами сосны и даже вековые дубы стонут на ветру. И тепло только разлапистым елям. Стоят себе красуются. Длинной лентой растянулся санный поезд князя Семёна Курбского. Княжья челядь, охранная дружина скачут впереди и позади поезда.
Курбский откинулся на подушках, остался один на один со своими заботами.
Из Вильно пришлось уехать нежданно. Три лета провёл князь Семён при дворе великого князя Литовского. Хоть давно тянуло домой, в Москву, но не мог. Прикипел сердцем к великой княгине Елене. Но о том князь Семён даже виду не подавал. И не потому, что опасался гнева её мужа, великого князя Александра, а берег честь Елены.
Может, ещё бы не один год прожил князь Курбский в Вильно, но скоропостижно умер Александр. Позвав князя Семёна к себе, Елена сказала:
– Княже Семён, в глазах твоих читала я всё. Спасибо. Нынче ещё раз сослужи мне. Поспешай в Москву, скажи брату Василию, какая беда стряслась. Чую, за великий стол литовский разгорятся страсти. Обскажи всё. Ещё передай, паны меня притесняют, требуют веру латинскую принять. Пусть Василий за меня вступится.
Курбский со сборами не затянул, на той же неделе пустился в путь.
Зимняя дорога не лёгкая. Тысячевёрстный путь в двадцать дней уложили. Кони подбились, отощали. Притомились люди, не чают, когда в Москву въедут. Каждой ночёвке рады. А уж коли баня предвидится, целый праздник.
На Авдотью[154]154
Церковный праздник в марте.
[Закрыть] весна зиму переборола. Снег осел, начал таять. Курбскому слышно, как ездовые перебрасываются шутками:
– Марток позимье, вишь, как дружно забрал.
– Знамо дело, Авдотья-плющиха снег плющит.
– С неё весне начало.
Чавкают конские копыта по мокрому насту, сани заносит из стороны в сторону.
К обеду добрались до Можайска. Втянулись распахнутыми на день крепостными воротами в город, подвернули к усадьбе воеводы Андрея Сабурова Курбский, отдёрнув шторку, выглядывал нетерпеливо. Надоело и устал, зад отсидел.
У самой усадьбы воеводы поезд остановился. Хозяин выскочил на крыльцо, зашумел на челядь. Те засуетились, забегали. Проворный холоп помог Курбскому выбраться из саней. Поправив отороченную собольим мехом шапку, молодой, статный князь шагнул навстречу воеводе. Обнялись. Сабуров справился о дороге, здоровье. Потом вдруг спохватился:
– А у меня, княже Семён, братец самого государя, князь Семён гостит. Из Дмитрова, от брата Юрия, ворочаясь, остановился на передышку. То-то возрадуется.
– Бона что, – как-то неопределённо произнёс Курбский.
– Проходи, княже, в горницу. Я же следом буду. Вот только подуправлюсь маленько.
– Не забудь, боярин Андрей, моих людей приютить да накормить. Ещё, буде можно, пускай им баню истопят, а коней в тепло поставят и зерна отмерят.
У порога Курбский оббил сапоги, потоптался, вытирая подошвы, и только после того толкнул дверь в горницу.
Князь Семён Иванович скучал, сидя на лавке. Волос у князя взъерошен, лицо брюзглое. Вскочил, увидев Курбского, обрадовался:
– Княже Семён, сколь не виделись! Раздевайся, трапезовать будем.
И полез лобызаться.
Курбский не торопясь скинул с плеч шубу, бросил на лавку, рядом положил шапку, присел к столу. Семён Иванович налил из ендовы по кубкам хмельного мёда, спросил:
– Какая нужда, княже Семён, прогнала тебя в непогодь и как там сестра моя?
– Великая княгиня поздорову, – ответил Курбский – Но в горе пребывает и печали. Умер великий князь Александр.
– Эко беда, – враз прохмелел Семён Иванович – В Москве о том не знают?
– С тем и поспешаю к великому князю Василию. При упоминании этого имени Семён Иванович нахмурился.
– Василий! Вишь ты, Елена его уведомляет, а о нас, иных своих братьях, позабыла. Видать, и со счёта скинула.
Курбский уловил неприязнь, сказал примеряюще:
– Не бранись, князь Семён Иванович. Верно, некого послать княгине Елене, окромя меня. А я один, вот и велела она в перву очередь Василию сообщить. Он всё ж великий князь и государь.
– Великий государь, – поморщился Семён Иванович. – Беда, что притесняет нас Василий, мы же молчим. Мало городов ему, так ещё и вольностями нашими норовит завладеть. К братцу Юрию и ко мне бояр своих для догляда приставил. Меня на Москву кликал, стращал… Да что нас! Всеми князьями и боярами помыкает. Вот тебя, князь Курбский, хоть ты и древнего рода, а Василий норовит всё одно в холопы обратить.
Курбский вспылил, лицо в гневе налилось:
– Нет, князь Семён Иванович, врёшь! Служить великому князю Московскому я завсегда готов, государем величать величаю, но в холопах мы, Курбские, не хаживали. И ежели правдивы твои слова, князь, то я о том Василию в глаза скажу.
– Ха! Удостоверишься, – рассмеялся Семён Иванович. – Кой-кто из бояр на Москве уже учуял его ласку.
Вошёл воевода Сабуров, и разговор оборвался. Хозяин уселся за стол, принялся угощать князей. Семён Иванович сказал ему:
– Слышал, воевода, великий князь Литовский помер?
– Только что прослышал от людей князя Семёна.
– Ну, княже Семён, – снова сказал Семён Иванович, – расскажи, что там после Александровой смерти в Литве? Паны небось стол княжеский делят.
– О том не знаю, но, верно, будет так. Из панов же в самой большой силе Глинский Михаил.
Курбский поднялся из-за стола.
– Дозволь, князь Семён Иванович, и ты, воевода Андрей, мне ко сну отойти. Завтра спозаранку в дорогу. Сосну по-человечески, а то всё в санях, сидя.
– Не неволим, – раздражённо махнул Семён Иванович. Сабуров подхватился:
– Отправляйся, княже Семён. За дверью холоп дожидается, он проводит тебя в опочивальню.
Курбский откланялся.
* * *
Миновали Воробьёво село. На взгорье огороженное высоким тыном подворье великого князя с бревенчатым дворцом, тесовыми крылечками, слюдяными оконцами и разной обналичкой.
Раньше в летние дни отдыхал здесь государь Иван Васильевич с семьёй. Теперь любит наезжать сюда и Василий. Понедельно живёт. Вблизи охотничьи гоны добрые. Леса сосновые и берёзовые. Чуть в стороне озеро, карасями богатое. Раз невод затянешь – полный куль.
Гремя барками, сани остановились. Ездовые брань завели. Курбский приоткрыл дверцу, спросил недовольно:
– Почто задержка? Ездовой побойчее ответил:
– Конь в постромку заступил, сей часец ослобоним.
С горы, в чистом ясном дне, чуть виднеется Москва. Напрягая глаза, Курбский всмотрелся. Разобрал колокольни церквей, стрельчатые башни Кремля.
Потеплело в груди у князя Семёна, и сердце забилось радостно.
Поезд снова тронулся. Кони побежали рысью. На въезде в Москву застава. Караульная изба свежесрубленная, ещё и брёвна сосновые не успели потемнеть. Курбский подумал, что, когда в Литву отправлялся, её здесь не было.
По городу поезд пробирался медленно. То и дело челядины выкрикивали пронзительно, пугая прохожих:
– Берегись!
Пропетляв по улицам, подъехали к родовой усадьбе Курбских. Со скрипом распахнулись ворота. Захлопотала, забегала многочисленная дворня.
Князь Семён вошёл в хоромы, осмотрелся. Всё как и было до отъезда. Скамьи вдоль стен, сундуки тяжёлые, железом полосовым окованные. Всё до мелочи знакомое, будто вчера дом покинул.
Прибежал тиун, запыхался, никак не отдышится, долговязый, взъерошенный, глазами блудливыми стрижёт. От князя то не укрылось, спросил с насмешкой:
– Как хозяйство вёл, Ерёмка, много ль уворовал?
– Спаси Господь, – ойкнул растерянно тиун.
– Сколько недоимок?
– Есть, но не слишком. Всё боле за смердами из подгороднего сельца.
– На правёж отчего не ставишь? – сурово потребовал князь.
– Как не ставил? Ставил, да прок один, – сокрушённо пожаловался тиун.
– Так ли? – прищурил один глаз Курбский – Погоди, Ерёмка, у государя побываю да усталь скину дорожную, самолично поспрошаю, отчего княжий оброк утаивают. Всех мужиков, за кем недоимка числится, гони на усадьбу.
Тиун чуть не сломился в поклоне.
Курбский грозно нахмурился, сопел. Наконец промолвил:
– Кафтан новый и сапоги. Да не мешкай. Государю, поди, уже донесли о моем возвращении.
* * *
У государя радость превеликая. Любимая борзая, Найдёна, ощенилась. Василий, как прослышал о том, сразу на псарню заспешил.
В полутёмной просторной псарне тепло, едко разит псиной.
Отгороженные друг от друга, скулят и подвывают породистые собаки. Государь любит охоту с борзыми.
Усевшись на маленькую скамеечку, Василий уставился на Найдёну. Позвал ласково.
Борзая разлеглась на соломенной подстилке, лижет щенков. При виде хозяина подняла голову. В усталых глазах благодарность.
Седой псарь подставил ей глиняную миску с молоком.
– Не студёное, Гринька, суёшь? – строго спросил Василий.
– Нет, осударь, из-под коровы, парное.
– Ну, ну, гляди, с тебя спрос.
– Чать не впервой, – обиделся псарь. Найдёна поднялась на длинных ногах, залакала громко, жадно.
– Не мог ране накормить, – заметил недовольно Василий. Псарь смолчал.
Мягко ступая, подошёл оружничий, боярин Лизута, остановился за спиной государя. Из-под меховой шапки выбились космы рыжих волос. Тёмная шуба из заморского сукна на плечах усеяна перхотью. Склонившись к уху великого князя, вкрадчиво зашептал:
– Осударь, князь Курбский на Москву из Литвы воротился.
Василий повернулся к нему, вскинул брови:
– Что из того?
– В Можайске Курбский встречу имел с братцем твоим, Симеоном.
– И о чем у них речь велась?
– О том не проведал, осударь, – дугой выгнулся Лизута.
– Отколь известно тебе, боярин, о встрече Семёна с Курбским?
– Истинный слух сей, осударь. Можайский воевода, Андрюха Сабуров, письмом меня уведомил. Гонца срочного пригнал. А ещё прописал Андрюха, что великий князь Литовский Александр скончался.
Василий сказал хрипло:
– Что? Отчего сразу не сказал мне о том?
Боярин задрожал. Василий перевёл взгляд с Лизуты на Найдёну, долго думал о чём-то. Потом вспомнил о стоявшем рядом Лизуте, сказал:
– За верность твою, боярин, жалую тебя пёсиком от Найдёны. Как подрастёт, возьмёшь. – И кивнул на беспомощно ползающих по соломе щенков.
Лизута снова прогнулся в крючок. На дряблом лице угодливость.
– Милостив ты ко мне, осударь.
* * *
Сани катились вдоль Москвы-реки. Лёд посинел, местами подтаял, но ещё не тронулся. Чернели на берегу вытащенные с осени лодки. Слёглые сугробы грязные. От реки неровными улицами разбегались дома, а впереди по ходу саней каменные кремлёвские стены с круглыми башнями, маковки церквей, высокие великокняжеские и митрополичьи палаты.
От конских копыт разлетались комья мокрого снега, сани забрасывало на поворотах.
День на исходе, и солнце пряталось за окраину города. Круглое светило напоминало Курбскому огромный зарумяненный блин.
Встречные прохожие уступали княжьим саням дорогу.
Князь Семён жадно всматривался во всё родное, но позабытое, радовался возвращению.
Пересекли Красную площадь, мосток через ров, въехали в Кремль. У Грановитой палаты Курбский вылез из саней. От княжьего крыльца навстречу спешил оружничий Лизута, кланялся на ходу, улыбался щербатым ртом.
– Осударь ждёт тебя, княже.
Князь Семён хотел было спросить, откуда государю известно о его приезде, но Лизута семенил впереди, угодливо распахивал перед Курбским двери.
Вдоль расписных стен на подставцах горели восковые свечи, и оттого в хоромах пахло топлёным воском.
Василий был один в горнице. Он сидел в высоком кресле, задумчиво опустив голову на грудь. Заслышав шаги, встрепенулся, дал знак Лизуте удалиться. Зоркие глаза смотрели на князя. Курбский остановился, отвесил низкий поклон, пальцами руки коснулся пола.
– Знаю. Всё ведомо, князь Семён, не сказывай. Готов ли ты, князь, снова ехать в Литву?
– Ежели ты велишь, государь, – согласно кивнул Курбский.
– На той неделе повезёшь письмо сестре, великой княгине Елене. Да то письмо беречь должен паче ока. Отдашь в собственные руки Елене. Чтоб о нём кардинал не прознал да иные паны. Мыслишь, какую тайну тебе доверяю? Гляди! – И погрозил строго пальцем.
Курбский выпрямился, сказал с достоинством:
– Я, государь, не за страх служу, а за совесть. – И, смело посмотрев в глаза великому князю, спросил: – Государь, не клади на меня гнева, но хочу я знать, верный ли слух, что намерен ты князей и бояр вольностей лишить и в холопов своих оборотить?
Потемнел Василий лицом. От неожиданных дерзких слов на миг потерял речь. На вопрос ответил вопросом:
– Уж не брата ли Семёна слова пересказываешь? Хочу спросить тебя, с умыслом аль ненароком встречу имел с ним в Можайске?
И затаился, дожидаясь, что скажет князь Курбский. А тот ответил спокойно:
– Не знаю, государь, добрый либо злой человек тот, осведомивший тебя, но одно знаю, напрасно распалял он тебя. Не было у нас во встрече с князем Семёном Ивановичем злого умыслу противу тебя, государь.
– Верю тебе, князь, – остыл Василий. – А что до твоего вопроса, то скажу: князьям и боярам я не недруг, ежели они не усобничают и во мне своего государя зрят. Однако высокоумничанья и ослушания не потерплю. Уразумел? – Взгляд его стал насмешливым. – Хотел ли ты ещё чего спросить у меня?
Курбский покачал головой.
– Коли так, – снова сказал Василий, – не держу. Мои же слова накрепко запомни.
Он встал, высокий, худой. Сутулясь, подошёл к Курбскому.
– Иди, княже Семён. Будет в тебе надобность, велю позвать. Ты же готовься в обратную дорогу.
* * *
Малый срок отвёл великий князь Курбскому на сборы. Пока колымаги с саней на колеса ладили да съестного в дорогу пекли и жарили, незаметно неделя пролетела.
Перед самым отъездом князь Семён самолично всё доглядеть надумал. Тиуну доверься, ан упустит чего, где в пути сыщешь.
Осматривать принялся с рухляди. Ключница с девками внесли лозовые ларцы, выложили на просмотр князю одежды. Тот посохом о пол постукивает, разглядывает молча. Доволен остался, только и заметил, что кафтанов весенних уложено недостаточно.
Из хором направились в поварню, к стряпухе. Впереди князь Семён, позади ключница с тиуном. Тиун лебезит, рад княжьему отъезду.
Шагает Курбский через двор, хмурится. Из дальней конюшни крик донёсся. Остановился князь Семён, брови в недоумении поднялись. Тиун Ерёмка догадался, наперёд забежал, доложил поспешно:
– Аниська, что из твоего, княже, подгороднего сельца, орёт. Батогов отведывает за недоимку.
– Ну, ну, – промолвил Курбский, – давно пора холопу ума вставить, дабы иным неповадно было княжий оброк утаивать.
– Так, княже, – поддакнул тиун, – батога из рук не выпускаю, спины холопские чешу, но господского добра не упущу.
Курбский даже приостановился, недоверчиво глянул на тиуна. Потом погрозил ему и ключнице:
– Ворочусь из Литвы, доберусь и до вас. Ох, чую, заворовались вы у меня!
– Батюшка наш, князь милосердный, – всплеснула пухлыми ладошками ключница, – ужель позволю я?
Ерёмка в один голос с ней прогнусавил:
– Невинны, княже.
– Ладно, – поморщился Курбский, – нечего до поры скулить. – И толкнул ногой дверь в поварню.
* * *
Необычная была у Сергуни минувшая неделя. Они с Игнашей собственноручно бронзу варили и пушку отливали. И хоть всё вроде и знакомо, и Антип с Богданом рядом наблюдают, всегда готовые прийти на помощь, а к работе приступали робко. Ну как не получится?
Однако и бронза удалась, и мортира вышла славная. Даже старый мастер Антип, скупой на похвалу, крякнул от удовольствия и погладил пушку.
Богдан тоже одобрил:
– По первой сойдёт…
Хотелось Сергуне поделиться с кем-нибудь своей радостью. Решил в сельцо сходить, Настюшу повидать, чай обещал ей.
Предложил Игнаше, но тот отказался.
Идёт Сергуня весело, песенку мурлычет. На дороге грязь по колено. Сергуня держится полем.
Вон и сельцо показалось. Настюшу узнал издалека. Она несла в руках охапку хвороста. Увидела Сергуню, растерялась.
И хоть была на ней латаная шубейка и застиранный платок, а на ногах лапотки, Сергуне она виделась самой красивой из всех девчонок. Робко сказал:
– А мы с Игнашей можжиру отлили.
И осёкся. Большие глаза Настюши смотрели на него печально. И вся она была какая-то сникшая, не весёлая и смешливая, какой видел её Сергуня в первый раз.
– Отца высекли, – одними губами выговорила она. – Тиун Ерёмка.
Застыдился Сергуня, что при горе довольство своё напоказ выставил.
В избе задержался у порога, пока глаза обвыкли в темноте.
Анисим лежал на расстеленной на земляном полу домотканой дерюге, босиком, бородёнка задралась кверху. Обрадовался приходу Сергуни.
– Один аль с Игнашей? Сергуня ответил:
– Не мог Игнаша, – и осмотрелся.
Печь чуть тлеет. Стены не закопчённые, чистые, но голые. Полочка над столом. У двери бадейка с водой. Перевёл взгляд Сергуня на Анисима.
– Больно?
– Заживёт, о чём печаль, – бодрился Анисим. – Богдан как?
– Кланяться велел.
– Не забывает, – довольно вздохнул Анисим. – Ты ему не говори, как меня княжьи челядинцы отделали. Богдану своих горестей вдосталь.
– Сошёл бы ты, дядя Анисим, от Курбского на иные земли, – посоветовал Сергуня.
У Анисима глаза сощурились. Махнул рукой:
– К другому князю аль боярину? Либо на монастырской земле поселиться? Нет уж. Князья да бояре, когда нашего брата переманывают, завсегда стелют мягко. Особливо те, кто родовитостью помельче. У энтих в смердах нехватка. А переманят, изгаляются. Недород аль град, князю, боярину всё нипочём. Ему оброк в срок доставь. А коль задолжался, крестьянская шкура в ответе.
Перевёл дух, подморгнул:
– Надоело тебе со мной. Подь к Настюше. Верно, к ней, не ко мне топал. – И улыбнулся. – По моей спине не тужи, заживёт. Её не единожды бивали…
В чужой беде забылась своя недавняя радость. Ушёл Сергуня из избы с тяжестью на сердце.
* * *
Отбесилась зима, отвыла. Стаял снег. Открылась мартовскому солнцу тёмно-зелёная щетина молодой ржи. Набухли клейкие почки на деревьях, вот-вот лопнут. Парует земля.
К Марьиному[155]155
В апреле.
[Закрыть] дню выгрело.
Вышел в поле Анисим. С осени оставил клин под яровую. Скинув рваный зипун на краю пахоты, повесил на шею короб с ячменём, зачерпнул пригоршню и, сыпнув, проговорил:
– Уродись, ярица, добра, полны короба…
Небо высокое, чистое. И тишь кругом, даже в ушах позванивает.
Настюша привела впряжённого в сучковатую борону тощего коня, принялась заволакивать посев.
Молчит Анисим, не открывает рта и Настюша.
Передыхать остановились на краю загонки. Перекусили, разломив кусок лепёшки, запили квасом.
Издали увидели, намётом скачет к ним тиун Ерёмка, охлюпком, без седла, ноги болтаются.
– Ерёмка, – шепнул Анисим.
А тот коня на них правит, кричит озорно:
– Затопчу!
Отпрянула Настюша, но Ерёмка коня осадил. Сказал со смехом:
– Почто девку хоронил от меня, Аниська? Коль бы знал, что у тебя такая, бить бы не велел. – Тиун склонился с коня, хотел ухватить Настюшу за подбородок, но она увернулась.
Анисим растерялся, только и произнёс:
– Дочь моя, Еремей.
– Сам вижу, девка. Не то вопрошаю. Укрывал от меня к чему? Я ить ласковый и добрый.
Покраснела Настюша, слёзы из глаз. Терпит Анисим, а тиун своё гнёт:
– Отдай её мне, Анисим, не обижу.
– Молода она, Еремей, – ответил Анисим. – А ласку твою я на своей спине изведал. Брюхом же твоё добро познал. Когда последнюю мучицу выгреб ты, так по милости твоей голодом и пробиваемся.
– Бона как заговорил, – зло выдавил Еремей. – Значит, мало я тебя бивал. Погоди, доберусь, взмолишься.
Огрев коня плёткой, тиун ускакал.
* * *
Неудачный казанский поход грузом давил на Василия. Злобился государь на воевод. Брата Дмитрия не раз попрекал.
Утешение малое, что хан Мухаммед-Эмин признал над собой власть Москвы. Нет ему веры. Чуть в силу войдёт, снова козни начнёт творить.
Давняя угроза для Руси с востока. Ко всему, торг вести с Персией, Бухарой и другими странами, минуя Казань, нельзя.
Велел государь к новому походу готовиться, пообещав самолично повести полки, да смерть великого князя Литовского помешала.
Кабы паны литовские пожелали видеть его, Василия, своим князем! Тогда минёт нужда силой ворочать искони русские города Смоленск и Киев, что ныне за Литвой.
Хоть мало на то надежды, но Василий всё же отписал письмо сестре Елене. А в нём наставление, дабы она, Елена, говорила бы епископу, панам, всей раде и земским людям, чтоб «пожелали иметь его, Василия, своим государем и служить бы ему пожелали, а станут опасаться за веру, то государь их в этом ни в чём не порушит, как было при короле, так всё и останется, да ещё хочет жаловать свыше…»
Такие же письма передал Василий с Курбским епископу виленскому и пану Николаю Радзивиллу.
* * *
В клети темно, сыро, дух затхлый. А над Москвой пасхальный перезвон колоколов, веселье.
Степанка извёлся, по клети метался зверем, а как подкосились ноги от усталости, сел на пол из сосновых брусьев.
Под изорванной в клочья одеждой горит огнём тело. Люто били Версеневы холопы, пока в клеть волокли. Что ждёт Степанку, когда Версень самолично за него примется? Такое наступит не сегодня, так завтра.
Степанка сам себя винит. К чему шёл к Аграфене? Знал, боярин Версень за побег не помилует.
Так и случилось. Едва с воротами боярскими сравнялся, выскочил караульный мужик, вцепился, крик поднял. Сбежались боярские челядинцы и давай над Степанкой изгаляться. Да каждый норовит побольней ударить.
Мается Степанка. И Аграфену не увидел, и в беду попал…
Звонят колокола над Москвой, ликование людское. Праздник наступил. Гуляй и бояре, и дьяки, и люд простой.
В Успенском соборе сам митрополит Варлаам молебен служит. Народу в церкви битком набилось, и все бояре да князья с жёнами и чадами. Государь Василий Иванович с семьёй на особом, почётном месте.
Умаялся Василий. В тёплой шубе жарко, пот по лицу катится, едва смахивать успевает. На митрополита озлился. Пора кончать, а он, вишь, как затянул, орёт, аж в ушах гудит.
Ко всему Соломония раздражает. Стоит, сухота, губы поджала. Ни тебе тела в ней, ни жизни, не то что иные, любо глянуть. А ведь была когда-то и она пригожей, и любил её Василий…
Покосится Василий на Соломонию, а она поклоны колотит истово, ненароком лоб расшибёт.
Едва на хорах затянули «Аминь!», Василий выбрался из собора. Людно. Раздался народ, дал государю дорогу. Следом за великим князем псами потянулись Михайло и Пётр Плещеевы.
У самой паперти Василий лицом к лицу столкнулся с Версенем. Остановился. Забыл про праздник, спросил строго:
– Вчерашним вечером боярин Большого полка донёс, что твои люди, Ивашка, глумленье творят над воином именем Степанка. И ты этим холопам потакаешь.
– Великий государь, – степенно поклонился Версень. – Тот воин мой смерд беглый. А как в пушкари к тебе попал, ума не приложу. Дозволь уж мне над моим холопом суд вершить.
– Не дозволю! – оборвал боярина Василий и пристукнул посохом. – Пушкарь Степанка коли и был твоим смердом, так то ране. Ныне он государев воин, и над ним я господин. Одному мне суд творить, но не тебе, боярин Ивашка. Немедля пушкаря Степанку освободи в полном здравии.
И пошёл, важно выпятив грудь. Князья и бояре, вывалившие из собора толпой, слышали всё, засудачили шёпотком, чтоб до государя не дошло.
А государь уже далеко. Михайло и Пётр Плещеевы не отстают, идут молчком. Впереди коренастый длиннорукий Михайло, за ним, отстав на шаг, старший – Пётр, бородатый, ноги колесом. Переглянулись братья. Пётр глазами знак подал, понял-де. У самых княжеских хором осмелился меньшой Плещеев, замолвил робко слово в заступ Версеня:
– Почто, государь, на Ивашку насел? Добро б, за дело обиды терпеть. А за смерда негоже боярину выговаривать.
Пётр Плещеев закивал одобрительно, а Михайло своё ведёт:
– Ко всему смерд тот батюшки твоего покойного государя Ивана Васильевича указ о Юрьевом дне нарушил[156]156
26 ноября по старому стилю. Указом от 1497 года крестьянину разрешалось уходить от феодала только за неделю до Юрьева дня и неделю после него. В 1649 году при царе Алексее Михайловиче последовало Соборное Уложение, запретившее крестьянам уход от своих феодалов и в Юрьев день.
[Закрыть]. Пущай проучит его боярин Версень за побег, другим в назидание.
Василий, не останавливаясь, возразил резко:
– Не за смерда я вступился, хоть он ныне и воин. Сам ведаю, смердов в страхе держать надобно. Коли б не Версень, иной боярин был, речи не вёл бы. Версеню же не хочу потакать. Вразумляю его, дабы он место знал. Честь государеву Ивашка поносит, за то и спрос с него особый. Понял, Михайло, и ты, Пётр? Вы, поди, отца моего, государя Ивана Васильевича, всегда руку держали, за то люблю вас и верю вам.
* * *
Того же дня воротившись от заутрени и сытно оттрапезовав, великий князь Василий, уединившись в светёлке, имел беседу с игуменом Волоцкого монастыря Иосифом. Была она недолгой, тайной, с глазу на глаз.
Светёлка низкая, своды полукруглые. Каменные стены красками разделаны. Оконца узкие, с заморским разноцветным стеклом.